Четверть века без родины. Страницы минувшего - Вертинский Александр Николаевич 2 стр.


Армия разлагалась и таяла на глазах у всех. Дезертиры с фронта - оборванные, грязные и исхудавшие, переодевшиеся в случайное "штатское" платье, - бродили по Севастополю, заполняя собой улицы. Спали всюду - на бульварных скамейках, в вестибюлях гостиниц и прямо на тротуарах, благо ночи в Крыму теплые. А те, кто еще носил форму, - отпускные, командированные в тыл, - по целым дням торчали в комендатуре, где с утра до ночи бегали с бумагами под мышкой военные чиновники, охрипшие и ошалевшие. Сами ничего не знавшие, они никому и ничем помочь уже не могли. Но рвали взятки с живого и с мертвого.

Высокие, худые, как жерди, "великосветские" дамы и девицы, бывшие фрейлины двора, графини, княжны и баронессы с длинными породистыми "лошадиными" лицами, некрасивые и надменные, продавали на черном рынке свои бриллиантовые шифры и фамильные драгоценности, обиженно шевеля дрожащими губами. Слезы не высыхали у них на глазах.

Днем они толкались в посольствах и контрразведках иностранных держав, в консульствах, различных учреждениях и комитетах, где можно было купить любой паспорт. Спекулянток можно было узнать сразу. Котиковый сак. Тюрбан на голове. Заплаканные глаза и мольба: "Визу на Варну!", "В Чехию, в Сербию, в Турцию - куда угодно! Только бежать, бежать!.." Они не мылись неделями, спали не раздеваясь. От них шел одуряющий запах "лоригана-коти", перемешанный с запахом едкого пота. Никто из них ничего не понимал. Словно их контузило, оглушило каким-то внезапным обвалом. Они ждали чего угодно, но только не революции. Они не могли осознать случившегося и только жалобно скулили, когда кто-нибудь пытался с ними заговорить.

"Безработные призраки прошлого" - таково было их шутливое прозвище.

По улицам ходил маленький князь Мурузи и, встречая знакомых, сладко и заливисто разговаривал, сильно картавя.

- Тут нет жизни, - восклицал он, всплескивая руками. - Надо ехать на фгонт! Это безобгазие!

Однако сам он ни на какой "фгонт" не ехал. Уговаривать нас князь начал еще в Одессе. И теперь докатился до Севастополя. Исчерпав все убеждения, он озабоченно спросил у меня:

- Скажите, догогой, а где тут хагашо когмят?

- Тут. У Киста, - отвечал я. - Тут же и хорошо, тут же и плохо! Потому что другого места все равно нет.

Единственный в городе театр "Ренессанс" ежевечерне был набит до отказа серыми шинелями - отпущенными или бежавшими с фронта офицерами. Мне предложили гастроли. Я отказался. Петь было нелепо, ненужно и бессмысленно.

Поэт Николай Агнивцев - худой, долговязый, с длинными немытыми волосами - шагал по городу с крымским двурогим посохом, усеянным серебряными монограммами - сувенирами друзей, и читал свои последние душераздирающие стихи о России:

Церкви - на стойла, иконы - на щепки!
Пробил последний, двенадцатый час!
Святый боже, святый крепкий,
Святый бессмертный, помилуй нас!

На его визитной карточке было напечатано: "Николай Агнивцев (миллионер)".

Знакомый восточный князь Меламед купил шхуну и гостеприимно предлагал актерам ехать на ней в Турцию. Предлагал и мне, Собинову, Балановской, Плевицкой. Молодые актеры нанимались кочегарами на "Рион"- большой пароход, стоявший в порту. Спекулянты волновались и покупали все что угодно, лишь бы только отделаться от корниловских "колокольчиков" - тысячерублевок. Перекоп - узкая полоска земли, отделявшая нас всех от оставленной родины, - еще держался. Его защищал Слащев. На стенах города появились приказы генерала Слащева: "Тыловая сволочь! Распаковывайте ваши чемоданы! На этот раз я опять отстоял для вас Перекоп!"

Иногда в осенние ночи, когда море шумело и билось за окнами нашей гостиницы, Слащев приезжал с фронта со своей свитой. Испуганные лакеи спешно накрывали стол внизу в ресторане. Сверху стаскивали пианино, звали меня. Я одевался, стуча зубами. Спускался вниз, пил с генералом водку, разговаривал, потом пел по его просьбе. Но водка не шла. Голова болела, было грустно и пусто. Слащев дергался, как марионетка, хрипел, давил руками бокалы и, кривя страшный рот, говорил, сплевывая на пол:

- Пока у меня хватит семечек, Перекопа не сдам!

- Почему семечек? - спрашивал я.

- А я, видишь ли, - мы уже были на "ты", - иду в атаку с семечками в руке! Это развлекает и успокаивает… моих "мальчиков"!

Черноморский матрос Федор Баткин - краснобай, демагог и пустомеля, "выдвиженец" Керенского - кого-то в чем-то безуспешно убеждал. Но люди пожимали плечами и, не дослушав до конца, уходили…

- Визу, визу, визу! Куда угодно! Хоть на край света!

Остальное никого не интересовало. С Перекопа бежали. Слащев безумствовал. В Джанкое он приказал повесить на фонарях железнодорожных рабочих за отказ исполнить его приказы.

Однажды утром я получил телеграмму: "Приезжай ко мне, мне скучно без твоих песен. Слащев".

В этот день на рейде стоял пароход "Великий князь Александр Михайлович". Капитан его, грек, был моим знакомым. Пароход отходил в Константинополь. На нем уезжал обиженный Деникиным генерал Врангель со своей свитой. Ночью, встретив капитана в гостинице, я попросил его взять меня с собой. Он согласился.

Утром, погрузив несложный багаж и захватив с собой единственного друга - актера Бориса Путяту и пианиста, я уехал из Севастополя.

Константинополь

Рано утром мы вошли в Босфор. Нашим глазам предстала панорама из тысячи и одной ночи. Залитый огнями Золотой Рог. Сахарно-белые дворцы султанов со ступенями, сходящими прямо в воду. Море огней. Тонкие иглы минаретов. Башня, с которой сбрасывали в Босфор неверных жен. Маленькие лодочки - канки. Красные фески. Люди в белом. Гортанный говор. И флаги, флаги, флаги! Без конца. Как на параде!

Военные корабли на рейде. Ярко начищенные медные части маленьких катеров сверкают, играют тысячами бликов, горят под лучами солнца.

Я сошел с парохода. В Константинополь. В эмиграцию. В двадцатилетнее добровольное изгнание. В долгую и горькую тоску.

Все пальмы, все восходы, все закаты мира, всю экзотику далеких стран, все, что я видел, все, чем восхищался, - я отдаю за один, самый пасмурный, самый дождливый и заплаканный день у себя на родине!

К этому я согласен прибавить еще и весь мой успех, все восторги толпы, все аплодисменты, все цветы, все деньги, которые я там зарабатывал… Все, все, все, ибо все это мне было не нужно!

Поселились мы с Борисом Путятой в самом фешенебельном отеле Константинополя "Пера Паласе". Разутюжили наши российские "костюмчики" - знаменитый актерский "гардеробчик", по которому антрепренеры оценивали молодых актеров, и вышли на улицу - на Гранд Рю-де-Пера, по которой взад и вперед прогуливалось немало наших, приехавших раньше нас.

"Ба! Откуда вы? Когда приехали? На чем?" Приподымались шляпы. Пожимались руки.

"Вы уже обедали? Нет? Ну зайдем куда-нибудь". "Хотите в "Уголок"? Тут русские держат!"

Заходили. Выпивали. Закусывали. Разговаривали по душам.

Борщ подавали отменный - мы от такого борща давно уже отвыкли. Все было первоклассного качества. А главное, подавали дамы. Молодые, нарядные, слегка кокетничавшие своим неумением подавать.

"Ну, откуда же мне знать это?.. - говорили их глаза. - Мы же не привыкли!"

- Горчички? Ах да!.. Забыла… Еще чего хотите?

Смелый, немного беспомощный взгляд и улыбки, улыбки без конца…

Это заменяло недостаток сервиса. Обалдевшие, подвыпившие гости уходили, оставляя "на чай" даме больше, чем стоил весь обед. "Неудобно. Она такая милая!.."

Мы с другом тоже оставляли много. Но потом спохватились и стали ходить в дешевые турецкие кофейни.

Город шумел, орал и сверкал, как огромный базар. Тысячи голосов. Щелканье бичей "арабаджи", гордо восседавших на козлах своих фаэтонов, окрики полицейских, гудки машин, вой нищих, пение продавцов птиц и сластей, лай собак - все сливалось в общий гул. На улицах настоящий карнавал. Сотни офицеров и солдат в самых экзотических формах и нарядах. Шотландцы в юбочках с волынками в руках маршировали под какую-то детскую музыку. Негры в фресках и шароварах, итальянцы с петушиными перышками на шляпах, французы в голубых с золотом кепи, американцы в белых шапочках, англичане со стеками в руках, греки, чехи, сербы, румыны… Кого только здесь не было! И все это двигалось, маршировало, играло, пело. "Победители" демонстрировали свою мощь.

На углу, около кафе Токатлиана, старый турок жарил каштаны на маленькой жаровне и плакал. Один из "победителей" толкнул его жаровню - она мешала ему пройти, - и каштаны рассыпались по мостовой. По вечерам в узких улочках, прямо на тротуарах, пристраивался "кафеджи" - продавец кофе - ароматного турецкого кофе, в чашечках величиной с наперсток. За пять пиастров оно подавалось тут же на улице. Можно было сесть на маленькую табуретку, покурить, послушать заунывную восточную мелодию, исполняемую бродячим турецким музыкантом, и погрустить о родине.

В Галате дервиши - в длинных одеждах, босые - кружились в священном танце. Кружились до тех пор, пока в судорогах не падали на землю.

В большой праздник "байрам" мы ходили по Галату смотреть дешевую иллюминацию и бродили без цели по базарам, покупая всякую ерунду.

В темных, прохладных магазинах сидели, поджав под себя ноги, мудрые седобородые турки и терпеливо торговали чудесными коврами, угощая посетителей крошечной чашкой кофе с рахат-лукумом.

Турецкие женщины в национальной одежде с "чарчафами" - вуалями, закрывавшими пол-лица, - обжигали прохожих быстрыми и любопытными взглядами. Подойти к ним или завести знакомство было невозможно. Полиция зорко следила за ними. Мужчинам за попытки познакомиться ничего не было, а женщин таскали в полицию, вызывали родных и родственников.

В больших грязных кафе ели плов из барашка, крошечные шашлыки, "долму", запивали "дузикой" - анисовой водкой, разбавленной холодной водой. Какие-то допотопные органы, вроде наших московских "машин", какие когда-то были в извозчичьих трактирах, ревели, гудели и цокали, внезапно останавливаясь, когда кончался завод.

По узеньким, кривым, немощеным улочкам и переулкам бегали страшные опаршивевшие собаки и рылись в мусоре, который выбрасывали на тротуар обыватели. Трогать собак было нельзя. По мусульманским законам собаки считаются священными животными. Англичане долго думали: что с ними делать? Наконец полковник Максвельд додумался: всех собак переловили, свезли на какой-то пустынный остров, где они перегрызли друг друга.

Яркий, красочный быт Турции еще существовал, но уже исчезал понемногу под напором "цивилизации", нахлынувшей вместе с оккупационной армией. Той Турции, о которой писал Клод Фаррер, в которую был когда-то влюблен Пьер Лоти, - уже не было. Где-то во дворце сидел султан, восточный повелитель, давным-давно купленный европейцами и оставленный ими только "для декорации". Без власти и без силы, без всякого значения. Правда, в его великолепном дворце "Ильдиз-Киоске" по пятницам, в "селямлик" еще бывали приемы. На них присутствовал весь дипломатический корпус. Но и туристы тоже. Приглашение на эти приемы можно было получить по знакомству за деньги.

…Сначала все были полны надежд. "Это ненадолго! - говорили спокойные, уверенные спекулянты, которым удалось кое-что вывезти и кое-что заработать. Многие заходили в своем оптимизме еще дальше.

- Англичане дают деньги, экипировку и вооружение, - говорили они.

- Но они уже давали, - робко возражал я.

- Будет сформирована новая армия. Она будет отправлена на английских кораблях и высажена.

- Но они уже высаживали! - деликатно напоминал я.

- Ничего. На сей раз это вполне серьезно!

Возражать было напрасно.

Какой-то купец из старых московских фамилий даже заключил пари на любую сумму, что "к Новому году будем в Москве".

Некоторых подозрительных лиц спешно вызывали в разведки и штабы, вели с ними какие-то переговоры. Много обещали, много предлагали. Немолодые особы сомнительной репутации, работавшие в "Осваге" и в белых разведках, делая "хорошую мину при плохой игре", загадочно улыбались и иногда, по большой доверенности, интимно говорили:

- Ждите больших событий! Скоро поедем домой!

А в Галиполи, на острове, тихо умирала бессильная, разоруженная армия. И было какое-то трагическое сходство между нею, изолированной от всего остального мира, и теми собаками, которых англичане свезли на остров.

А на острове Принкино - в настоящем земном раю, среди роз, глициний и магнолий, в лучшем отеле мира - сидели, как в концлагере, русские эмигранты на английском пайке и играли в карты на коробки консервов, проигрывая друг другу свои полуголодные пайки. Они отвинчивали дверные медные ручки и продавали их за гроши на барахолке, чтобы курить и пить турецкую водку.

Старые, желтозубые петербургские дамы, в мужских макинтошах, с тюрбанами на голове, вынимали из сумок последние портсигары - "царские подарки" с бриллиантовыми орлами - и закладывали или продавали их одесскому ювелиру Пурицу в наивной надежде на лучшие времена. Они ходили все как одна одинаковые - прямые, как лестницы, с плоскими ступнями больших ног в мужской обуви, с крымскими двурогими палочками-посохами в руках - и делали "бедное, но гордое" лицо.

Молодые офицеры, сопровождавшие их, какие-то "Вовочки" и "Николя", бывшие корнеты лихих гусарских и драгунских полков, продавали сувениры дам и "красиво" прожигали деньги.

В фешенебельном игорном доме, открытом предприимчивым одесситом Сергеем Альтбрандтом, играл Жан Гулеско, знаменитый скрипач-румын, любимец петербургской кутящей публики. Было одно желание - забыться. Забыться во что бы то ни стало. Сперва играли в "баккара", потом ужинали, потом пили "шампитр". Собирались мужскими компаниями по нескольку человек и кутили, вспоминая старый Петербург.

- Жан, нашу Конногвардейскую!

Гулеско знал наизусть "Чарочки" всех полков. Раздувая цыганские страстные ноздри, он подходил к столу.

- Гулеско, наш Егерский! Ну-ка!.. Встать! Господа офицеры!

Вставали. Пили. Требовали "Боже, царя храни".

Гулеско играл, сверкая белками глаз, как-то особенно ловко подхватывая на лету и перекладывая в карман швыряемые ему десятки.

Клубы эти были запрещены. Начальник полиции колонель Максвельд с чисто английской спортивной выдержкой, несмотря на тысячи ухищрений хозяев, в один прекрасный день перелезал где-то через забор и в самый разгар врывался в клуб. Энергично размахивая стеком направо и налево, он забирал всех в полицию. И держал до утра. Потом выгонял, записав фамилии.

Я помню, тогда мне бросилась в глаза одна странная вещь. Я заметил, что многих, очень многих людей революция поставила на их настоящее место… И даже не то. Вернее, в эти дни, как в проявителе, который употребляют фотографы, ясно обозначились те черты некоторых людей, которые раньше не замечались и не могли быть замечены, как ничего нельзя увидеть на негативе, пока его не опустишь в проявитель.

Кем и чем были эти люди до революции? Многие из них занимали посты, играли видную роль при дворе, работали то на одном, то на другом поприще, часто были всесильны, всемогущи, имена их были известны каждому, - и все это было не то, что они собой представляли на самом деле. Только здесь, в эмиграции, выброшенные из своей тихой заводи шквалом революции, они обрели свою истинную сущность, показали свое истинное лицо, нашли истинное призвание.

У меня, в кабаре "Черная роза", на вешалке стоял швейцаром бывший сенатор. Я никогда не видел швейцара, который был бы более удачен на своем месте, чем он. Он был услужлив, любезен, сообразителен и умел угодить публике, как никто. Он занимался всем, вплоть до сводничества. И зарабатывал великолепно. Очень многие, весьма щекотливые дела устраивались через него. И самое главное - он был вполне счастлив. Весь мир, такой огромный, такой сложный для него раньше, поделился теперь только на две половины, на два сорта людей: "дающих на чай" и "не дающих на чай". И он безошибочно разбирался в них.

- Разве это гость? - презрительно говорил бывший сенатор. - Я для него машину вызывал, за девочками ездил, домой его пьяного отвез, а он… пять лир - на чай! - И брезгливо пожимал плечами.

- Тяжело вам, Константин Иванович? - иногда спрашивал я.

- Что вы! Что вы! Отлично!..

Он махал на меня руками. Он был счастлив. Это было его настоящее призвание. А вся жизнь, прожитая им ранее, была ошибкой, сном, досадным воспоминанием.

На кухне шикарного ресторана-кабаре "Эрмитаж", в котором мне пришлось петь и быть еще директором, служил поваром бывший губернатор. Не знаю, каким он был администратором в России. Вероятно, плохим. Знавшие его говорили, что он был зол, туп, придирчив и завистлив. Но поваром он был чудесным! Бывало, придя в ресторан в восемь часов утра, я заставал его за огромной чашкой чая с клубникой. Он протягивал горячий напиток и благодушно улыбался. Еда была его стихией. Целый день он пробовал соусы, вылизывая языком ложки, потом обедал - жирно, вкусно, - пил настойку. Вечером снова ел.

- Ну как, Николай Васильевич? - спрашивал я. - Трудновато?

- Да что вы, милый! Я отдыхаю! Только теперь я понял, что такое красота жизни!

И это была правда - он нашел себя.

А сколько великолепных лакеев, услужливых метрдотелей, лихих шоферов повыходило из людей, принадлежавших к самым богатым, самым высшим классам старого общества! Сколько сутенеров, жуликов, шулеров вышло из тех, кто носил самые громкие титулы, самые аристократические фамилии!

Значит, какая-то правда была в том, что

Эту накипь
Революция выплеснула
за борт.

Правда, вместе с этой накипью за борт попали и совсем иные люди. Но об этом потом.

Русские необыкновенно легко осваиваются повсюду. У них какое-то исключительное умение "обживать" чужие страны. Ибо куда бы мы ни приехали,-

К мысу ль Радости,
К Скалам Печали ли,
К Островам ли
Сиреневых птиц,
Все равно, где бы мы
ни причалили…-

как писала Н. А. Тэффи, - всюду мы приносим много своего, русского, только нам одним свойственного, так разукрашиваем своим бытом быт чужой, что часто кажется, будто не мы приехали к ним, а они - к нам.

- Ну, как вам нравится Константинополь? - спросил я одну знакомую даму.

- Ничего, довольно интересный город… Только турок слишком много, - ответила она.

Конечно, в больших городах, таких, как Париж, Лондон или Берлин, мы растворялись в многомиллионных массах местного населения, но зато в маленьких… С нашим приездом Константинополь стал очень быстро "русифицироваться". На одной только Рю-де-Пера замелькали десятки вывесок ресторанов, кабаре (дансингов тогда еще не было), магазинов, контор, учреждений, врачей, адвокатов, аптек, булочных…

Зернистая икра, филипповские пирожки, смирновская водка, украинский борщ дразнили аппетит, взывали к желудку. И деньги тратились легко - турецкие деньги, а наши "колокольчики" уже ничего не стоили. Кто успел обменять их раньше - тот был спасен. Остальные с горечью говорили:

- Вот чемодан "лимонов", а жрать нечего.

Положение женщин было лучше, чем мужчин. Они "привились", и их охотно брали на всякие должности. Мужчинам же найти работу было очень трудно. Они устраивались, главным образом, около ресторанов, чистили картошку или ножи, мыли посуду. Почтенные генералы и полковники охотно шли на любую работу чуть ли не за тарелку борща.

Назад Дальше