Здесь мне хочется сделать маленькое отступление. Уже в самом начале своего артистического зарубежного пути я заметил, что в сложившейся ситуации артист, тем более артист с именем, представляющий собой такую большую и такую интересную для всех страну, как Россия, должен быть не только узким профессионалом, а чем-то большим. Невозможно передать все разнообразие вопросов, на которые приходилось отвечать мне разным людям во время моих скитаний по миру. Я уже не мог оставаться только артистом - вынужден был стать дипломатом, осторожным, тактичным, спокойным и уверенным, серьезным и непоколебимым, защищающим честь и престиж своей Родины.
О чем только меня не спрашивали. Каких только вопросов мне не задавали. И на все я должен был отвечать. Терпеливо выслушивать абсурднейшие мнения, глупейшие убеждения. Грязная ложь о СССР, которой кормили заграницу эмигрантские газеты, конечно, делала свое дело, и приходилось часто чуть ли не надрывать свой голос, чтобы доказать какому-нибудь иностранцу, что в СССР, к примеру, не едят… детей.
Приходилось бороться, пробивая стену тупости и кретинизма, воздвигнутую в ушах иностранцев злобной реакционной прессой. Но были среди иностранцев и люди, знавшие и любившие нашу литературу, искусство. Было много сочувствовавших усилиям, жертвам, которые приносила моя Родина, выковывая в огне революции новых людей и новую Россию.
Как-то, потеряв терпение в спорах с эмигрантами, я в одной из своих песен сказал:
И еще понять
беззлобно,
Что свою, пусть
злую, Мать
Все же как-то
неудобно
Вечно в обществе
ругать.
Какую бурю возмущения вызвала эта песня! Какой грязью обливали меня газеты!
Поляки очень любили и высоко ценили русское искусство. В польских театрах шли русские пьесы, в журналах и газетах сплошь и рядом печатались переводы русских авторов, в книжных магазинах было сколько угодно произведений русских поэтов и писателей на польском языке. А когда в Варшавской филармонии был объявлен "конкурс Шопена", то первый приз, да, кажется, и второй взяли пианисты, приехавшие из Советской России. Полякам это было обидно, потому что Шопен - их национальная гордость, и, казалось бы, кому же, как не им, исполнять его.
Помню, директор филармонии Млынарский говорил мне в фойе во время концерта:
- Мне делается страшно, когда я подумаю, какие возможности таятся в вас, русских… Ведь вот я столько раз слышал Шопена, но такого Шопена я еще никогда не слыхал.
А победители - скромные худые юноши - застенчиво кланялись и словно спешили скорей отвязаться от оваций, которыми их награждала публика, считая, что так и надо, и ничего, мол, тут особенного нет.
В Варшаве было много военных. Их разнообразная блестящая форма - шпоры, палаши, эполеты - напоминала времена старого Петербурга, гвардейских полков, балов и кутежей. Вообще Польша того времени еще жила по-старинному. Мужчины стрелялись на дуэлях из-за женщин, в театрах балеринам и премьершам подавали на сцену корзины цветов в рост человека или коробки конфет величиной с ломберный стол. Богатые помещики жили за границей три четверти года и проигрывали в Монте-Карло целые состояния. Газеты издавали на парижский лад, и было их множество.
Депутаты в сейме горячились, кричали и стрелялись порой из-за разницы во взглядах. Польские женщины, томные и нежные, влюбчивые и коварные, кружили головы и молодым и старым, и нередко можно было слышать, а то и читать в газетах о том, как какой-нибудь родовитый польский магнат женился в шестьдесят лет на восемнадцатилетней балерине или хористке из "Ревю".
Русская эмиграция была представлена слабо. Не знаю, по каким причинам, вероятно, потому, что все стремились "к центрам" и в Польше не задерживались, а может быть, и потому, что получить право на проживание в Польше было необычайно трудно. Во всяком случае, никаких "видных фигур" там не было. Помню председателя комитета старика Семенова, который любил покушать и поиграть в бридж, и еще две-три малозначительные фигуры, фамилий которых я, увы, не удержал в памяти.
Газета "За свободу", которую издавал Дмитрий Философов, влачила жалкое существование, и если бы не субсидия правительства - давно бы скончалась. В кафе у "Люрса" - внизу, в бильярдной, - писатель Арцыбашев ежедневно играл с желающими по несколько партий и давал большие "форы". Был он уже стар и почти глух. Приходилось кричать ему в самое ухо.
Встретив меня по приезде, он сказал:
- Читал, что ты теперь замечательно поешь. Приду, приду тебя посмотреть. - Слова "послушать" он так и не сказал.
Как-то после концерта мне довелось познакомиться с одним видным человеком. Это был Андрей Вержбицкий - депутат сейма и председатель Союза промышленников Польши. Он очень много помог мне. Все трудности, которые чинили власти иностранным артистам, когда дело касалось получения визы на въезд и права работы, - мне были значительно облегчены благодаря его вмешательству. Вержбицкий был искренним любителем русского искусства. На Россию он смотрел как на старшую сестру Польши и считал, что у нее надо многому учиться. Он первый поднял вопрос об отправке торгово-промышленной делегации в СССР, и сам стал во главе ее. Вернувшись из поездки, горячо ратовал за сближение обеих стран. Это обстоятельство еще более закрепило мои симпатии к нему. Я встречался с ним, вел переписку, и наша дружба все более крепла. Однажды у него в доме за ужином я познакомился с советским послом в Польше, Петром Лазаревичем Войковым. Было очень немного приглашенных, и после ужина Петр Лазаревич попросил меня спеть. Я с удовольствием согласился. Тут же вызвали моего пианиста и устроили небольшой концерт. Пел я охотно. Мне было приятно спеть своему, русскому человеку - оттуда, с Родины. Так приятно, как будто я пел "дома", для своих русских, на своей земле.
Когда я кончил петь, он подошел ко мне.
- Почему, Вертинский, вы не возвращаетесь на Родину?
Кое-как, довольно жалко, беспомощно, страшно волнуясь, я начал что-то сбивчиво и путанно объяснять ему. Объяснять, собственно говоря, было нечего. И без слов все было ясно.
И Войков понял меня.
- Приходите ко мне - поговорим обо всем и сделаем все, что можно, - сказал он.
У меня сразу стало легче на душе. Заполнив соответствующие анкеты, я обратился с просьбой разрешить мне вернуться на Родину. К моему прошению была приложена вполне благожелательная для меня личная резолюция посла, но в то время в просьбе моей отказали.
Пишу я это для того, чтобы объяснить, как давно осознал я свою ошибку и как давно стремился ее исправить.
Путешествуя из города в город, я встречался с самыми разнообразными кругами польского общества. От самых левых до самых правых, монархических. Нейтральная маска актера позволяла мне входить в любые двери. Меня не спрашивали о моих убеждениях и не таились от меня. Благодаря этому я насмотрелся в жизни на многое и думал, что меня уже давно не удивляют и не возмущают самые дикие, самые абсурдные взгляды и убеждения - до такой степени глаз и ухо ко всему привыкли. И только тогда, когда Родина моя героическими усилиями своих сынов отбивалась от бешеного натиска разъяренных полчищ гитлеровцев, - я вдруг "потерял нерв" равнодушия и спокойствия. Я не в силах был слушать людей так называемых "белых" убеждений! Как могут, как смеют они думать о чем-нибудь другом, кроме победы нашей Родины, которая обливается кровью?..
"Чудовище, плюю на тебя!" - хотелось крикнуть мне такому человеку и бежать от него прочь, как от прокаженного, как от Иуды.
Но, возвращаясь назад, я хочу сказать, что тогда меня эти люди скорее удивляли и отчасти забавляли. В особенности монархисты. Все растерявшие, ничего не сохранившие за свое положение, не сумевшие его защищать, они были похожи на людей, которые появились в обществе в полных парадных мундирах, со всеми регалиями, но… без штанов.
Однажды в Варшаве русская дама - жена какого-то дипломата, - встретившись со мной в одном доме, шутя сказала:
- Вы мне стоите массу денег!..
- Почему? - заинтересовался я.
Решив обзавестись моими пластинками, она зашла в музыкальный магазин и купила все, что там было из моего репертуара. Через полчаса она встретилась с мужем где-то в кафе, и тот сказал, что им обоим надо ехать в Бельведер к маршалу Пилсудскому на пятичасовой прием. Не имея возможности оставить где-нибудь свою покупку, дама взяла ее с собой. Приехали они во дворец очень рано. Маршал беседовал с ее мужем и обратил внимание на покупку.
- Что это вы покупали у нас в Варшаве? - спросил он.
Дама объяснила, и маршал заинтересовался. Принесли виктролу и стали проигрывать мои пластинки. Маршалу так понравились песни, что он попросил дать ему этот комплект на несколько дней.
- Чтобы сделать ему приятное, я решила подарить их, - рассказывала дама. - Он был очень смущен таким подарком, но искренне обрадовался и заводил одну пластинку за другой.
"Какой изумительный ваш русский язык! - сказал он. - Для песни нет лучшего языка. И для выражения самых тончайших чувств и переживаний тоже". - Мне пришлось покупать весь ваш комплект второй раз…
А через несколько дней полковник Венява-Длугошевский, личный адъютант маршала, большой друг богемы, говорил мне в Земянской Кавярне:
- Вы у нас во дворце в большой моде. Я целый день слышу ваш голос. Маршал "играет" вас, как только у него есть свободная минута.
Снова в дорогу
Сначала польское правительство очень гостеприимно принимало заграничных актеров. Приезжал Баттистини, хор "Сикстинской капеллы", Морис Шевалье, даже негритянская оперетта. Приезжали скрипачи, пианисты, певцы - одно имя чередовалось с другим. Я лично приезжал в Польшу раза три-четыре, более или менее легко получая визу и "право работы" на два-три месяца. Но постепенно доставать разрешение становилось все труднее и труднее. Официальным мотивом отказа было то, что иностранные артисты "вывозят деньги" за границу. Но настоящие причины были иные. Главная - это "Союз артистов польских", который был против: он не хотел конкуренции ни моральной, ни материальной.
- У нас много своих безработных актеров, которым есть нечего, - говорили заправилы Союза, - а мы пускаем иностранцев.
Меня всегда удивляло это, как будто от того, что польская публика, лишенная возможности послушать Гофмана или Кубелика, бросится на помощь безработным артистам и отдаст им деньги, которые она собиралась истратить на знаменитостей. Это, конечно, был слабый довод. Немалую роль играла другая причина. Она касалась, главным образом, нас, русских артистов, особенно меня. Дело в том, что так называемые "Крессы", то есть территория, принадлежавшая раньше России, была под большим влиянием русских. Часть населения вообще не говорила по-польски и жила своим чисто русским укладом.
Вот тут-то и крылась настоящая причина.
- Мы полонизируем наше русское население, а вы, приезжая, его русифицируете, - сказал мне откровенно один большой польский сановник.
Со своей точки зрения он был прав. Я только напомнил ему о том, что когда польские актеры приезжали к нам в Россию, мы не боялись, что они "полонизируют" наше население.
Сановник рассмеялся.
- Вы сравниваете Россию с Польшей. России вообще нечего и некого бояться! - И с чисто польской любезностью рассыпался в комплиментах мне и моему искусству. Однако визы не дал.
В конце моего пребывания в Польше меня вызвали в министерство иностранных дел, где приходилось брать разрешения. Министр, с которым я был знаком еще по Москве, мой "поклонник", в очень деликатной форме дал мне понять, что "по независящим от него обстоятельствам" он вынужден просить меня на две недели уехать из Польши.
- Вы можете прожить эти две недели где-нибудь поблизости, в Данциге например, а потом приезжайте и пойте сколько вашей душе угодно.
Я был поражен этой странной просьбой и просил объяснить мне причину.
- Я не могу дать вам никаких объяснений! - уклончиво сказал он.
И никто в городе не мог мне этого объяснить.
Ничего больше не оставалось, как собрать чемоданы и уехать в Данциг, что я и сделал.
Потом все разъяснилось. В Варшаве ждали визита румынского короля. До его приезда из Бухареста прибыл целый штат тайной полиции, чтобы подготовить охрану. Приехавшие сыщики затребовали у полиции списки всех иностранцев, пребывающих в данное время в Польше. Прочтя мое имя, они, очевидно, указали на меня как на "неблагонадежный элемент". И, вероятно, попросили меня на время убрать. Таким образом, рука сигуранцы еще раз дотянулась до меня.
В последний раз я уже не мог добиться визы с правом выступлений и поэтому, подписав в Германии контракт с польским граммофонным обществом "Сирена" на напев моих песен для пластинок, я взял визу в Вену - через Польшу. Моя транзитная польская виза была действительна только на три дня. За эти дни я успел напеть свои песни, повидаться с друзьями, посмотреть Варшаву и ровно через семьдесят два часа уехать в Вену. Но там я пробыл недолго, - подался в Париж.
Франция
Моя Франция - это один Париж, но зато один Париж - это вся Франция! - так могу сказать я, проживший в этой прекрасной стране почти десять лет.
Я любил ее искренне, и, кроме чувства благодарности к ней, у меня ничего не было в сердце.
Париж! Этот изумительный город покорял всех. Его нельзя было не любить, нельзя забыть или предпочесть ему другой. Объездив все города Европы, побывав в Америке и других частях света, я нигде не мог найти равного ему, найти слова, хотя бы отдаленно выражающие неизгладимое впечатление, которое оставил в моей душе его величественный образ. И при этом он был ко мне радушен и гостеприимен, как ни один город в мире. Это был город, где человеческая личность и ее свобода чтилась и уважалась. Ибо за нее когда-то боролись, ее добывали в огне революции, за нее заплатили дорогой ценой.
Свобода была у французов в крови. Она для них естественная и необходимая атмосфера, и только тот, кто долго жил во Франции, может себе представить, какое огромное национальное горе постигло эту чудесную солнечную страну, когда ее топтали сапоги фашистов.
Во Франции вы, будучи пришельцем, чужеземцем, могли жить без всякой опаски. Ваш покой, покой вашего очага, дома, семьи уважался и охранялся.
Обессиленная продолжительной войной Франция нуждалась в мужском труде - война унесла многих ее сынов в могилу. Мужские руки ценились. Десятки тысяч русских эмигрантов работали на заводах Рено, Ситроена, Пежо и других. Много людей "село на землю" и занималось сельским хозяйством - и собственным, если были средства, и чужим, если приходилось наниматься. Наших "русачей", способных, трудолюбивых, выносливых, принимали охотно на любые работы. Чем только не были мы во Франции! И инженерами, и шоферами, и гарсонами, и танцорами, и управляющими делами, и банкирами, и "жиголо", и законодателями мод!
Манташевские лошади брали "гран-при" на скачках. Туалеты наших буржуазных дам описывались в газетах, так же как и их приемы.
Наши артистические силы блистали на парижском горизонте, как звезды первой величины.
В театре "Шан-з-Элизе" пел "сам" Шаляпин, в "Гранд Опера" танцевал изумительный Сергей Лифарь, в зале "Плейель" играл божественный Рахманинов. А балет "Монте-Карло" с Леонидом Мясиным, Рябушинской, Барановой и Тумановой буквально заворожил Париж, как и весь мир. "Летучая мышь" Балиева, путешествуя то по Англии, то по Америке, каждый сезон пленяла парижан своими блестящими постановками. Мы были тогда "анвог" - в моде. Перед нами в Париже были открыты все двери и все сердца. Правда, Париж познакомился с нами не только по эмиграции. Нас знали и раньше. Русские любили Францию давно. Париж знал и принимал нас.
Старые французы, вспоминая былые знакомства с нашими предками, нередко с нежной грустью называли то одно, то другое забытое имя, спеша заверить вас, что это был настоящий "бояр рюсс". Вам оставалось только представить себе, что выкидывал этот "бояр" в свое время в Париже.
Правда, тихие старички рантье, держатели наших военных займов и бумаг, много потерявшие от революции, ворчали себе под нос:
- Когда же, собственно, нам заплатят?
Но их всегда можно было успокоить. Для этого только нужно было назначить точную дату. Старички вздымали и высчитывали - успеют они умереть до этого времени, чтоб не разочароваться, или нет? И тихо отходили в сторонку.
Эмигрантское "нашествие" во Францию в те годы не отразилось на ней. Всего во Франции нас, русских, было тысяч двести-триста, в Париже - тысяч восемьдесят. Но мы как-то не мозолили глаза. В этом колоссальном городе мы растворялись, как капли в море.
Американцы развлекаются
После утомительной и долгой войны, потребовавшей напряжения всех сил страны, люди устали. У всех было только одно желание - покоя, отдыха, комфорта! Война была забыта моментально как дурной сон. Как будто никогда и не было битвы на Марне, Вердена, Лувена, разрушенных городов, миллионов убитых.
Правда, любопытные американские туристы ездили иногда осматривать от скуки поля битв, где сотни тысяч рабочих выкапывали медь, свинец и железо из земли, вспаханной германскими снарядами. Да еще раз в год, в День перемирия, по Елисейским полям проходила страшная процессия калек, людей, отдавших родине свои силы, здоровье и даже свой человеческий облик. Вереницы безногих, безруких, слепых, в детских колясочках или гуськом, держась друг за друга, волоклись по улицам вечного города - поклониться праху Неизвестного солдата, спавшего вечным сном под Триумфальной аркой. Страшно кривились трагические маски их изуродованных лиц, точно вопия к небу. А впереди всех шла организация "Лягель кассе" - в грубом переводе "Разбитых морд"… Никакая фантазия художников, пожалуй, не могла бы придумать более страшных масок, которые остались от когда-то мирных и спокойных человеческих лиц. И огромные толпы народа, стоявшие по обеим сторонам широких парижских авеню, в ужасе отворачивались от этих призраков войны.
Раз в год в пользу этих несчастных устраивали бал в "Гранд Опера". Парижские дамы появлялись на нем в таких умопомрачительных туалетах, что в газетах не хватало места для описания хотя бы самых главных из них. Это были настоящие дуэли между женщинами. Состязания в роскоши, красоте, богатстве, элегантности, и не только между носительницами платьев, мехов и бриллиантов, "доводящих ум до восторга", но и между ювелирами, меховщиками, салонами мод - всеми этими Вортами, Пакэнами, Пату, Молинэ, проявлявшими чудеса вкуса и выдумки в линиях и фасонах платьев. Между Ван-Клифами, Фаберже и другими, придумывавшими для дам фасоны браслетов, серег и клипсов. Между куаферами, парфюмерами, сапожниками, целой армией художников, закройщиков, парикмахеров, мастеров, работавших на женщин дни и ночи на многочисленных фабриках женской красоты. Миллионы, сотни миллионов стоили их платья, драгоценности и автомобили, в которых они появлялись на балу, чтобы "помочь этим несчастным".