<…> В зиму 1918 года, Город жил странною, неестественной жизнью, которая, очень возможно, уже не повторится в двадцатом столетии. За каменными стенами все квартиры были переполнены. Свои давнишние исконные жители жались и продолжали сжиматься дальше, волею-неволею впуская новых пришельцев, устремлявшихся на Город. И те как раз и приезжали по этому стреловидному мосту оттуда, где загадочные сизые дымки.
Бежали седоватые банкиры со своими женами, бежали талантливые дельцы, оставившие доверенных помощников в Москве, которым было поручено не терять связи с тем новым миром, который нарождался в Московском царстве, домовладельцы, покинувшие дома верным тайным приказчикам, промышленники, купцы, адвокаты, общественные деятели. Бежали журналисты, московские и петербургские, продажные, алчные, трусливые. Кокотки. Честные дамы из аристократических фамилий. Их нежные дочери, петербургские бледные развратницы с накрашенными карминовыми губами. Бежали секретари директоров департаментов, юные пассивные педерасты. Бежали князья и алтынники, поэты и ростовщики, жандармы и актрисы императорских театров. Вся эта масса, просачиваясь в щель, держала свой путь на Город.
Всю весну, начиная с избрания гетмана, он наполнялся и наполнялся пришельцами. В квартирах спали на диванах и стульях. Обедали огромными обществами за столами в богатых квартирах. Открылись бесчисленные съестные лавки-паштетные, торговавшие до глубокой ночи, кафе, где подавали кофе и где можно было купить женщину, новые театры миниатюр, на подмостках которых кривлялись и смешили народ все наиболее известные актеры, слетевшиеся из двух столиц, открылся знаменитый театр "Лиловый негр" и величественный, до белого утра гремящий тарелками, клуб "Прах" (поэты - режиссеры - артисты - художники) на Николаевской улице. Тотчас же вышли новые газеты, и лучшие перья в России начали писать в них фельетоны и в этих фельетонах поносить большевиков. Извозчики целыми днями таскали седоков из ресторана в ресторан, и по ночам в кабаре играла струнная музыка, и в табачном дыму светились неземной красотой лица белых, истощенных, закокаиненных проституток.
Город разбухал, ширился, лез, как опара из горшка. До самого рассвета шелестели игорные клубы, и в них играли личности петербургские и личности городские, играли важные и гордые немецкие лейтенанты и майоры, которых русские боялись и уважали. Играли арапы из клубов Москвы и украинско-русские, уже висящие на волоске помещики. В кафе "Максим" соловьем свистал на скрипке обаятельный сдобный румын, и глаза у него были чудесные, печальные, томные, с синеватым белком, а волосы - бархатные. Лампы, увитые цыганскими шалями, бросали два света - вниз белый электрический, а вбок и вверх - оранжевый. Звездою голубого пыльного шелку разливался потолок, в голубых ложах сверкали крупные бриллианты и лоснились рыжеватые сибирские меха. И пахло жженым кофе, потом, спиртом и французскими духами. Все лето восемнадцатого года по Николаевской шаркали дутые лихачи, в наваченных кафтанах, и в ряд до света конусами горели машины. В окнах магазинов мохнатились цветочные леса, бревнами золотистого жиру висели балыки, орлами и печатями томно сверкали бутылки прекрасного шампанского вина "Абрау".
И все лето, и все лето напирали и напирали новые. Появились хрящевато-белые с серенькой бритой щетинкой на лицах, с сияющими лаком штиблетами и наглыми глазами тенора-солисты, члены Государственной думы в пенсне, б… со звонкими фамилиями, биллиардные игроки… водили девок в магазины покупать краску для губ и дамские штаны из батиста с чудовищным разрезом. Покупали девкам лак.
Гнали письма в единственную отдушину, через смутную Польшу (ни один черт не знал, кстати говоря, что в ней творится и что это за такая новая страна - Польша), в Германию, великую страну честных тевтонов, запрашивая визы, переводя деньги, чуя, что, может быть, придется ехать дальше и дальше, туда, куда ни в коем случае не достигнет страшный бой и грохот большевистских боевых полков. Мечтали о Франции, о Париже, тосковали при мысли, что попасть туда очень трудно, почти невозможно. Еще больше тосковали во время тех страшных и не совсем ясных мыслей, что вдруг приходили в бессонные ночи на чужих диванах.
- А вдруг? а вдруг? а вдруг? лопнет этот железный кордон… И хлынут серые. Ох, страшно…
Приходили такие мысли в тех случаях, когда далеко, далеко слышались мягкие удары пушек - под Городом стреляли почему-то все лето, блистательное и жаркое, когда всюду и везде охраняли покой металлические немцы, а в самом Городе постоянно слышались глухонькие выстрелы на окраинах: па-па-пах.
Кто в кого стрелял - никому не известно. Это по ночам. А днем успокаивались, видели, как временами по Крещатику, главной улице, или по Владимирской проходил полк германских гусар. Ах, и полк же был! Мохнатые шапки сидели над гордыми лицами, и чешуйчатые ремни сковывали каменные подбородки, рыжие усы торчали стрелами вверх. Лошади в эскадронах шли одна к одной, рослые, рыжие четырехвершковые лошади, и серо-голубые френчи сидели на шестистах всадниках, как чугунные мундиры их грузных германских вождей на памятниках городка Берлина.
Увидав их, радовались и успокаивались и говорили далеким большевикам, злорадно скаля зубы из-за колючей пограничной проволоки:
- А ну, суньтесь!
Большевиков ненавидели. Но не ненавистью в упор, когда ненавидящий хочет идти драться и убивать, а ненавистью трусливой, шипящей, из-за угла, из темноты. Ненавидели по ночам, засыпая в смутной тревоге, днем в ресторанах, читая газеты, в которых описывалось, как большевики стреляют из маузеров в затылки офицерам и банкирам и как в Москве торгуют лавочники лошадиным мясом, зараженным сапом. Ненавидели все - купцы, банкиры, промышленники, адвокаты, актеры, домовладельцы, кокотки, члены государственного совета, инженеры, врачи и писатели… [1; 219–222]
Татьяна Николаевна Кисельгоф.Из беседы с М. Чудаковой:
Летом одно время ушли в лес… не помню уже, от кого ушли. Жили у какого-то знакомого по Киево-Ковельской дороге, в саду, в сарае. Обед варили во дворе, разводили огонь. Недели две… Одетые спали. Варя, Коля и Ваня, кажется, с нами были. Потом вернулись пешком в Киев. Дачу в Буче к этому времени уже спалили - кажется, петлюровцы; зажгли посреди дома костер и спалили… В Киеве мы уже не скрывались - самая удачная квартира была наша, потому что с одной стороны дом был двухэтажный, а со двора - одноэтажный, и там обрыв такой был - бесконечный. Так что мы даже говорили, что в случае кто придет - бежать прямо в обрыв. Кто с улицы позвонит - узнают кто - и сейчас же туда… Один раз пришли синежупанники. Обуты в дамские боты, а на ботах шпоры… И все надушены "Кер де Жаннет" - духами модными. "У вас никто не скрывается?" Кого-то они искали. Смотрят - никого нет. Как раз Михаил собирался уйти, он в пальто был. Они полезли под стол, под кровать, посмотрели туда-сюда, потом говорят: "Идем отсюда, тут беднота, ковров даже нет. Тут еще квартира есть - может, там лучше!" И пошли вниз - к архитектору этому, у которого снимали квартиру (Василию Павловичу Листовничему. - М.Ч.) Вот там они разошлись! Мы потом это узнали. Они кричали очень - уже потом просили, чтоб мы пришли. Там ковры были… А у Булгаковых было очень просто [5; 116].
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:
Л.П. Он где-нибудь служил?
Т.К. Нет, нигде не служил. Частной практикой занимался. <…> В городе еще много юнкеров было в училище. И должен был быть бой, но его, кажется, не было. Михаил приехал на извозчике и сказал, что все кончено и что будут петлюровцы. И вот петлюровцы пришли, и через какое-то время его мобилизовали. Однажды я прихожу домой - лежит записка: "Приходи туда-то, принеси то-то". Я прихожу - на лошади сидит. Говорит: "Мы уходим сегодня в Слободку - это, знаете, с Подола есть мост в эту Слободку - приходи завтра, за мостом мы будем", - еще что-то ему принести надо было. На следующий день я прихожу в Слободку, приношу бутерброды, кажется, папиросы, еще что-то. Он говорит: "Сегодня, наверное, драпать будут. Большевики подходят". А они большевиков страшно боялись. Я прихожу домой страшно расстроенная: потому что не знаю, удастся ли ему убежать от петлюровцев или нет. Остались мы с Варькой в квартире одни, братья куда-то ушли. И вот в третьем часу вдруг такие звонки!.. Мы кинулись с Варькой открывать дверь - ну, конечно, он. Почему-то он сильно бежал, дрожал весь, и состояние было ужасное - нервное такое. Его уложили в постель, и он после этого пролежал целую неделю, больной был. Он потом рассказал, что как-то немножко поотстал, потом еще немножко, за столб, за другой и бросился в переулок бежать. Так бежал, так сердце колотилось, думал, инфаркт будет. Эту сцену, как убивают человека у моста, он видел, вспоминал. <…>
Л.П. Ну, а после Петлюры? Что делал Михаил?
Т.К. Потом пришли красные, но они его не трогали. Он продолжал заниматься частной практикой. Это вот летом было, а в августе прошел слух, что возвращается Петлюра. Конечно, Михаилу бы не поздоровилось, и вот мы пошли прятаться в лес. Вера с Варей, братья и еще немец один военный, который за Варькой ухаживал. Михаил опять браслетку у меня брал. И вот мы там несколько дней прятались в сарае или домике каком-то. Немного вещей у нас было и продукты. Готовили - там во дворе печка была. Там так страшно было, если бы вы знали! Но Петлюра так и не появился, боя не было, и пришли белые. Тогда мы вернулись. <…>
А как в Киев пришли петлюровцы, то какой-то сумбур получился… не могу вот сказать точно, но что-то было не так. Или люди как-то переменились… При немцах дамы шикарные ходили, а при Петлюре другие люди появились. Погромы были, но нас это не коснулось, мы далеко от центра жили. А при красных на улицах вообще пусто было, все по домам сидели, никто не показывался. Потом уже потихонечку вылезать стали. Облавы устраивали, чтоб на работу шли, но у меня удостоверение о туберкулезе было. У многих удостоверения были. Но вечером в кино ходили.
<…> Генерала Бредова встречали хлебом-солью, он на белом коне… торжественно все так было. А боялись Петлюру. И страшно боялись большевиков, тем паче. Но когда пришли белые, то было разочарование. Страшное было разочарование у интеллигенции. Начались допросы, обыски, аресты… Спрашивали, кто у кого работал… А красные, красных сначала страшно боялись, но так, вроде бы ничего. Когда они второй раз пришли, их не так уже ненавидели. При какой-то власти, при петлюровцах, кажется, людей чуть свет на работу гнали, потом перерыв на несколько часов и опять. Люди не высыпались, ходили сонные, как мухи. И еще под украинцев подделывались. Я как-то спросила у одного русского что-то, а он: "Я це мови не понимаю". Я говорю: "Послушайте, я же вас хорошо знаю…" Махнула рукой и ушла. И вот, как белые пришли в 1919-м, так Михаилу бумажка пришла, куда-то там явиться. Он пошел, и дали ему назначение на Кавказ. <…>
Л.П. А что он писал тогда?
Т.К. Это он мне не показывал. Он всегда скрывал. И вот он уехал во Владикавказ и взял с собой мою браслетку, попросил "на счастье", а недели через две вызвал меня телеграммой, я оставила кое-какие вещи Вере и уехала из Киева. Да! Я его провожала, говорю: "Ты скажи Косте, чтоб он меня в кафе сводил". В Киеве было кафе такое… неприличное. А Михаил: "Я на фронт ухожу, а ей, видите ли, кафе понадобилось! Какая ты легкомысленная". Обиделся [12; 69,71–73].
В смутные дни на Кавказе
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:
Т.К. Приезжаю во Владикавказ, Михаил меня встретил. Маленький такой городишко, но красиво. Горы так видны… Полно кафе кругом, столики прямо на улице стоят… Народу много - военные ходят, дамы такие расфуфыренные, извозчики на шинах. Ни духов, ни одеколона, ни пудры - все раскупили. Музыка играет… Весело было. Я еще обратила внимание, Михаилу говорю: "Что это всюду бисквит продают?" А он: "Ты что! Это кукурузный хлеб". А я за бисквит приняла, тоже желтый такой. Он начал работать в госпитале. Я пришла туда поесть - голодная как черт приехала, - съела две или три котлеты. Так он: "Ты меня конфузишь!" Еще он сказал, что начал печататься там, писать. <…>
Во владикавказском госпитале Михаил проработал всего несколько дней, и его направили в Грозный, в перевязочный отряд. В Грозном мы пришли в какую-то контору, там нам дали комнату. И вот, надо ехать в этот перевязочный отряд, смотреть. Поехали вместе. Ну, возница, лошадь… и винтовку ему дают, Булгакову, потому что надо полями кукурузными ехать, а в кукурузе ингуши прятались и могли напасть. Приехали, ничего. Он все посмотрел там. Недалеко стрельба слышится. Вечером поехали обратно. На следующий день опять так же. Потом какая-то там врачиха появилась и сказала, что с женой ездить не полагается. Ну, Михаил говорит: "Будешь сидеть в Грозном". И вот, я сидела ждала его. Думала: убьют или не убьют? Какое-то время так продолжалось, а потом наши попалили там аулы, и все это быстро кончилось. Может, месяц мы были там. Оттуда нас отправили в Беслан. <…>
Там мы мало пробыли. Жили в какой-то теплушке прямо на рельсах. Ели одни арбузы, и еще солдаты там кур крали, варили и давали врачу. Потом пришла бумажка, ехать во Владикавказ. Мы приехали, и Михаил стал работать в госпитале. Там персонала поубавилось, и поговаривали, что скоро придут красные. <…> Это еще зима 1919-го была. Поселили нас очень плохо: недалеко от госпиталя в Слободке, холодная очень комната, рядом еще комната - большая армянская семья жила. Потом в школе какой-то поселили - громадное пустое здание деревянное, одноэтажное… В общем, неуютно было. Тут мы где-то познакомились с генералом Гавриловым и его женой Ларисой. Михаил, конечно, тут же стал за ней ухаживать… Новый год мы у них встречали, 1920-й. Много офицеров было, много очень пили… "кизлярское" там было, водка или разведенный спирт, не помню я уже. Но на этот раз я не напилась. <…> И вот генерал куда-то уехал, и она предложила нам жить у них в доме. Дом, правда, не их был. Им сдавал его какой-то казачий генерал. Хороший очень дом, двор кругом был, и решеткой такой обнесен, которая закрывалась. Мне частенько через нее лазить приходилось. И стали мы жить там, в бельэтаже. Михаилу платили жалованье, а на базаре все можно было купить: муку, мясо, селедку… И еще он там в газете писал… "Зори Кавказа", что ли… не помню. <…> И вот однажды Михаил попросил меня съездить в Пятигорск… не помню зачем… отвезти, что ли, что-то. Сижу на вокзале, поездов нет. Сидела, сидела и вернулась.
- Ты чего вернулась?
- Поездов нет.
- Не может быть!
- Сам попробуй.
Ну, через несколько дней он сам поехал. Приезжает и говорит: "Посмотри, что там у меня…" Я посмотрела и на спине у него нашла вошь. "Это очень плохо", - говорит он. А через некоторое время у не го голова начала болеть, температура поднялась, заболел брюшным тифом. А белые тут уже зашевелились, красных ждали. Я пошла к врачу, у которого Михаил служил, говорю, что он заболел. "Да что вы?! Надо же сматываться". Я говорю: "Не знаю как. У него температура высокая, страшная головная боль, он только стонет и всех проклинает. Я не знаю, что делать". Дал он мне адрес еще одного врача, владикавказского, тоже военный. Они его вместе посмотрели и сказали, что трогать и куда-то везти его нельзя. Тут приходят соседи, кабардинцы, приносят черкески: "Вот. Одевайтесь и давайте назад. Сегодня уходим". Я, конечно, никуда уйти не могу - Михаил лежит весь горячий, бредит, ерунду какую-то несет… <…> Я безумно уставала. Как не знаю что. Все же надо было делать - воду все время меняла, голову заматывала… лекарства врачи оставили, надо было давать… Лариса эта мне помогала.
И вот, дня через два я выхожу - тут уж не до продуктов, в аптеку надо было - город меня поразил: пусто, никого. По улицам солома летает, обрывки какие-то, тряпки валяются, доски от ящиков… Как будто большой пустой дом, который бросили. Белые смылись тихо, никому ничего не сказали. По Военно-Грузинской дороге. Конечно, они глупо сделали - оставили склады с продовольствием. Ведь можно было как-то… в городе оставались люди, которые у них работали. В общем - никого нет. И две недели никого не было. Такая была анархия! Ингуши грабили город, где-то все время выстрелы… Я бегу, меня один за руку схватил. "Ну, - думаю, - конец". Но ничего, обошлось. И вот Михаил лежал. Один раз у него глаза закатились, я думала - умер. Но потом прошел кризис, и он медленно-медленно стал выздоравливать. Это когда уже красные стали. <…>
Он уже выздоровел, но еще очень слабый был. Начал вставать понемногу. А во Владикавказе уже красные были. Так вот мы у них и оказались. Он меня потом столько раз пилил за то, что я не увезла его с белыми: "Ну как ты не могла меня увезть!" Я говорю: "Интересно, как я могла тебя увезть, когда у тебя температура сорок, и ты почти без сознания, бредишь, и я повезу тебя на арбе. Чтобы похоронить по дороге?" И вот уже решили выйти погулять. Он так с трудом… на руку мою опирается и на палочку. Идем, и я слышу: "Вон, белый идет. В газете ихней писал". Я говорю: "Идем скорей отсюда". И вот пришли, и какой-то страх на нас напал, что должны прийти и нас арестовать. Кое-кого уже арестовали. Но как-то нас это миновало, не вызывали даже никуда. Врачом он больше, сказал, не будет. Будет писать. <…>
При красных мы жили все там же. У Гавриловых, но генерал, конечно, драпанул, а потом и Лариса куда-то исчезла. Хорошая большая комната была, мебель шикарная… Ну, Михаил решил пойти устроиться на работу. Пошел в подотдел искусств, где Слезкин заведовал. То ли по объявлению он туда пошел, то ли еще как… Вот тут они и познакомились. Михаил сказал, что он профессиональный журналист, и его взяли на работу. Вообще, Слезкин много в подотдел внес. Через Владикавказ ведь масса народу ехала, много артистов, музыкантов… Он организовал всех, театр заработал, там хорошие спектакли шли: "Горе от ума", Островского вещи… концерты стали давать, потом опера неплохая была, да в таком небольшом городке. Между прочим, он немного подмазывался, Слезкин. Лицо себе румянил… вообще, немножко грим наводил.
Л.П. А в чем состояли обязанности Булгакова?
Т.К. Ну, там… организовывать… я точно не могу вам сказать, знаю, что он выступал перед спектаклями, рассказывал все. Но говорил он очень хорошо. Прекрасно говорил. Это я не потому, что… это другие так отзывались. Но денег не платили. Рассказывали, кто приезжал, что в Москве есть было нечего, а здесь при белых было все что угодно. Булгаков получал жалованье, и все было хорошо, мы ничего не продавали. При красных, конечно, не так стало. И денег не платили совсем. Ни копейки! Вот, спички дадут, растительное масло и огурцы соленые. Но на базаре и мясо, и мука, и дрова были. Одно время одним балыком питались. У меня белогвардейские деньги остались. Сначала, как белые ушли, я пришла в ужас: что с ними делать? А потом в одной лавке стала на балык обменивать. Еще у меня кое-какие драгоценности были… цепочка вот эта толстая золотая. Вот я отрублю кусок и везу арбу дров, печенки куплю, паштет сделаю… Иначе бы не прожили. <…>
Оставаться больше было нельзя. Владикавказ же маленький городишко, там каждый каждого знает. Про Булгакова говорили: "Вон, белый идет!" [12; 76–82, 88]