Четверть века без родины. Страницы минувшего - Вертинский Александр Николаевич 7 стр.


Сбор с этой "выставки богатства" был меньшим, чем стоил любой камень на любой из ее посетительниц. Но… "приличия" были соблюдены, а "тени прошлого ужаса" снова отодвигались в небытие, предавались забвению.

Париж веселился. Париж кипел, бурлил, жил полной жизнью мировой столицы. Из-за океана огромные белые пароходы привозили во Францию сотни тысяч американцев, "до отказа" набитых деньгами, которые они заработали на войне, в эпоху своего "просперити", за их доллар давали целых двадцать пять франков. Они платили весело, не торгуясь, тратили широко и непринужденно, совершенно не зная, куда девать сказочные капиталы, покупали все, что обращало их внимание в этой стране, в этом городе роскоши. Доходили до того, что, заметив какой-нибудь понравившийся им замок в провинции, какое-нибудь старинное "шато XII или XVIII века, покупали его и целиком, до последнего камня и дерева, перевозили на пароходах к себе в Америку. Элегантные лимузины летели, как пчелы, сплошными роями по асфальту парижских улиц, гигантские вывески сверкали, миллионами огней, огромные кафе, переполненные публикой, расположились на широких тротуарах…

Князь Феликс Юсупов, высокий, худой, стройный с иконописным лицом византийского письма, открыл свой салон мод. Салон назывался "Ирфе" - по начальным буквам "Ир" - Ирина (жена) и "Фе" (Феликс). Салон имел успех. Богатые американки, падкие на титулы и сенсации, платили сумасшедшие деньги за его модели, - не столько потому, что они были так уж хороши, сколько за право познакомиться с человеком, убившим Распутина.

Жена князя - бледная, очень молчаливая и замкнутая, с красивым строгим лицом - принимала покупательниц. Она никогда не улыбалась, редко показывалась где-нибудь. Сам же Юсупов очень любил общество и особенно людей от искусства. В его доме я встречал и Куприна, и Бунина, и Алданова, и Тэффи, и художников, и артистов. Наше знакомство началось с моих концертов и моих песен, которые Юсупов очень приятно пел, аккомпанируя сам себе на рояле или гитаре. Когда в Париже появились мои пластинки, он покупал их комплектами, даря своим друзьям и знакомым. Вернувшись из Румынии, я показал ему "В степи Молдаванской". Песня произвела на него большое впечатление.

Как-то мы сидели в его кабачке "Мэзонетт рюсс", который он открыл для своих друзей, чтобы поддержать их материально, и пили вино.

- И вы видели Россию своими глазами, так близко? - спрашивал он.

Я рассказал ему о Днестре, о церковном звоне, о людях на том берегу…

Он разволновался.

- Мы потеряли Родину, - грустно говорил он, - а она есть. Живет без нас, как жила и до нас. Шумят реки, зеленеют леса, цветут поля, и страшно, что для нас она уже недостижима, что мы для нее уже мертвецы - тени прошлого! Какие-то забытые имена, полустертые буквы на могильных памятниках. А ведь мы еще живы! Но не смеем даже взглянуть ей в лицо!.. Вам страшно было смотреть на нее?

Я объяснил все, что чувствовал тогда.

- Я часто вижу Россию во сне, - сказал он, задумавшись. - И вы знаете, милый… если бы было можно, тихо и незаметно, в простом крестьянском платье, пробраться туда и жить где-нибудь в деревне, никому не известным обыкновенным жителем… какое бы это было счастье! Какая радость!

Оркестр заиграл что-то очень громкое, и мы переменили разговор.

Русская эмиграция жила главным образом за счет иностранцев. Как, впрочем, и весь Париж.

Разменяв доллары, иностранцы получали на них кучи франков, и поэтому все им казалось дешево. Отвыкшие у себя на родине от алкоголя, американцы быстро напивались, счета оплачивались не глядя, а иногда и по два раза один и тот же счет, "на чай" давали щедро, а за ними "охотились", как за настоящей дичью. Их передавали из рук в руки. Использовав "гостя" в своем ресторане, метрдотель посылал его со "своим" шефом в другой, предварительно условившись по телефону, сколько он будет за это иметь процентов со счета. Их заманивали, переманивали при помощи женщин, перепродавали, просто грабили…

На Пигале, в "Каво Коказьен", смуглый и стройный Руфат Халилов танцевал лезгинку с кинжалами во рту. Каждую крупную ассигнацию, которые летели на пол, он прокалывал кинжалом. Легко плыл в танце, чуть раскачиваясь, то бешено вскрикивая, то замирая на месте, он, стоя на пуантах, вдруг прыгал, как тигр, и, подлетев к столу, где сидели женщины пошикарнее и побогаче, втыкал неожиданно кинжал между бокалами и бутылками вина. Француженки и англичанки взвизгивали от ужаса и сразу влюблялись в Халилова. Уходя, они совали ему в руки тысячи франков и назначали свидания.

В каждом кабачке был свой танцор лезгинки. Но, конечно, не такой, как Халилов. Он действительно танцевал изумительно. Какая-то американка возила его даже в Америку, откуда он, впрочем, скоро вернулся, не сделав карьеры. Вдоль стен, по уголкам сидели так называемые "концентории"- женщины, с которыми можно было потанцевать, если гость пришел без дамы, и пригласить к столу. Тут был другой подход к гостю. Надо было "делать счет" побольше. Большинство из них разыгрывали из себя "дам общества", "ограбленных революцией", аристократок - княгинь, графинь, баронесс, все потерявших в России, - женщин, которые были так богаты, что их уже ничем удивить нельзя. Они принимали деньги и чеки от американцев небрежно и полупрезрительно, безжалостно "выставляя" их. Заставляли делать "счета" хозяину, давать музыкантам, лакеям, танцорам - до тех пор, пока у гостя не кончались деньги и пока в чековой книжке оставался хоть один листок. Мифические кавказские князья, служившие "танцорами", рассказывали старухам из Нью-Йорка о своих сказочных владениях на Кавказе и, увлекая "темпераментом" и внешностью, как по нотам "разыгрывали" их. Жили они очень неплохо. Одевались у лучших портных, имели "гарсоньеры", шикарные машины и брали крупно - большими чеками сразу. В свободное время широко кутили с молодыми французскими мидинетками и сорили деньгами. Женились на богатых американках, разводились, ссорились, но жили одной семьей держась друг за друга.

Когда в Париже появилась картина "Путевка в жизнь", они ходили в кино по нескольку раз и, возвращаясь, пели:

Там вдали за рекою
Сладко пел соловей.
А вот я на чужбине
И далек от людей.

Пели тихо, усевшись в кружок, и на глазах у них часто можно было видеть слезы. Почти у каждого из них на Родине оставались близкие, которые жили там, работали, выдвигались иногда на очень большие посты, и бедняги с гордостью рассказывали о своих братьях и сородичах.

В "Казанове" - маленьком, но очень дорогом "буате", приютившемся у подножья монмартрского кладбища, был "венецианский" стиль. Стены были заставлены хрупким венецианским стеклом, светящимися аквариумами, столы тоже светились. Тут "подавали" бывшие гвардейские офицеры, затянутые в голубые казакины с золотыми галунами. Зарабатывали они бешено. Меньше пятисот-тысячи франков им "на чай" не оставляли. Это были люди из "общества", и дать меньше считалось неприличным. Почти все они приезжали "на работу" на собственных машинах, в частной жизни одевались как лорды.

В "Казанове", где я пел, тоже бывали "сливки" Парижа. И не только Парижа - всего мира. Часто бывали вечера, когда за столами сидели такие персоны, как Густав Шведский, Альфонс Испанский, Принц Уэлльский, Король Румынский, Вандербильдты, Ротшильды, Морганы. Приезжали и фильмовые знаменитости - Чарли Чаплин, Дуглас Фербенкс, Мэри Пикфорд, Марлен Дитрих, Грета Гарбо - в синих очках, чтобы ее не узнали…

Место было самое дорогое и самое "шикарное". Там играли лучшие оркестры мира, выступали лучшие артисты.

Была еще "Шахеразада" - голубая "коробочка" в восточном стиле, где бывала та же публика. Я пел в этих местах, и мне пришлось познакомиться с королями, магараджами, великими князьями, банкирами, миллионерами, ведеттами. И все они знакомились со мной только потому, что их интересовала русская песня, русская музыка. Много разговоров вел я с этими людьми, объясняй им, как строится моя необъятная Родина, как перековывают ее новые, совсем особенные люди - люди будущего, как мало похожи они на людей Запада, как далеки их идеалы от идеалов людей Европы.

Контрасты большого города

Бензиновый газ от сотен тысяч машин душным сиреневым облаком висел над Парижем. Поблескивали на солнце металлические радиаторы элегантных лимузинов, сверкали лакированные части. Как шум морского прибоя, день и ночь шелестели шины по асфальту широких авеню. В машинах сидели нежные, избалованные женщины, пахнущие острыми и томными духами. Из окон выглядывали холеные собаки каких-то особенных экзотических пород.

Над Булонским лесом вставали и потухали зори, и был он весною нежный, светло-серый, с бледно-розовыми оттенками - точно нарисованный пастелью. До двенадцати дня в ресторанах на Порт Дофин, в саду нарядные дамы пили разноцветные аперитивы, флиртовали, сплетничали, обсуждали новые фасоны платьев, встречались со своими "жиголо". По широким утрамбованным аллеям скакали длинные кавалькады женщин и мужчин в самых экстравагантных спортивных костюмах. По дорожкам гуляли те, у кого не было машин, и любовались карнавалом, выставкой роскоши и богатства.

Раз в неделю на улице Акаций, в определенном месте, собирались частные машины. Каждый, у кого был собственный автомобиль, мог стать в очередь за головной машиной. Когда набиралось двадцать машин, они уезжали за город. Отъехав километров сто или двести, вереница останавливалась где-нибудь в лесу, и начиналась оргия.

И все это были богатые люди, не знакомые между собой, искавшие острых, грубых наслаждений. На миг сближавшиеся в холодном рассудочном разврате и потом расходившиеся навсегда.

Целые кварталы, такие как "Бульвар Севастополь", знаменитая улица Шебане и другие, были заполнены "домами свиданий", где за разные цены, от десяти до тысячи франков, показывались всевозможные извращенности и уродства, от которых волосы шевелились на голове. Их посещали любопытные туристы, которым хотелось узнать Париж до самых глубин.

"Жить, жить, жить!" - кричали газеты, журналы, магазины, выставки… Жить во что бы то ни стало. Ни в чем себе не отказывать. А за Рейном, всего в нескольких стах километров от Парижа, в тиши и глубокой тайне, побежденные, но не разбитые немецкие генералы, стиснув зубы, уже оттачивали новый меч - меч реванша.

На улице Муфтар, в подвале на задворках, среди мусорных ям и развалин, помещался кабак, особенно посещаемый туристами, желавшими узнать "дно" Парижа. Их приводили туда "кукины дети" - гиды "Кук" - агентства для туристов. Там собирались апаши, воры, проститутки. Хозяйкой была старая, седая, бывшая светская "львица", опустившаяся до самого дна, с манерами хозяйки публичного дома и хриплым голосом. Там танцевали под гармошку "жава", пили, хохотали, пели. Полуголые, растрепанные женщины извивались в непристойных телодвижениях, танцуя с сутенерами и ворами. Тусклые керосиновые лампы освещали грязные потолки, столы и грубые скамьи. Внезапно в разгаре веселья начинался скандал: бутылки, стаканы, столы - все летело в воздух; в руках у апашей сверкали ножи. Кто-то разбивал бутылкой лампу. Наступала темнота, из которой неслись стоны и крики.

- Убили! Убили женщину!.. Полиция! Полиция!

Резкий свисток оглашал воздух. Испуганных англичан и американцев выводили тайком через задние дворы. Они были в восторге и ужасе. Они видели настоящее "дно". Когда они уходили - зажигался свет, и все эти "апаши", "воры" и "убийцы" спокойно разгримировывались и шли к "львице" - тоже разгримировавшейся - получать свой гонорар. Это были актеры из маленьких театров, а сама "львица" - актриса из "Одеона".

Так жил и веселился Париж. Но на окраинах, на заводах, шахтах и фабриках рабочие поднимали голос, требуя защиты труда и социальных реформ. Газета "Юманите" - орган коммунистов - угрожающе увеличивала свой тираж. Время от времени разражался блестящей речью на выборах Марсель Кашен, громил буржуазию Торез. На демонстрациях пели "Марсельезу".

На окраинах люди не "жили", а существовали каким-то непонятным образом. По дороге в Нейи или Венсен тянулись целые кварталы жалких лачуг, сколоченных из ящиков, кусков ржавой жести, соломы, с дырками окон, заткнутых тряпками, оклеенных от холода старыми афишами и газетами. На веревках сушилось тряпье. Полуголые дети копались в мусорных кучах.

Дорогие лимузины равнодушно проносились мимо; сидевшие в них брезгливо морщились и недоумевали: как это можно было допустить в Париже, в самом центре столицы, "деревни нищих"?

В киосках на бульварах можно было купить советские газеты "Правду", "Известия". Шрифт был мелкий, убористый, деловой. Никаких сенсаций - люди строят, хлопочут, работа кипит. Пишут только о самом важном, деловом, необходимом. А развернешь парижскую газету - сенсация за сенсацией.

"Президент вылетел из окна вагона!", "Виолетт Нозьер отравила отца, чтобы получить страховую премию", "Семнадцатилетняя убийца содержала своего любовника", "Миллионер - спичечный король Ивар Крегер - бросился с аэроплана", "Какой-то русский - Иван Горгулов - пустил пулю в президента республики Поля Думера".

Дальше шли описания этого убийства, допросы свидетелей…

- Почему вы это сделали?

- Месть большевикам. Чтоб обратить внимание!..

- На что? На кого? Бред какой-то!

Трудные годы

"Берегите складку на брюках русской эмиграции!" - вещал, издеваясь, Аминадо. И - берегли. Тянулись из последнего. Покупали на распродажах женам расшикарные платья, обзаводились смокингами, засовывали гвоздички в петлички.

Писалось о России много. "Последние новости" и "Возрождение" ежедневно закатывали всякие "сенсации" о расстрелах, голоде, бунтах в армии…

Неутомимый Милюков - сухой и властный - крепко держал в руках "бразды правления" либеральной эмиграции. Он читал лекции о каких-то "сдвигах", "термидоре" и "неизбежном поправении" большевиков, обещая скорое возвращение домой…

Тонко и нудно жужжала "песья муха" - Кускова, рассказывая по "письмам очевидцев" и рижским сообщениям о недовольстве советской молодежи, о падении роста комсомола. Делала подсчеты, выводы, заклинала.

Но лекции не посещались. От Кусковой отмахивались. Керенскому не верили - не могли простить ему костюм сестры милосердия, в котором он бежал. Милюкова называли "сумасшедшим шарманщиком". И серьезно уговаривали меня, что эту песню я написал о нем. Ходили только на "вечеринки землячества" и на панихиды. И опять тот же Аминадо писал:

Живем, бредем и медленно седеем…
Плетемся переулками Пасси,
И скоро совершенно обалдеем,
От способов "спасения" Руси!..

Шли годы, годы "изгнания", хотя, собственно говоря, нас никто не изгонял, а "изгонялись" мы сами. Шум великого вечного города на время как бы оглушил нас и, оглушив, успокоил. Так успокаивает страдающего бессоницей таблетка веронала. Шум в ушах, безразличие, забвение, сон. Но вот утром встаешь и чувствуешь, что не отдохнул, что это только суррогат отдыха, а настоящего сна, покоя, нет. Чем дольше жили мы в эмиграции, тем яснее становилось каждому из нас, что никакой жизни вне Родины построить нельзя и быть ее не может. Особенно остро чувствовали свою оторванность поэты и писатели. Дмитрий Мережковский, маленький, легкий, высохший как мумия, целиком ушел в мистику.

Бедность. Чужбина.
Немощь и Старость.
Четверо, четверо, все вы
со мной…-

писал он незадолго до смерти, уже приготовившийся к ней.

Скоро скажу я
с улыбкой сыновней:
Здравствуй, родимая смерть!

Зинаида Гиппиус писала злые статьи. Криво улыбаясь, она язвительно "разоблачала" современное искусство… Молодежи она не понимала и не любила. Иван Бунин почти ничего не писал. Нобелевская премия, присужденная ему, поддержала на некоторое время его дух. Он съездил в турне по Европе, побывал на Балканах, в Прибалтике, на всех путях русского расселения. Эта премия вызвала большие толки.

Куприн вначале пробовал было писать рассказы, черпая материалы и сюжеты из окружавшей среды. Но кого мог заинтересовать французский быт? Жить ему становилось все труднее. Заработки в газетах были невелики, пришлось открыть переплетную мастерскую. Но дела в ней шли плохо, к тому же писатель стал плохо видеть и в конце концов почти ослеп. Его дочь Ксения, красивая способная девушка, снималась немного во французском кино, помогая родным, мечтала о возвращении на Родину.

Когда Куприн уехал в СССР, поднялась целая буря. Одни ругали его, бесцеремонно называя предателем "белого дела". Другие, более сдержанные, лицемерно "жалели", ссылаясь в виде оправдания на его болезнь и "преклонный возраст". Третьи, товарищи по перу, говорили о нем, как о "дорогом покойнике", "не заплатившем по векселю".

Алексей Толстой поступил умно и благородно, вернувшись на Родину полным сил, в самом расцвете своего огромного таланта. И его голос, ясный и убедительный, загремел издалека, из страны, в которую многим уже не было возврата, - окрепшим, молодым, сильным.

Иногда в Париж приезжали писатели из Советского Союза. Я помню в начале эмиграции приезд Владимира Маяковского, с которым в свое время в Москве мы были приятелями. Я мельком видел его несколько раз в "Ротонде" на Монпарнасе. Приезжали Всеволод Иванов, только что выпустивший в свет свои "Голубые пески", Лев Никулин, Борис Лавренев, рассказ которого "Сорок первый" в то время наделал много шуму в эмиграции и особенно в ее литературных кругах. Проезжали мимо Ильф и Петров.

Все они сторонились нас, эмигрантов, и войти в общение с ними так и не удалось. Все же некоторые из них, с кем я начинал свою карьеру в Москве, разыскали меня, навестили и немного рассказали о жизни и стройке, которая шла на Родине. Их рассказы согрели мое сердце и заставили его биться еще сильней от тоски по ней.

Редкие встречи с советскими писателями только подчеркивали нашу отчужденность. Мы уже потеряли общий язык с ними и плохо понимали друг друга, точно это были люди с другой планеты. От них веяло новой силой, новой энергией, которой у нас не было и не могло быть. Они посмеивались над нашим "гнилым Западом", который действительно оказался гнилым, и только сейчас мы можем в полной мере оценить это точное его определение, высказанное много лет назад.

"Эрмитаж" на Комартене был рестораном, где рано или поздно встречались все. Очень дорогой и шикарный, он был открыт исключительно для иностранцев, которых интересовало все русское. Конечно, "Эрмитаж" был русским "постольку поскольку", вернее таким, каким себе представляли "русское" иностранцы. Вроде тех "русских" фильмов, которые фабрикуются в Голливуде, с великими князьями в главных ролях, с "роковыми" женщинами, какими-нибудь "Принцесс Сония" или "Тания", с "кавьяр рюсс" - русской зернистой икрой - и прочей развесистой клюквой.

"Князья" у нас были собственного завода; их было человек восемь, они служили танцорами - "жиголо" и на меньший титул не соглашались. Только один - самый маленький и захудалый, поступивший в "Эрмитаж" по протекции "хорошего гостя", согласился быть бароном. "Принцессы" сидели на красных бархатных диванах в ожидании "клиентов". Балалайки заливались в руках у веселых парней, разодетых в малиновые, зеленые и желтые рубашки с золотыми позументами. Кроме балалаечников, было еще два оркестра - "джаз" и "танго".

Назад Дальше