- Да, но ведь какое название! - воскликнул я.
- Вот именно, - сказал Ингулов.
- Странно, - сказал я, когда мы спускались по мраморной зашарканной лестнице. Синеглазый нежно, но грустно назвал меня моим уменьшительным именем, укоризненно покачал головой и заметил:
- Ай-яй-яй! Я не думал, что вы такой наивный. Да и я тоже хорош. Поддался иллюзии. И не будем больше вспоминать о покойнике "Ревизоре", а лучше пойдем к нам есть борщ. Вы, наверное, голодный? - участливо спросил он.
Жена синеглазого Татьяна Николаевна была добрая женщина и нами воспринималась если не как мама, то, во всяком случае, как тетя. Она деликатно и незаметно подкармливала в трудные минуты нас, друзей ее мужа, безалаберных холостяков [10; 221–223].
Эмилий Львович Миндлин:
Каким-то издателям пришла в голову мысль пригласить Булгакова на пост секретаря редакции нового литературного журнала. Не помню, как должен был называться этот журнал. Редакция была создана, Булгаков стал ее полноправным хозяином и, разумеется, привлек всех нас к сотрудничеству. Редакция помещалась там, где сейчас кассы Большого театра, рядом с Центральным детским театром.
Мы пришли - Слезкин, Катаев, Гехт, Стонов, я… Булгаков поднялся нам навстречу и, прежде чем приступить к переговорам о задачах журнала, жестом гостеприимного хозяина указал на стол. Черт возьми! Мы не привыкли к такому приему в редакциях. На столе стояли стаканы с только что налитым горячим крепким чаем - не меньше чем по два куска настоящего сахара в каждом стакане! Да, товарищи, - сахара, а не сахарина, от которого мы отнюдь еще не отвыкли в те времена! Но что там чай с сахаром! Возле каждого стакана лежала свежая французская булка! Целая французская булка на каждого человека!
Не помню, состоялась ли в тот раз беседа о журнале, но булки были съедены все до единой.
Редакция булгаковского журнала всем очень понравилась. Уже на следующий день всю молодую (стало быть, не больно сытую) литературную Москву облетело радостное известие: Михаил Булгаков в своей новой редакции каждому приходящему литератору предлагает стакан сладкого чая с белой булкой!
Отбою не было в этой редакции от авторов. Вскоре кое-кто сообразил, что можно ведь приходить и по два раза в день - булки будут выданы дважды. Через несколько дней издатели спохватились и каждому приходящему стали предлагать чай с половиной булки. А недели через две или три незадачливая редакция прекратила свое существование. Бог весть, сколько булок и сахару было скормлено молодым литераторам, но журнала так и не увидел никто [5; 148–149].
Валентин Петрович Катаев:
Он был старше нас всех - его товарищей по газете, - и мы его воспринимали почти как старика. По характеру своему Булгаков был хороший семьянин. А мы были богемой. Он умел хорошо и организованно работать. В определенные часы он садился за стол и писал свои вещи, которые потом прославились. Нас он подкармливал, но не унижая, а придавал этому характер милой шалости. Он нас затаскивал к себе и говорил: "Ну, конечно, вы уже давно обедали, индейку, наверное, кушали, но, может быть, вы все-таки что-нибудь съедите?"
У Булгаковых всегда были щи хорошие, которые его милая жена нам наливала по полной тарелке, и мы с Олешей с удовольствием ели эти щи, и тут же, конечно, начинался пир остроумия. Олеша и Булгаков перекрывали друг друга фантазией. Тут же Булгаков иногда читал нам свои вещи - уже не фельетоны, а отрывки из романа. Помню, как в один прекрасный день он сказал нам: "Знаете что, товарищи, я пишу роман, и если вы не возражаете, прочту несколько страничек". И он прочитал нам несколько отрывков очень хорошо написанного, живого, яркого произведения, которое потом постепенно превратилось в роман "Белая гвардия" [5; 124].
Михаил Афанасьевич Булгаков. Из дневника:
25 февраля 1924. Сегодня вечером получил от Петра Никаноровича свежий номер <альманаха> "Недра". В нем моя повесть "Дьяволиада".
Это было во время чтения моего - я читал куски из "Белой гвардии" у Веры Оскаровны З.
По-видимому, и в этом кружке производило впечатление. <…>
Итак, впервые я напечатан не на газетных листах и не в тонких журналах, а в книге альманаха. Да-с. Скольких мучений стоит! [3, 150]
Арон Исаевич Эрлих:
Вскоре <…> сотрудник "Гудка" Леонид Саянский отозвал меня в редакции в сторону, шепнул:
- Приходи ко мне сегодня вечером, Миша читать будет…
- Что он будет читать?
- Новую повесть. Часам к восьми приходи… Миша кончил новую повесть "Роковые яйца".
Я сильно задержался в тот день в редакции и поспел в Большой Кисловский к Саянскому на час позже условленного времени. Но читать еще не начинали, - не было автора. Большущая комната Саянского была полна гостей, - пожалуй, не меньше полусотни человек уже съехалось: были тут и писатели, и критики, были артисты театров Вахтангова и Художественного.
Гости все прибывали. Саянский звонил по телефону в разные места, выискивая пропавшего автора.
- Вот, ей-богу… Ведь дал честное слово, что не опоздает… Неужели… неужели обманул и не придет вовсе? - уже встревоженно бормотал хозяин комнаты, укладывая на рычаг телефонную трубку и приветливо здороваясь с новыми гостями.
Наконец Булгаков приехал. Опешив перед столь многочисленной аудиторией, он увел хозяина комнаты в самую глубь коридора, даже укрылся там за дверью умывальной и стал препираться с ним торопливым шепотом:
- Ты с ума спятил? Что здесь происходит? Мы условились, что будет человек пять-шесть!
- Я говорил, восемь-десять… Да ведь черт его знает, откуда они все узнали!.. Ну, ничего, ничего…
Черта он помянул зря. Конечно же по его собственной вине предполагавшееся интимное домашнее чтение оборачивалось в многолюдный литературный вечер. Он созвал - каждого по секрету - всех своих знакомых, а знакомым его не было числа!
- Ничего, ничего, - повторял он. - Пошли!
Так состоялось первое чтение "Роковых яиц".
Прочитать вслух несколько печатных листов прозы - испытание весьма серьезное и для автора и для слушателей. Булгаков поэтому начал с предупреждения, что он познакомит собравшихся с несколькими первыми страницами своей новой повести, потом прочитает два-три отрывка из разных мест. Но уже первая попытка оторваться от рукописи и бегло изложить дальнейшее течение сюжета вызвала шумные протесты. Всем хотелось слушать без пропусков.
- Хорошо, - согласился автор, - попробуем еще несколько страниц.
Повесть была прочитана полностью, без всяких купюр, хотя для этого потребовалось около трех часов непрерывного чтения. <…>
"Роковые яйца" вскоре появились в альманахе "Недра". Критика обошла глухим молчанием новую повесть Булгакова, зато в устных размышлениях среди молодых советских литераторов она долго вызывала страстные, подчас негодующие отклики [16; 62–66].
Михаил Афанасьевич Булгаков. Из дневника:
26 декабря 1924. Только что вернулся с вечера у Ангарского - редактора "Недр". Было одно, что теперь всюду: разговоры о цензуре, нападки на нее, "разговоры о писательской правде" и "лжи". Был<и>: Вересаев, К…, Никандров, Кириллов, Зайцев <П. Н.>, Ляшко и Львов-Рогачевский. Я не удержался, чтобы несколько раз не встрять с речью о том, что в нынешнее время работать трудно, с нападками на цензуру и прочим, чего вообще говорить не следует.
Ляшко, пролетарский писатель, чувствующий ко мне непреодолимую антипатию (инстинкт), возражал мне с худо скрытым раздражением:
- Я не понимаю, о какой "правде" говорит т. Булгаков? Почему все <…> нужно изображать? Нужно давать "чер<ес>полосицу" и т. д.
Когда же я говорил о том, что нынешняя эпоха - это эпоха сви<нства> - он сказал с ненавистью:
- Чепуху вы говорите…
Не успел ничего ответить на эту семейную фразу, потому что вставали в этот момент из-за стола. От хамов нет спасения. <…>
Ангарский (он только на днях вернулся из-за границы) в Берлине, а, кажется, и в Париже всем, кому мог, показал гранки моей повести "Роковые яйца". Говорит, что страшно понравилось и (кто-то в Берлине, в каком-то издательстве) ее будут переводить.
Больше всех этих Ляшко меня волнует вопрос - беллетрист ли я? <…>
28 декабря 1924. Вечером у Никитиной читал свою повесть "Роковые яйца". Когда шел туда, ребяческое желание отличиться и блеснуть, а оттуда - сложное чувство. Что это? Фельетон? Или дерзость? А может быть, серьезное? Тогда невыпеченное. Во всяком случае, там сидело человек 30, и ни один из них не только не писатель, но и вообще не понимает, что такое русская литература.
Боюсь, как бы не саданули меня за все эти подвиги "в места не столь отдаленные". <…>
5 января 1925. Сегодня в "Гудке" в первый раз с ужасом почувствовал, что я писать фельетонов больше не могу. Физически не могу. Это надругательство надо мной и над физиологией [3; 155,157].
Любовь
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:
Мы на Новый год (1924. - Сост.) гадали, воск топили и в мисочку такую выливали. Мне ничего не вышло - пустышка, а ему все кольца выходили. Я даже расстроилась, пришла домой, плакала, говорю: "Вот увидишь, мы разойдемся". А он: "Ну что ты в эту ерунду веришь!" А он тогда уже за этой Белозерской бегал. Она была замужем за Василевским и разошлась. И вот Михаил: "У нас большая комната, нельзя ли ей у нас переночевать?" - "Нет, - говорю, - нельзя". Он все жалел ее: "У нее сейчас такое положение, хоть травись". Вот и пожалел. В апреле, в 24-м году, говорит: "Давай разведемся, мне так удобнее будет, потому что по делам приходится с женщинами встречаться…" И всегда он это скрывал. Я ему раз высказала. Он говорит: "Чтобы ты не ревновала". Я не отрицаю - я ревнивая, но на это есть основания. Он говорит, что он писатель и ему нужно вдохновение, а я должна на все смотреть сквозь пальцы. Так что и скандалы получались, и по физиономии я ему раз свистнула. И мы развелись [12; 107–108].
Любовь Евгеньевна Белозерская-Булгакова:
Все самые важные разговоры происходили у нас на Патриарших прудах (Михаил Афанасьевич жил близко, на Большой Садовой в доме 10). Одна особенно задушевная беседа, в которой Михаил Афанасьевич - наискрытнейший человек - был предельно откровенен, подкупила меня и изменила мои холостяцкие настроения.
Мы решили пожениться. Легко сказать - пожениться. А жить где? [4; 89–90]
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:
После развода и переезда Михаил стал подыскивать где-нибудь помещение для жилья, потому что часто приходила Белозерская, ей даже пытались звонить по нашему телефону, и я запротестовала. Какое-то время он жил с ней у Нади на Большой Никитской. Она там по объявлению взяла заведывание школой, и там они с месяц жили. Потом там, наверно, нельзя было уже, и он вернулся в квартиру 34. А в ноябре уже совсем уехал. Приехал на подводе, взял только книги и теткины тоже… ну, какие-то там мелочи еще. Я ему помогала все уложить, вниз относить, а потом он попросил у меня золотую браслетку. Но я не дала ему. Жена Артура Манасевича все удивлялась, что я ему помогаю и никакого скандала нет. Вот так мы и разъехались. Куда он поехал, где жил - ни звука мне не сказал, и я у него не спрашивала [12; 110].
Любовь Евгеньевна Белозерская-Булгакова:
Потом мы зарегистрировались в каком-то отталкивающем помещении ЗАГСа в Глазовском (ныне ул. Луначарского) переулке, что выходил на б. церковь Спаса на Могильцах.
Сестра М. А., Надежда Афанасьевна Земская, приняла нас в лоно своей семьи, а она была директором школы и жила на антресолях здания бывшей гимназии (ул. Герцена, 46). Получился "терем-теремок". А в теремке жили: сама она, муж ее Андрей Михайлович Земский, их маленькая дочь Оля, его сестра Катя и сестра Н. А. Вера. Это уже пять человек. Ждали приезда из Киева младшей сестры Елены Булгаковой. Тут еще появились и мы.
К счастью, было лето, и нас устроили в учительской под портретом сурового Ушинского на клеенчатом диване, с которого я ночью скатывалась. Были там и другие портреты, но менее суровые, а потому они и не запомнились [4; 92].
Сергей Александрович Ермолинский:
Она отнюдь не выглядела экстравагантно. Напротив, в ней не было ничего вычурного. Все "нэповское", модное, избави бог, отсутствовало в ней. Она одевалась строго и скромно. Была приветлива, улыбчива, весела. В ней было много душевной теплоты. Любила давать причудливые клички знакомым - Петю-Петянь, Петры-Тытери и т. п. Собаку назвала Бутоном, по имени слуги Мольера. А Михаила Афанасьевича называла Макой и ласково: Мася-Колбася. В кругу ее друзей он на всю жизнь так и остался Макой, а для иных - Масей-Колбасей [8; 32].
Михаил Афанасьевич Булгаков.Из дневника:
28 декабря 1924. <…> У газетчика случайно на Кузнецком увидел 4-й номер "России". Там - первая часть моей "Белой гвардии", т. е. не первая часть, а первая треть. Не удержался и у второго газетчика, на углу Петровки и Кузнецкого, купил номер. Роман мне кажется то слабым, то очень сильным. Разобраться в своих ощущениях я уже больше не могу. Больше всего почему-то привлекло мое внимание посвящение. Так свершилось. Вот моя жена [3; 155].
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:
Булгаков присылал мне деньги или сам приносил. Он довольно часто заходил. Однажды принес "Белую гвардию", когда напечатали. И вдруг я вижу - там посвящение Белозерской. Так я ему бросила эту книгу обратно. Столько ночей я с ним сидела, кормила, ухаживала… он сестрам говорил, что мне посвятит… Он же когда писал, то даже знаком с ней не был [12; 111].
Михаил Афанасьевич Булгаков. Из дневника:
28 декабря 1924. <…> Не для дневника и не для опубликования: подавляет меня чувственно моя жена. Это и хорошо, и отчаянно, и сладко, и, в то же время, безнадежно сложно: я как раз сейчас хворый, а она для меня… Сегодня видел, как она переодевалась перед нашим уходом к Никитиной, жадно смотрел. <…>
3 января 1925. Ужасное состояние: все больше влюбляюсь в свою жену. Так обидно - 10 лет открещивался от своего… Бабы, как бабы. А теперь унижаюсь даже до легкой ревности. Чем-то мила и сладка. И толстая [3; 155].
Укусы Шарикова
Михаил Афанасьевич Булгаков.Из дневника:
Забавный случай: у меня не было денег на трамвай, а потому я решил из "Гудка" пойти пешком. Пошел по набережной Москвы-реки. Полулуние в тумане. Почему-то середина Москвы-реки не замерзла, а на прибрежном снеге и льду сидят вороны. В Замоскворечье огни. Проходя мимо Кремля, поравнявшись с угловой башней, я глянул вверх, приостановился, стал смотреть на Кремль и только что подумал, "доколе, Господи", - как серая фигура с портфелем вынырнула сзади меня и оглядела. Потом прицепилась. Пропустил ее вперед, и около четверти часа мы шли, сцепившись. Он плевал с парапета, и я. Удалось уйти у постамента Александру [3; 156].
Из сводки Секретного отдела ОГПУ №110. 9 марта 1925 г.:
Был 7 марта 1925 г. на очередном литературном "субботнике" у Е. Ф. Никитиной (Газетный, 3, кв. 7, т. 2–14–16).
Читал Булгаков свою новую повесть. Сюжет: профессор вынимает мозги и семенные железы у только что умершего и вкладывает их в собаку, в результате чего получается "очеловечивание" последней. При этом вся вещь написана во враждебных, дышащих бесконечным презрением к Совстрою тонах:
1) У профессора семь комнат. Он живет в рабочем доме. Приходит к нему депутация от рабочих, с просьбой отдать им две комнаты, так как дом переполнен, а у него одного семь комнат. Он отвечает требованием дать ему еще и восьмую. Затем подходит к телефону и по № 107 заявляет какому-то очень влиятельному совработнику "Виталию Власьевичу" (?), что операции он ему делать не будет, прекращает практику вообще и уезжает навсегда в Батум, так как к нему пришли вооруженные револьверами рабочие (а этого на самом деле нет) и заставляют его спать на кухне, а операции делать в уборной. Виталий Власьевич успокаивает его, обещая дать "крепкую" бумажку, после чего его никто трогать не будет. Профессор торжествует. Рабочая делегация остается с носом.
"Купите тогда, товарищ, - говорит работница, - литературу в пользу бедных нашей фракции". - "Не куплю", - отвечает профессор. "Почему? Ведь недорого. Только пятьдесят копеек. У вас, может быть, денег нет?" - "Нет, деньги есть, а просто не хочу". - "Так, значит, вы не любите пролетариат?" - "Да, - сознается профессор, - я не люблю пролетариат".
Все это слушается под сопровождение злорадного смеха никитинской аудитории. Кто-то не выдерживает и со злостью восклицает: - Утопия!
2) "Разруха, - ворчит за бутылкой Сен-Жульена тот же профессор, - что это такое? Старуха, еле бредущая с клюкой? Ничего подобного. Никакой разрухи нет, не было, не будет и не бывает. Разруха - это сами люди. Я жил в этом доме на Пречистенке с 1902 по 1917-й, пятнадцать лет. На моей лестнице двенадцать квартир. Пациентов у меня бывает сами знаете сколько. И вот внизу, на парадной, стояла вешалка для пальто, калош и т. д. Так что же вы думаете? За эти пятнадцать лет не пропало ни разу ни одного пальто, ни одной тряпки. Так было до 24 февраля, а 24-го украли все: все шубы, моих три пальто, все трости, да еще и у швейцара самовар свистнули. Вот что. А вы говорите - разруха".
Оглушительный хохот всей аудитории.
3) Собака, которую он приютил, разорвала ему чучело совы. Профессор пришел в неописуемую ярость. Прислуга советует ему хорошенько отлупить пса. Ярость профессора не унимается, но он гремит: "Нельзя. Нельзя никого бить. Это - террор, а вот чего достигли они своим террором. Нужно только учить". И он свирепо, но не больно тычет собаку мордой в разорванную сову.
4) "Лучшее средство для здоровья и нервов - не читать газеты, в особенности же "Правду". Я наблюдал у себя в клинике тридцать пациентов. Так что же вы думаете, не читавшие "Правду" выздоравливают быстрее читавших…" - и т. д. и т. д.
Примеров можно было бы привести еще великое множество, примеров того, что Булгаков определенно ненавидит и презирает весь Совстрой, отрицает все его достижения.
Кроме того, книга пестрит порнографией, облеченной в деловой, якобы научный вид.