Роман.
5 апреля.
Роман.
6 апреля.
Роман.
7 апреля.
Сегодня вечером - чтение. М.А. давно обещал Цейтлину и Арендту, что почитает им некоторые главы (относящиеся к Иванушке и его заболеванию). Сегодня придут Цейтлины, Арендты, Леонтьевы и Ермолинские.
8 апреля. <…> Роман произвел сильное впечатление на всех. Было очень много ценных мыслей высказано Цейтлиным. Он как-то очень понял весь роман по этим главам. Особенно хвалили древние главы, поражались, как М.А. уводит властно в ту эпоху. <…>
2 мая.
Звонил Ангарский, просится придти сегодня же 354 слушать роман.
3 мая.
Ангарский пришел вчера и с места заявил:
- Не согласитесь ли написать авантюрный советский роман? Массовый тираж. Переведу на все языки. Денег - тьма, валюта. Хотите, сейчас чек дам - аванс? - М.А. отказался, сказал - это не могу.
После уговоров Ангарский попросил М.А. читать роман (Мастер и Маргарита).
М.А. прочитал три первые главы. Ангарский сразу:
- А это напечатать нельзя.
- Почему?
- Нельзя [7; 40–54, 146, 189–197].
Михаил Афанасьевич Булгаков.Из письма Е. С. Булгаковой. Москва, 14–15 июня 1938 г.:
Передо мною 327 машинных страниц (около 22 глав).
Если буду здоров, скоро переписка закончится. Останется самое важное - корректура (авторская), большая, сложная, внимательная, возможно, с перепиской некоторых страниц.
"Что будет?" - ты спрашиваешь. Не знаю. Вероятно, ты уложишь его в бюро или в шкаф, где лежат убитые мои пьесы, и иногда будешь вспоминать о нем. Впрочем, мы не знаем нашего будущего. <…>
Свой суд над этой вещью я уже совершил, и если мне удастся еще немного приподнять конец, я буду считать, что вещь заслуживает корректуры и того, чтобы быть уложенной в тьму ящика.
Теперь меня интересует твой суд, а буду ли я знать суд читателей, никому не известно [2; 571].
Виталий Яковлевич Виленкин:
Весной 1939 года Михаил Афанасьевич прочитал нам (А. М. Файко с женой, П. А. Маркову и мне), в четыре приема, целиком весь свой роман "Мастер и Маргарита", только что им законченный. (Потом он его еще дописывал, работа над ним продолжалась до его последних дней.) <…>
Оно началось 26 апреля, а кончилось 14 мая. Растянулось оно, я думаю, потому, что Михаил Афанасьевич очень уставал от своей ежедневной работы в Большом театре, где он уже несколько лет был консультантом по репертуару, писал и редактировал различные либретто. Впрочем, никакой усталости в нем не чувствовалось, когда он, бывало, приглашал нас к себе послушать то, что им было только что написано.
Наоборот, в эти вечера он казался мне каким-то особенно подтянутым и собранным, и я не мог не замечать, что он волнуется. Это теперь так понятно. Ведь то небольшое общество, состоящее из нескольких литераторов, театральных художников, музыкантов, режиссеров и актеров, которое он собирал у себя, было для него в то время единственным кругом его читателей. Однако воспринимать его произведения приходилось только на слух: он никогда не допускал, чтобы что-нибудь им написанное выносилось из его дома и ходило по рукам.
Но вернемся к его чтениям. Обычно они начинались довольно поздно, а расходились мы уже под утро, потому что всегда засиживались за ужином. Елена Сергеевна умела и любила принять, угостить, и Михаил Афанасьевич бывал за этим уютным круглым столом не только упоительным рассказчиком, но и заботливым, гостеприимным хозяином. Правда, у меня в голове почему-то иной раз шевелилось грешное подозрение: а не придется ли им завтра что-нибудь снести в комиссионный магазин после таких роскошеств? Ведь жили-то они только на его зарплату да на авторские за "Турбиных", которые шли только в МХАТе и не так уж часто. Все мы, бывало, любовались прекрасной старинной люстрой, висевшей у них в столовой. Но фразочку: "Ничего, я люстру продам!" - слыхивал я в этом доме не раз, не при гостях, разумеется.
Вообще что-то не совсем благополучное, как будто нависшее над этим домом мерещилось мне всегда, как бы ни бывало мне здесь захватывающе интересно и весело.
"Мастера и Маргариту" Михаил Афанасьевич читал у себя в кабинете, сидя не за письменным столом, а где-то сбоку, на тахте, кажется. Как он читал свою прозу? Так же, как и пьесы. Тоже необыкновенно просто, как будто без красок, ненавязчиво, никого из персонажей не играя, не "подавая" ни юмора, ни неожиданности переходов, какими бы невероятными они ни были. Но в чтении Булгакова все в этом романе - монументальное и лихорадочное, гротескное и лирическое - еще усугублялось напряженностью и остротой его видений. Снова огромную роль в его чтении играли резкие смены ритма, особенно когда в наиреальнейший современный быт по ходу повествования неожиданно и стремительно врывалась фантасмагория.
Эти смены ритма как будто мгновенно приближали к нам несущиеся в невероятном фантастическом вихре образы и пейзажи, лица и хари, подобия и преображения. Но помнится (или это только мерещится мне теперь?), что все повторы, связывающие "современность" с "древностью", с так называемыми "евангельскими" главами, у него звучали почти музыкально, почти кантиленно.
В этом чтении не было ничего случайного, хотя все как будто тут же при нас и рождалось, а не заранее было написано чернилами на бумаге. Иногда напряжение становилось чрезмерным, его трудно было выдержать. Помню, что, когда он кончил читать, мы долго молчали, чувствуя себя словно разбитыми. И далеко не сразу дошел до меня философский и нравственный смысл этого поразительного произведения.
А между тем наше восприятие его явно интересовало. Ведь недаром же, прочитав первые три главы, он вдруг задал нам вопрос: "А кто такой Воланд, как по-вашему?" Отвечать прямо никто не решался, это казалось рискованным.
Елена Сергеевна на другой день записала в своем дневнике: "Вчера у нас Файко, - оба, Марков и Виленкин. Миша читал "Мастера и Маргариту" - с начала. Впечатление громадное. Тут же настойчиво попросили назначить день продолжения. Миша спросил после чтения: а кто такой Воланд? Виленкин сказал, что догадался, но ни за что не скажет. Я предложила ему написать, я тоже напишу, и мы обменяемся. Сделали. Он написал: Сатана. Я - дьявол. После этого Файко захотел так же сыграть и написал на своей записке: "Я не знаю". Но я попалась на удочку и написала ему: "Сатана"".
А я еще помню, как Михаил Афанасьевич, не утерпев, подошел ко мне сзади, пока я выводил своего "Сатану", и, заглянув в записку, погладил по голове. Но его интерес к впечатлениям слушателей вовсе не означал, что он ждет похвал и восторгов. Это я испытал на себе.
После предпоследнего, кажется, чтения, когда мы уже одевались в передней, он отвел меня в сторону, зажал куда-то в угол и очень настойчиво стал меня допрашивать, что именно мне не понравилось: "Я уже почувствовал, что было что-то, - ну скажите, не бойтесь, я не обижусь, мне это нужно!" В этом была такая искренность и такая требовательность, что мне пришлось к конце концов выжать из себя что-то, чего мне ему говорить не хотелось. <…>
Последнее чтение длилось до утра. За столом, на котором был наспех накрыт не то ужин, не то завтрак, я сидел рядом с Михаилом Афанасьевичем, и вдруг он ко мне наклоняется и шепотом спрашивает: "Ну, как, по-вашему, это-то уж напечатают?" И на мое довольно растерянное: "По-моему, нет" - совершенно неожиданная бурная реакция, уже громко: "Но почему же?!" Он ведь никогда ничего не писал, как говорится, в стол, келейно, для себя. Он был уверен, что если и не завтра, то рано или поздно все равно то, что он написал, станет достоянием литературы, дойдет до широкого круга читателей [5; 296–300].
Владимир Яковлевич Лакшин. Со слов Е. С. Булгаковой:
В последние недели перед смертью - планы пьесы о Ричарде, а еще прежде - вставки в "Мастера". С особым удовольствием диктовал Булгаков описания еды. Одна из последних вставок в роман - о враче, профессоре Кузьмине, который сам заболевает нервным расстройством. Это отголосок реальности. Е.С. рассказывала, что в сентябре 1939 года, когда в состоянии здоровья Булгакова наступило резкое ухудшение, один из осматривавших его профессоров сказал: "Ну, вы, Михаил Афанасьевич, должны знать, как врач, что болезнь ваша неизлечима". А выйдя в коридор, сказал так, что больной мог его услышать: "Это вопрос нескольких дней". Вскоре стало известно, что смотревший Булгакова врач тяжело заболел и сам оказался на краю могилы, в то время как организм Булгакова еще сопротивлялся болезни. В эпизоде с Кузьминым Булгаков рассчитался с профессорским самодовольством [5; 418].
Елена Сергеевна Булгакова:
Во время болезни он мне диктовал и исправлял "Мастера и Маргариту", вещь, которую он любил больше всех других своих вещей. Писал он ее 12 лет. И последние исправления, которые он мне диктовал, внесены в экземпляр, который находится в Ленинской библиотеке. По этим поправкам и дополнениям видно, что его ум и талант нисколько не ослабевали. Это были блестящие дополнения к тому, что было написано раньше.
Когда в конце болезни он уже почти потерял речь, у него выходили иногда только концы или начала слов. Был случай, когда я сидела около него, как всегда, на подушке на полу, возле изголовья его кровати, он дал мне понять, что ему что-то нужно, что он чего-то хочет от меня. Я предлагала ему лекарство, питье - лимонный сок, но поняла ясно, что не в этом дело. Тогда я догадалась и спросила: "Твои вещи?" Он кивнул с таким видом, что и "да", и "нет". Я сказала: "Мастер и Маргарита"? Он, страшно обрадованный, сделал знак головой, что "да, это".
И выдавил из себя два слова: "Чтобы знали, чтобы знали" [5; 389–390].
Агония мастера. "Батум"
Елена Сергеевна Булгакова. Из дневника:
<1938>
9 сентября.
<…> Днем звонил Марков - когда М.А. может принять его и Виленкина, очень нужно переговорить. М.А. не было дома, я предложила придти сегодня вечером, предварительно позвонив.
За обедом - звонок. М.А. согласился на сегодняшний вечер.
10 сентября.
Пришли в одиннадцатом часу вечера и просидели до пяти утра. Вначале - было убийственно трудно им. Они пришли просить М.А. написать пьесу для МХАТа.
- Я никогда не пойду на это, мне это невыгодно делать, это опасно для меня. Я знаю все вперед, что произойдет. Меня травят, я даже знаю, кто. Драматурги, журналисты.
Потом М.А. сказал им все, что он думает о МХАТе, все вины его в отношении М. А., все хамства. Прибавил:
- Но теперь уже все это - прошлое. Я забыл и простил. (Как М.А. умеет - из серьеза в шутку перейти.) Простил. Но писать не буду.
Все это продолжалось не меньше двух часов, и когда мы около часу сели ужинать, Марков был черен и мрачен.
Но за ужином разговор перешел на общемхатовские темы, и тут настроение у них поднялось. Дружно все ругали Егорова.
Потом - опять о пьесе. Марков:
- МХАТ гибнет. Пьес нет. Театр живет старым репертуаром. Он умирает. Единственно, что может его спасти и возродить, это - современная замечательная пьеса. (Марков сказал - "Бег" на современную тему, т. е., в смысле значительности этой вещи, - "самой любимой в Театре".) И, конечно, такую пьесу может дать только Булгаков.
Говорил долго, волнуясь. По-видимому, искренно.
- Ты ведь хотел писать пьесу на тему о Сталине?
М.А. ответил, что очень трудно с материалами, - нужны, а где достать?
Они сразу стали уверять, что это не трудно, стали предлагать - Вл. Ив. напишет письмо Иосифу Виссарионовичу с просьбой о материалах.
М.А. сказал:
- Это, конечно, очень трудно… хотя многое мне уже мерещится из этой пьесы.
От письма Вл. Ив. отказался наотрез.
- Пока нет пьесы на столе, говорить и просить не о чем.
Они с трудом ушли в пять часов утра, так было интересно, - сказал Виленкин Оленьке на следующий день [7; 200–201].
Виталий Яковлевич Виленкин:
Театр предлагал Булгакову осуществить его давний замысел и написать пьесу о молодом Сталине, о начале его революционной деятельности. Тем, что подобная тема предлагалась именно Булгакову, заранее предопределялась ее тональность: никакой лакировки, никакой спекуляции, никаких фимиамов; драматический пафос может родиться из правды подлинного материала, подлежащего изучению, - конечно, если только за него возьмется драматург такого масштаба, как Булгаков.
Когда в первый раз мы заговорили с ним о теме пьесы, он ответил:
- Нет, это рискованно для меня. Это плохо кончится.
И тем не менее начал работать. У него давно уже были заготовки пьесы о молодом Сталине, и в театре об этом знали от него самого. В дневнике Елены Сергеевны есть запись от 7 февраля 1936 года: "…Миша окончательно решил писать пьесу о Сталине".
Почему Булгаков решил написать пьесу на эту тему? По этому поводу существует уже довольно прочно сложившаяся легенда: "сломался", изменил себе под давлением обстоятельств, был вынужден писать не о том, о чем хотел, с единственной целью - чтобы его начали наконец печатать и ставить на сцене его пьесы. Независимо от того, кто эту легенду пустил в ход или хотя бы принимает ее в качестве домысла, я свидетельствую, что ничего подобного у Булгакова и в мыслях не было. Мое право на свидетельство - в том, что работа над этой пьесой в 1939 году протекала на моих глазах и что Михаил Афанасьевич говорил со мной о ней с полной откровенностью.
В дневнике Елены Сергеевны за 1939 год есть запись от 19 августа, сделанная ею уже во время последней болезни Михаила Афанасьевича: "Утром звонки… Потом - Виленкин, после звонка пришел. Миша говорил с ним, что у него есть точные документы, что задумал он эту пьесу в начале 36-го года, когда вот-вот должны были появиться на сцене и "Мольер" и "Иван Васильевич"".
Прямого разговора о том, что побуждает его писать пьесу о молодом Сталине, у нас с ним не было ни разу. Могу поделиться только тем, как я воспринимал это тогда и продолжаю воспринимать теперь. Его увлекал образ молодого революционера, прирожденного вожака, "героя" (это его слово) в реальной обстановке начала революционного движения и большевистского подполья в Закавказье. В этом он видел благодарный материал для интересной и значительной пьесы. Центральную фигуру он хотел сделать исторически достоверной (для этого ему необходимо было изучение не только общеизвестных, но и архивных материалов, на возможность которого он с самого начала рассчитывал, но которое так и не удалось осуществить), и в то же время она виделась ему "романтической" (тоже его слово) [5; 300–302].
Елена Сергеевна Булгакова. Из дневника:
<1939>
16 января.
<…> Вечером Миша взялся, после долгого перерыва, за пьесу о Сталине. Только что прочла первую (по пьесе - вторую) картину. Понравилась ужасно. Все персонажи живые.
18 января.
И вчера и сегодня вечерами Миша пишет пьесу, выдумывает при этом и для будущих картин положения, образы, изучает материал. Бог даст, удача будет! <…>
3 апреля.
<…> Миша был в Большом, где в первый раз ставили "Сусанина" с новым эпилогом.
Пришел после спектакля и рассказал нам, что перед эпилогом Правительство перешло из обычной правительственной ложи в среднюю большую (бывшую царскую) и оттуда уже досматривало оперу. Публика, как только увидела, начала аплодировать, и аплодисмент продолжался во все время музыкального антракта перед эпилогом. Потом с поднятием занавеса, а главное, к концу, к моменту появления Минина, Пожарского - верхами. Это все усиливалось и, наконец, превратилось в грандиозные овации, причем Правительство аплодировало сцене, сцена - по адресу Правительства, а публика - и туда, и сюда.
Сегодня я была днем в дирекции Большого, а потом в одной из мастерских и мне рассказывали, что было что-то необыкновенное в смысле подъема, что какая-то старушка, увидев Сталина, стала креститься и приговаривать: вот увидела все-таки! что люди вставали ногами на кресла! <…>
20 мая.
<…> В городе слух, что арестован Бабель. <…>
21 мая.
Мои имянины. Миша принес чудесный ананас. Братья Эрдманы прислали колоссальную корзину роз. Вильямсы - тоже - очень красивую корзину роз. Женька принес сирень.
За обедом ребята так наелись пломбиром и ананасом, что еле дышали.
Часов около восьми вечера стало темнеть, а в восемь - первые удары грома, молния, началась гроза. Была очень короткой. А потом было необыкновенно освещенное красное небо.
Миша сидит сейчас (десять часов вечера) над пьесой о Сталине.
22 мая.
<…> Миша пишет пьесу о Сталине.
Сегодня днем дозвонилась (звонила два дня), наконец, до валютного отдела НКФ и узнала от юрисконсульта, что им была дана положительная резолюция на Мишином заявлении (о выписывании из Америки пишущей машинки на деньги от "Мертвых душ" через Литературное агентство), но что потом это было изменено и решено отказать. Но кто это сделал, он не знает, что он советует приехать лично и говорить об этом.
Это не жизнь! Это мука! Что ни начнем, все не выходит! Будь то пьеса, квартира, машинка, все равно. <…>
5 июня.
<…> За ужином - конец разговора Виленкина с Мишей. <…> Миша рассказал и частично прочитал написанные картины. Никогда не забуду, как Виленкин, закоченев, слушал, стараясь разобраться в этом [7; 236–263].
Виталий Яковлевич Виленкин:
Пьеса поначалу называлась "Пастырь" (одна из партийных кличек молодого Сталина), потом автор переименовал ее в "Батум". В центре пьесы уже вырисовывался образ молодого, завоевавшего авторитет среди рабочих революционера, недавнего ученика духовной семинарии. С правом на обыкновенные человеческие чувства, на живой, достоверный быт и на юмор. Главное событие сюжета - разгром батумского восстания. В эпилоге - снова, как и в первой картине, - тайная большевистская явка в Батуме, начало подготовки к новому этапу борьбы. Как и всегда у Булгакова, драматизм событий и переживаний главных героев оказывался тем напряженней, чем естественнее вкрапливался в них юмор. Образы же царских сатрапов и самого царя были вылеплены ярко сатирически [5; 302].
Елена Сергеевна Булгакова.Из дневника:
<1939>
22 июня.
Были Виленкин и Оля. Миша читал им фрагменты. Вижу, что им нравится.
23 июня.
Миша уехал в Серебряный Бор купаться. Я - хлопотать о покупке заграничной машинки.