Булгаков без глянца - Павел Фокин 15 стр.


Арон Исаевич Эрлих:

С двух часов дня все материалы в разных отделах газеты поступали от сотрудников к заведующим отделами и дальше к секретарю редакции.

После этого сотрудники были, в сущности, свободны. Они могли еще понадобиться для каких-нибудь исправлений или уточнений, и поэтому нельзя было уходить из редакции, но чаще всего складывалось так, что больше уже ничего от них не требовалось. Что же оставалось делать в продолжение трех часов до окончания рабочего дня?

Литправщик производственного отдела М. Булгаков не хотел терять даром драгоценного времени и писал. Ровным почерком, без всяких исправлений и помарок заполнял он в стенах редакции толстую тетрадь в клеенчатой обложке, сочиняя повести "Дьяволиада" и "Роковые яйца".

Другие сотрудники разбредались в разные стороны по Дворцу Труда. Одни в столовую, где можно было уютно потолковать за бутылкой пильзенского, вспененного, пузырящегося пива. Другие гуляли по коридорам, тем самым длиннющим коридорам, что побуждали ко все ускоряющейся рыси. Третьих не преодолимо влекло в большую комнату "Четвертой полосы" именно потому, что здесь всегда было шумно, весело и опасно: в любую минуту можно было попасть под круговую атаку острых языков и надо было не ударить лицом в грязь, мужественно принять бой! Разгоралось словесное сражение, длилась жгучая и увлекательная перепалка, шло состязание в остроумии.

В этой комнате любой разговор принимал сатирическую окраску - такова уже была самая атмосфера "Четвертой полосы" [16; 48–50].

И. С. Овчинников:

В нашей комнате, в простенке, за спиной Ильфа висел большой лист картона, наполовину заклеенный газетными вырезками. В каждой вырезке какой-нибудь ляпсус, курьез, ошибка. Это наша гудковская доска брака. Называется она "Сопли и вопли".

Доской брака вдруг очень заинтересовался сотрудник "Рабочего Москвы" Павлов. Увидев доску в первый раз, он не только внимательно прочитал ее вдоль и поперек, но многие вырезки тут же переписал в свой блокнот. То же самое проделывал он и дальше с каждой новой партией вырезок.

Выяснилось любопытное обстоятельство: к Павлову его редакция прикрепила пятерых рабкоров, из которых он в срочном порядке должен был сделать журналистов-профессионалов.

Никаких учебников и руководств по газетной работе в те годы не было, и наши вырезки он использовал как своеобразное пособие. Каждую вырезку он прочитывал со своими рабкорами и кратко ее комментировал:

- Поняли? Так писать не надо!..

Материалы накапливались. Павлов пытался свести их в систему и сделать как бы памятку "Советы рабкору". Но одному задача оказалась не под силу. Пришел в "Гудок".

"Советы" сделали, но получились они убийственно "четвертополосными". Броско, зло и безбожно шаржированно.

Вот некоторые из этих советов.

- Не больше четырех отглагольных существительных в предложении.

Например: "Выдавание книг производится при соблюдении непотерятия и неукрадения".

- Не больше девяти родительных падежей в определении.

Например: "Не отремонтированы печи помещения библиотеки общежития молодежи школы ученичества завода ремонта паровозов".

- Не больше двух слов в предложении от точки до точки.

Например: "Я ем. Он юн. Дождь шел. Море смеялось".

Три слова допускаются в виде исключения. Например: "Клим, пей чай. Гости начали съезжаться".

Категорично? Даже чрезмерно?

Но Олеша нашел веские доводы в защиту этой категоричности.

- Помните, товарищи, что это же идеал. Достигнуть его невозможно, - поучал он с глубокомыслием Швейка. - Конечно, жаль, но что же поделаешь, идеалы - они обязательно недостижимы…

В комнату стрельнуть папиросу заскочил Булгаков. Покуривая у печной отдушины, в нашем "Клубе у вьюшки", Михаил Афанасьевич видел и слышал все, что выкамаривала братва с материалами доски брака. Решил вмешаться:

- Товарищи звери, прошу слова!

Швырнул окурок за печку и решительно подступил к столу. За столом Перелешин, Ильф, Петров. Чуть поодаль Олеша.

Заговорил без приглашения:

- Так вот, друзья хорошие! То, что вы головотяпы и, извините, негодяи, - об этом молчу. Это вам лучше, чем Булгакову, известно. То, что вы без конца коверкаете и мордуете рабкоровские письма, - это не новость тоже. Тут дело ваше хозяйское, как говорят, внутреннее и сугубо частное. Об этом помолчим тоже. Но скажите, кто дал вам право вывихивать мозги ни в чем не повинным рабкорам товарища Павлова? И еще скажите, что это за идеал такой - косноязычная фраза в два слова, да еще на каком-то птичьем жаргоне? Позвольте! Минутку!..

Булгаков опрометью несется к себе в комнату к сейчас же возвращается, потрясая над головой растрепанным томиком:

- Прошу внимания! Убедительно прошу внимания! Читаем! - Михаил Афанасьевич находит нужную страницу и начинает читать: - "Даже в те часы, когда совершенно потухает петербургское серое небо… когда все уже отдохнуло после департаментского скрипенья перьями, беготни, своих и чужих необходимых занятий… когда чиновники спешат предать наслаждению оставшееся время"…

Проходит минута, две - Булгаков читает. Но вот он резко захлопнул книжку и окидывает каждого из нас гордым взглядом фокусника и победителя: - Ну как? Дошло? Фразочка из гоголевской "Шинели". Прошу убедиться: с предлогами, с союзами точно двести девятнадцать честных русских слов - и без никакой такой Сухаревки.

Мы слегка обескуражены. По долгу теоретика и методиста возражать начинает Перелешин.

- Ну и в чем же дело? - скучно тянет он, давясь притворной зевотой. - Так это же Гоголь! Так это же гений! Товарищ Павлов, а сколько, скажите, Гоголей в вашей рабкоровской пятерке? Ни одного! Товарищ Булгаков, а сколько, скажите, фраз протяженностью в двести девятнадцать слов написали вы сами за все свое литературное житье-бытье? Ни одной! Так в чем же, спрашиваю еще раз, дело? И какое отношение имеем мы к Гоголю, а Гоголь к нам? Мы сотрудники массовой газеты, и в этом своем рабочем качестве мы держимся твердого, тысячу раз проверенного правила: в газете две короткие фразы всегда лучше одной длинной… Аминь!

Булгаков не сдается:

- Но гоголевская фраза в двести слов это тоже идеал, причем идеал бесспорный, только с другого полюса. Так почему же вы, педагоги на час, не хотите сказать рабкорам об этом идеале? Товарищ Павлов, я протестую! Будете читать рабкорам свои сумасшедшие советы, обязательно прочитайте как противоядие и моего Гоголя. Я настаиваю!.. [5; 133–135]

Михаил Афанасьевич Булгаков. Из дневника:

27 августа 1923. "Гудок" изводит, не дает писать.

<…>

3 сентября 1923. Я каждый день ухожу на службу в этот свой "Гудок" и убиваю в нем совершенно безнадежно свой день.

Жизнь складывается так, что денег мало, живу я, как и всегда, выше моих скромных средств. Пьешь и ешь много и хорошо, но на покупки вещей не хватает. Без проклятого пойла - пива не обходится ни один день [3; 146].

Любовь Евгеньевна Белозерская-Булгакова:

Недавно я перечитала более ста фельетонов Булгакова, напечатанных в "Гудке". Подписывался он по-разному: иногда полным именем и фамилией, иногда просто одной буквой или именем Михаил, иной раз инициалами или: Эм, Эмма Б., Эм. Бе., М. Олл-Райт и пр. Несмотря на разные псевдонимы, узнать его "почерк" все же можно. Как бы сам Булгаков ни подсмеивался над своей работой фельетониста, она в его творчестве сыграла известную роль, сослужив службу трамплина для перехода к серьезной писательской деятельности. Сюжетная хватка, легкость диалога, выдумка, юмор - все тут [4; 95].

Рождение мастера

Михаил Афанасьевич Булгаков. Из дневника:

30 сентября 1923. Вероятно, потому, что я консерватор до… "мозга костей" хотел написать, но это шаблонно, но, словом, консерватор, всегда в старые праздники меня влечет к дневнику. Как жаль, что я не помню, в какое именно число сентября я приехал два года тому назад в Москву. Два года. Многое ли изменилось за это время? Конечно, многое. Но все же вторая годовщина меня застает все в той же комнате и все таким же изнутри.

Болен я, кроме всего прочего… <…>

Москва по-прежнему чудный какой-то ключ. Бешеная дороговизна и уже не на эти дензнаки, а на золото. Червонец сегодня - 4000 руб., дензнаки <19>23 г. - 4 миллиарда. По-прежнему и даже еще больше, чем раньше, нет возможности ничего купить из одежды.

Если отбросить мои воображаемые и действительные страхи жизни, можно признаться, что в жизни моей теперь крупный дефект только один - отсутствие квартиры.

<В> литературе я медленно, но все же иду вперед. Это я знаю твердо. Плохо лишь то, что у меня никогда нет ясной уверенности, что я действительно хорошо написал. Как будто пленкой какой-то застилает мой мозг и сковывает руку в то время, когда мне нужно описывать то, во что я так глубоко и по-настоящему <верю> это я <…> знаю <…> мыслью и чувством. <…>

18 октября 1923. Сегодня был у доктора, посоветоваться насчет боли в ноге. Он меня очень опечалил, найдя меня в полном беспорядке. Придется серьезно лечиться. Чудовищнее всего то, что я боюсь слечь, потому что в милом органе, где я служу, под меня подкапываются и безжалостно могут меня выставить.

Вот, черт бы их взял.

Червонец, с Божьей помощью, сегодня 5500 рублей (5 /2 миллиардов).

Французская булка стоит 17 миллионов, фунт белого хлеба - 65 миллионов. Яйца, десяток, вчера стоили 200 <миллионов> рублей.

Москва шумна. Возобновил маршруты трамвай 24 (Остоженка). <…>

19 октября 1923. Сегодня вышел гнусный день. Род моей болезни таков, что, по-видимому, на будущей неделе мне придется слечь. Я озабочен вопросом, как устроить так, чтобы в "Г<удке>" меня не сдвинули за время болезни с места. Второй вопрос, как летнее пальто жены превратить в шубу. День прошел сумбурно, в беготне. Часть этой беготни была затрачена (днем и вечером) на "Трудовую копейку". В ней потеряны два моих фельетона. Важно, что Кольцов (редактор "Копейки") их забраковал. Я не мог ни найти оригинала, ни добиться ответа по поводу их. Махнул в конце концов рукой.

Завтра Гросс (редактор фин<ансового> отд<ела> "К<опейки>") даст мне ответ по поводу фельетона о займе и, возможно, 3 червонца.

Вся надежда на них.

"Н<акануне>" в этот последний период времени дает мне мало (там печатается мой фельетон в 4-х номерах о Выставке). Жду ответа из "Недр" насчет "Диаволиады".

В общем, хватает на еду и мелочи, а одеться не на что. Да, если бы не болезнь, я бы не страшился за будущее.

Итак, будем надеяться на Бога и жить. Это единственный и лучший способ [3; 146–147].

Эмилии Львович Миндлин:

Открылась первая Всероссийская сельскохозяйственная выставка на территории бывшей свалки - там, где сейчас Центральный парк культуры и отдыха имени Горького.

Все мы писали тогда о выставке в московских газетах. Но только Булгаков преподал нам "высший класс" журналистики.

Редакция "Накануне" заказала ему обстоятельный очерк. Целую неделю Михаил Афанасьевич с редкостной добросовестностью ездил на выставку и проводил на ней по многу часов.

Наконец изучение завершилось, и Булгаков принес в редакцию заказанный материал. Это был мастерски сделанный, искрящийся остроумием, с превосходной писательской наблюдательностью написанный очерк о сельскохозяйственной выставке. Много внимания автор сосредоточил на павильонах - узбекском, грузинском - и на всевозможных соблазнительных национальных напитках и блюдах в открытых на выставке чайхане, духане, шашлычной, винном погребке и закусочных под флагами советских среднеазиатских и закавказских республик. Никто не сомневался в успехе булгаковского очерка в Берлине. И даже то, что особенно много места в этом очерке уделено аппетитному описанию восточных блюд и напитков, признано было очень уместным и своевременным. Ведь эмигрантская печать злорадно писала о голоде в наших национальных республиках!

Очерк я отправил в Берлин, и уже дня через три мы держали в Москве последний номер "Накануне" с очерком Булгакова на самом видном месте. Наступил день выплаты гонорара. Великодушие Калменса не имело границ; он сам предложил Булгакову возместить производственные расходы: трамвай, билеты. Может быть, что-нибудь еще, Михаил Афанасьевич?

Счет на производственные расходы у Михаила Афанасьевича был уже заготовлен. Но что это был за счет! Расходы по ознакомлению с национальными блюдами и напитками различных республик! Уж не помню, сколько там значилось обедов и ужинов, сколько легких и нелегких закусок и дегустаций вин! Всего ошеломительней было то, что весь этот гомерический счет на шашлыки, шурпу, люля-кебаб, на фрукты и вина был на двоих.

На Калменса страшно было смотреть. Он производил впечатление человека, которому остается мгновение до инфаркта. Белый как снег, скаредный наш Семен Николаевич Кал мене, задыхаясь, спросил - почему же счет за недельное пирование на двух лиц? Не съедал же Михаил Афанасьевич каждого блюда по две порции!

Булгаков невозмутимо ответил:

- А извольте-с видеть, Семен Николаевич. Во-первых, без дамы я в ресторан не хожу. Во-вторых, у меня в фельетоне отмечено, какие блюда даме пришлись по вкусу. Как вам угодно-с, а произведенные мною производственные расходы покорнейше прошу возместить.

И возместил! Калменс от волнения едва не свалился, даже стал как-то нечленораздельно похрипывать, посинел. И все-таки возместил. Булгакову не посмел отказать [5; 146–147].

Михаил Афанасьевич Булгаков. Из дневника:

26 октября 1923. Я нездоров, и нездоровье мое неприятное, потому что оно может вынудить меня лечь. А это в данный момент может повредить мне в "Г<удке>". Поэтому и расположение духа у меня довольно угнетенное.

Сегодня я пришел в "Г<удок>" рано. Днем лежал. По дороге из "Г<удка>" заходил в "Недра" к П. Н. Зайцеву. Повесть моя "Дьяволиада" принята, но не дают больше, чем 50 руб. за лист. И денег не будет раньше следующей недели. Повесть дурацкая, ни к черту не годная. Но Вересаеву (он один из редакторов "Недр") очень понравилась.

В минуты нездоровья и одиночества предаюсь печальным и завистливым мыслям. Горько раскаиваюсь, что бросил медицину и обрек себя на неверное существование. Но, видит Бог, одна только любовь к литературе и была причиной этого.

Литература теперь трудное дело. Мне с моими взглядами, волей-неволей <отражающимися> в произведениях, трудно печататься и жить.

Нездоровье же мое при таких условиях тоже в высшей степени не вовремя.

Но не будем унывать. Сейчас я просмотрел "Последнего из могикан", которого недавно купил для своей библиотеки. Какое обаяние в этом старом сантиментальном Купере! Там Давид, который все время распевает псалмы, и навел меня на мысль о Боге.

Может быть, сильным и смелым он не нужен, но таким, как я, жить с мыслью о нем легче. Нездоровье мое осложненное, затяжное. Весь я разбит. Оно может помешать мне работать, вот почему я боюсь его, вот почему я надеюсь на Бога. <…>

Мои предчувствия относительно людей никогда меня не обманывают. Никогда. Компания исключительной сволочи группируется вокруг "Накануне". Могу себя поздравить, что я в их среде. О, мне очень туго придется впоследствии, когда нужно будет соскребать накопившуюся грязь со своего имени. Но одно могу сказать с чистым сердцем перед самим собой. Железная необходимость вынудила меня печататься в нем. Не будь "Нак<ануне>", никогда бы не увидали света ни "Записки на манжетах", ни многое другое, в чем я могу правдиво сказать литературное слово. Нужно было быть исключительным героем, чтобы молчать в течение четырех лет, молчать без надежды, что удастся открыть рот в будущем. Я, к сожалению, не герой.

Но мужества во мне теперь больше. О, гораздо больше, чем в 21-м году. И если б не нездоровье, я бы тверже смотрел в свое туманное черное будущее. <…>

6 ноября 1923. Страшат меня мои 32 года и брошенные на медицину годы, болезнь и слабость. У меня за ухом дурацкая опухоль <…>, уже 2 раза опер<ирован>ная. Боюсь, что <…> слепая болезнь прервет мою работу. <…>

Я буду учиться теперь. Не может быть, чтобы голос, тревожащий сейчас меня, не был вещим. Не может быть. Ничем иным я быть не могу, я могу быть одним - писателем.

Посмотрим же и будем учиться, будем молчать [3; 148–150].

Валентин Петрович Катаев:

…Однажды мы с синеглазым решили издавать юмористический журнал вроде "Сатирикона".

Когда мы выбирали для него название, синеглазый вдруг как бы сделал стойку, понюхал воздух, в его глазах вспыхнули синие огоньки горящей серы, и он торжественно, но вместе с тем и восхищаясь собственной находкой, с ядовитой улыбкой на лице сказал:

- Наш журнал будет называться "Ревизор"!

Издатель нашелся сразу: один из тех мелких капиталистов, которые вдруг откуда-то появились в большом количестве и шныряли по Москве, желая как можно выгоднее поместить неизвестно откуда взявшиеся капиталы. Можно ли было найти что-нибудь более выгодное, чем сатирический журнал с оппозиционным оттенком под редакцией синеглазого, автора нашумевшей "Дьяволиады"? (Впрочем, не ручаюсь, возможно это было еще до появления "Дьяволиады".) <…>

…Мы с синеглазым быстро накатали программу будущего журнала и отправились в Главполитпросвет, где работал хорошо известный мне еще по революционным дням в Одессе товарищ Сергей Ингулов, наш общий друг и доброжелатель… Надо заметить, что в то время уже выходило довольно много частных периодических изданий - например, журнальчик "Рупор", юмористическая газетка "Тачка" и многие другие, - так что я не сомневался, что Сергей Ингулов, сам в прошлом недурной провинциальный фельетонист, без задержки выдаст нам разрешение на журнал, даже придет в восторг от его столь счастливо найденного названия.

Мы стояли перед Ингуловым - оба в пальто - и мяли в руках шапки, а Ингулов, наклонивши к письменному столу свое красное лицо здоровяка-сангвиника, пробегал глазами нашу программу. По мере того как он читал, лицо синеглазого делалось все озабоченнее. Несколько раз он поправлял свой аккуратный пробор прилежного блондина, искоса посматривая на меня, и я заметил, что его глаза все более и более угасают, а на губах появляется чуть заметная ироническая улыбочка - нижняя губа немного вперед кувшинчиком, как у его сестренки-синеглазки.

- Ну, Сергей Борисович, как вам нравится название "Ревизор"? Не правда ли, гениально? - воскликнул я, как бы желая поощрить Ингулова.

- Гениально-то оно, конечно, гениально, - сказал Сергей Борисович, - но что-то я не совсем понимаю, кого это вы собираетесь ревизовать? И потом, где вы возьмете деньги на издание?

Я оживленно объяснил, кого мы хотим ревизовать и кто нам обещал деньги на издание. Ингулов расстегнул ворот своей вышитой рубахи под пиджаком, почесал такую же красную, как лицо, будто распаренную в бане грудь и тяжело вздохнул.

- Идите домой, - сказал он совсем по-родственному и махнул рукой.

- А журнал? - спросил я.

- Журнала не будет, - сказал Ингулов.

Назад Дальше