Брехт - Копелев Лев Зиновьевич 35 стр.


"Паспорт – самое благородное, что есть в человеке. Изготовить паспорт не так просто, как сделать человека. Человека можно сделать где угодно, в два счета и без всяких разумных на то оснований, а паспорт – поди попробуй! За это его так и ценят – если он настоящий; человек же может быть и стоящим и настоящим, а все-таки его далеко не всегда ценят по заслугам".

Физик Циффель подхватывает:

"Можно сказать, что человек – это просто особое приспособление для хранения паспорта. Паспорт закладывают ему во внутренний карман, как пакет акций в сейф, который, сам по себе не представляя ценности, служит вместилищем для ценных предметов".

Брехт и Вайгель подают официальное ходатайство о предоставлении им австрийского гражданства. Австрийские знакомые и почитатели, члены союза демократических литераторов Австрии деятельно хлопочут, убеждают правительство, что, если Брехт будет жить и работать в их стране, это привлечет туристов, и к тому же его гонорары со всего мира будут поступать в твердой валюте... Австрийские паспорта Брехт и Вайгель получили только через полтора года. Но пропуск им предоставили сразу.

* * *

22 октября 1948 года. Пасмурное утро. Поезд "Прага-Берлин". В вагоне у окна человек в серой мятой куртке. Курит длинную темную сигару, неотрывно глядит в окно. Серая кепчонка низко надвинута, козырек почти лег на очки.

Лес, потемневшая зелень кустарников, желтая, мутно-багровая и ярко-красная листва деревьев и рядом серая щетина уже голых ветвей. На станциях меньше разрушений, чем он ожидал. Вот совсем целое, даже свежепокрашенное здание, над ним красный флаг. На дороге грузовики. Невредимые дома рядом с разрушенными. Снова станция. На фасаде большой портрет Сталина в мундире с золотыми погонами. Разрушенное депо. Буро-черные трупы паровозов. Белесые цементные бараки. Между ними на веревках – пестрое белье. Вдоль пути едут велосипедисты. Девушка в шароварах, из-под косынки длинные белокурые волосы. Юноша в зеленой суконной фуражке, заостренной спереди, – "егерская". Такие носили когда-то австрийские солдаты. Швейк носил такую. Гитлеровцы ввели их к концу войны в своей армии. Черное перепаханное поле. Серо-желтый луг. Темнеют остовы сгоревших танков. Снова станция. Красные кирпичные заплаты между серыми стенами. Ремонтируют или строят. Черные буквы на розовом полотнище: "Да здравствует социализм!"

Он глядит в окно, посасывает сигару. Предупредительно жмется к раме, пропуская идущих по вагону. Проходят русские офицеры в коричневых мундирах с золочеными погонами. Когда перед самой войной он был в Москве, форма Красной Армии была проще, скромнее. Проходят и штатские. Но кажется, вовсе нет женщин, одни лишь мужчины. Слышна немецкая, чешская, английская речь. Некоторые оглядываются. Удивленно или подозрительно смотрят на его заношенную серую куртку, круглые старомодные очки в дешевой оправе и пахучую сигару.

Его окликают из купе:

– Брехт, ты приготовил речь? Ведь встречать будут.

За круглыми очками на мгновение лукавый мальчишеский блеск.

– Но я ведь никого не просил встречать и никому не обещал, что приеду на этот вокзал.

Он выходит из поезда, не доезжая до города, в поселке Лихтерфельде.

Шофер такси в зябкой лиловатой куртке, перешитой из солдатского френча, и в егерской фуражке. Берлинский говор остался таким же, как был: картавый, жесткий и певучий.

– Господин из Швейцарии? Давно здесь не бывали? Ну что ж, вам повезло. Берлина не узнаете, его пока еще не раскопали. Ами и Томми основательно постарались. У них бомбы, видно, очень дешевые были. Бросали не жалея. В городе есть места, где теперь могут пройти только альпинисты. Так что теперь и в Берлине есть свои Альпы. Можем конкурировать с вашей Швейцарией... Спасибо, вы очень любезны. Это княжеский дар. Но, с вашего разрешения, возьму с собой. Сам не курю – в легких осколки. Завоевывал для фюрера Украину, остались на память. Как живется? Да не живем, а существуем. Слишком плохо, чтобы называть это жизнью, и еще недостаточно плохо, чтобы просить места на кладбище. Семья? Есть жена и сын десяти лет. Нет, в школу не ходит. Пока не достали башмаков. Что едим? На завтрак – по куску хлеба и эрзац-кофе. Конечно, с сахарином. На обед – картошка и на ужин картошка. Смазываем соевым маслом, благо русские привезли.

Такси ныряет в овраг, объезжая взорванный мост. В стороне опрокинуты грязно-ржавые танки: Темнеет. Огней мало. Начинается дождь. Едва угадываются развалины фабрики. Одинокая щербатая труба. Кирпичные ограды. Чугунные ограды, сады. Непроглядно темные улицы.

...На Ангальтском вокзале толпа, репортеры, цветы, киноаппараты. Поезд прибыл, но встречать некого. Кто-то смеется.

– Узнаю Брехта. Не терпит церемоний. Вот чертов упрямец! В какой гостинице его теперь искать?

Звучат и сердитые голоса:

– Нет, это возмутительно, бестактно, мальчишество! Сюда пришли серьезные, занятые люди, а ему все нипочем.

– Анархистские фокусы, типичные для буржуазного интеллигента.

– От него следует ожидать и не таких сюрпризов.

* * *

Ночью в гостинице он почти не спит. Он еще не видел Берлина. Курит, ждет рассвета.

Наутро Брехт идет по городу. Идет медленно. Останавливается. Подолгу смотрит. Это не улица, а ущелье – тесный проход между высокими горами цементных и кирпичных глыб, мусора, щебня, стекла. Ржаво-черные корчи балок, прутьев, ошметков железа. Дальше улица, но между пустоглазых стен, изъязвленных пробоинами и выщербинами, побуревших от копоти.

Холодный ветер сечет лицо колючей пылью пепелищ, дышит сырою стылою гарью.

Он с трудом узнает знакомые места. Или вовсе ничего не узнает. Синие таблички с белыми названиями улиц поднимаются над хребтами мусора и лома или мелькают между уступами разбитых стен. Но вот уцелевшие фасады. Только лепные карнизы выщерблены. Одна витрина забита досками, в другой – пестрые консервные банки и какие-то коробки. Остовы сгоревших церквей черно-рыжими, огромными, плетеными корзинами. Еще витрина: книги – пестрые обложки, знакомые имена: Ленин, Тельман, Бехер, Зегерс. Они вернулись в Берлин. А вот в этом доме... Да, именно в эти двери он когда-то входил. Зловонный сырой мрак, хаос железа и камня, завал мусора. Здесь была серо-мраморная лестница, зеркальный лифт. Когда это было, в двадцать девятом или в тридцатом? Там, за черными провалами, где ржавые огрызки балкона, были светлые портьеры, книжные шкафы, картины, хрусталь. – Тогда еще спорили: кто будет править Германией – социал-демократы или центр, Вельс или Брюннинг? А кто сейчас здесь помнит эти имена? Спорили, сумеют ли большевики создать промышленность. Ведь русские не способны изготовить простой грузовик.

На стенах то и дело русские надписи и стрелки указателей. В этой части Берлина советский гарнизон. Между мертвыми развалинами жизнь. Из окна, забитого картоном, торчит жестяная труба, дым, пахнет жареной картошкой.

Идут и идут люди. Не гуляют, нет, все куда-то спешат, и все что-нибудь несут – сумки, чемоданы, заплечные мешки. Мужчины и женщины в разношерстной одежде, чаще всего поношенной, трепаной. Много женщин в брюках, как в Китае. Кучки людей копошатся на развалинах, собирают мусор, таскают носилки, катят тачки. Надсадно гудит бульдозер, скрежещет экскаватор, грохочет щебень, высыпаемый из ковшей в грузовики. Вдоль расчищенных тротуаров рыжевато-серые четырехгранники аккуратно сложенных кирпичей.

За углом сутолока. Бледные парни в рваных свитерах сипло шепчут: "Есть сигареты "Кэмел", "Лаки Страйк", "Есть сахарин..." Безногий, перекошенно обвисший на костылях, в грязной шинели: "Господин, пардон, моя сестра – очаровательная блондинка, могу познакомить. Мы из хорошей семьи". Рослый быстроглазый парень в солдатской куртке: "Продай сигары, дядя. Плачу марками, рублями, долларами".

Берлинцы 48-го года. Роются в мусоре, торгуют, спешат – спешат работать, спешат покупать или продавать. Гуляют здесь только иностранные солдаты. Русские в высоких сапогах и фуражках с цветными околышами. Американцы в пилотках, в глаженых брюках. Щеголеватые французы в беретах и кепи.

На мертвых стенах живут плакаты, призывающие строить, работать, восстанавливать. Выклеены газеты и афиши. Много афиш кино, театров, клубов...

Он знал, казалось бы, все, что его ждет в Берлине. Он читал, слушал радио, встречал приезжих, видел снимки в газетах, смотрел киножурналы. Знал все – и не знал ничего. Нигде не прочтешь о том, как пахнут давно остывшие и все еще не убранные пожарища, – кисловато, горько, тоскливо пахнут. Никто не объяснит, как страшно узнавать среди руин знакомый дом или подъезд. Должно быть, похоже на то, когда в груде изуродованных трупов вдруг узнаешь близкого человека по искаженным очертаниям мертвого лица или по обрывкам знакомой одежды.

На тесной площади тополь. Вокруг развалины, пустые закопченные глазницы выгоревших домов и тусклые окна, подслеповатые от картона, от фанеры. А тополь стоит, уцелел. Уцелел от слепых бомб, пощадили и зрячие люди, мерзнувшие в нетопленных квартирах. И щадят еще осенние ветры; только начал желтеть. Живой тополь – зеленый факел негаснущей жизни. Щемяще грустная радость встречи.

Тополь высится на Карлсплац
Средь руин берлинских на виду.
Каждый рад, пересекая Карлсплац,
Видеть дерево в цвету.
А зимой сорок шестого
Люди мерзли без угля и дров.
И подряд срубали все деревья,
Чтобы обогреть свой кров.
Только тополь там стоит на Карлсплац,
Шелестя зеленою листвой,
Я благодарю вас, люди с Карлсплац,
Что он с нами здесь, живой.

Первая запись в дневнике Брехта в эти дни:

"Я был обрадован, когда уже на следующий день после моего возвращения в Берлин, в город, откуда началась чудовищная война, я смог присутствовать на собрании интеллигенции, посвященном защите мира. Глядя на страшные опустошения, я испытываю только одно желание: как только могу, содействовать, чтоб земле достался, наконец, мир. Без мира она станет непригодной для жизни".

Через несколько дней в клубе Культурбунда торжественно чествуют Брехта. За банкетным столом он сидит между Вильгельмом Пиком и представителем советского командования полковником Тюльпановым; слушает речи, обращенные к нему. Впервые он в таком положении: публично расхваливают, превозносят. Пик заметил, что Брехту не по себе, подмигивает, шепчет заговорщически:

– Небось привычней, когда ругают, на комплименты отвечать труднее.

Брехт тоже шепотом:

– Не думал, что придется слушать некрологи самому себе и речи над своим гробом. Ужасно быть мишенью стольких высокопарных пошлостей.

– Вы злюка, они же от чистого сердца говорят.

– Не сомневаюсь, только хорошо бы находить для наших чистых сердец более разумные слова. Ведь этот товарищ выхваливает меня, как неопытный коммивояжер, который продает сомнительный товар.

Пик тихо смеется в салфетку.

– Ладно, послушаем, какие вы разумные слова найдете, а ведь отвечать надо...

Когда Брехту предоставляют слово, он встает, молча, приветливо и смущенно улыбается, потом крепко благодарно пожимает руку Пику – руководителю немецких коммунистов, поворачивается и так же крепко и благодарно жмет руку советского офицера. Снова улыбается всем и молча садится. Ему хлопают, но кто-то внятно шепчет:

– Был и остался актером.

Пик с трудом удерживается от смеха.

– Ох, и хитрый же вы, Брехт! Не сказали ни слова и поэтому кажетесь вдвое умнее, чем все говоруны...

* * *

Он привез с собой из Швейцарии подробные режиссерские разработки к "Мамаше Кураж". Елена Вайгель уже несколько месяцев упорно работает над ролью. Целыми днями идут репетиции. Оформление изготовляется по эскизам Тео Отто, который был художником самой первой постановки "Мамаши Кураж" в Цюрихе.

Рядом с Брехтом снова старый товарищ Эрих Эн-гель, участник первого триумфа "Трехгрошовой оперы".

Среди неубранных развалин, среди первых новостроек Берлина, размозженного войной, раскроенного границами оккупационных зон, где противостоят друг другу разные государства, разные общественные порядки, иногда разделенные только улицей, Брехт создает спектакль, в котором люди и события трехсотлетней давности становятся злободневней свежей газеты.

Катится по сцене фургон Мамаши Кураж. Вот она, храбрая – недаром прозвана "Кураж", – смышленая, жизнелюбивая, сильная и остроумная женщина – мать, любовница и торговка. Она хотела жить войной, куражилась, уверенная, что иначе и нельзя прожить, не приняв звериных волчьих правил борьбы за существование, не приспособившись к ним. Но и храброе и расчетливое приспособление к войне оказалось гибельным для ее детей, для ее счастья, для всего, ради чего она жила. И когда в заключение в тускло-бледном свете оборванная, полумертвая Мамаша Кураж тянет обветшавший фургон под звуки той же заунывно-залихватской мелодии, которая так воинственно-бодро звучала вначале, все мельчайшие подробности ее движений, мимики, одежды и грима, тщательно выверенные Брехтом и Вайгель вместе с художником и композитором, сливаются в единый трагический и грозно предостерегающий образ. Это уже -не злосчастная маркитантка Мамаша Кураж, а сама "бледная мать" Германия.

О Германия, бледная мать,
Как тебя опозорили!

Она тащится по горестно пустой сцене, раздвигая, прорывая кулисы и стены театра, она выкатывает свой фургон на улицы разрушенных городов, на дороги страны, опустошенной войною. И катит его навстречу маршевым колоннам новых солдат, к подъездам парламентов и министерств.

Войне всего нужнее люди.
Война погибнет без людей.

И января 1949 года в Государственном театре в Берлине впервые двинулся по немецкой земле фургон Мамаши Кураж. Когда занавес опустился, полуминутное задыхающееся молчание взорвалось грохотом рукоплесканий, восторженными криками.

Это был первый день настоящего его возвращения на родину. День рождения театра Брехта.

Глава девятая
Нетерпеливый поэт третьего тысячелетия

Нетерпеливый поэт Брехт написал первые стихи и пьесы третьего тысячелетия.

Л. Фейхтвангер

...Вы, кто вынырнет из потока,

поглотившего нас,

вспоминайте,

говоря о наших слабостях,

и ту сумрачную пору,

которой избежали вы.

....Ведь и ненависть к низости

искажает лицо.

И от праведного гнева

хрипнет голос. Мы,

хотевшие возделать почву дружбы.

сами не могли еще дружить.

Но вы, кто будет жить, когда

человек человеку помощником станет,

вспоминайте о нас,

понимая все это.

У Брехта есть свой театр – Берлинский ансамбль. Официальное открытие состоялось 12 ноября 1949 года постановкой "Господин Пунтила и его слуга Матти".

Продолжает идти "Мамаша Кураж", готовится "Bacca Железнова". Новому театру предоставлена сцена Немецкого театра, которым руководит Вольфганг Лангхоф. Он рад помочь Брехту и его труппе. Директор Берлинского ансамбля – Елена Вайгель; она освобождает Брехта от административных и хозяйственных забот. Управление и основной репетиционный зал в здании старого манежа на Луизенштрассе. Здесь в наспех отремонтированных комнатах, за стенами, изъязвленными войной, посреди развалин и пепелищ собираются старые и новые друзья. Первые артисты нового театра Елена Вайгель, Ангелика Гурвич, Регина Люц, Тереза Гизе, Эрвин Гешонек, Эрнст Буш, композиторы Ганс Эйслер, Пауль Дессау, художники Каспар Неер и Карл фон Аппен, литераторы Элизабет Гауптман, Рут Берлау, режиссеры Эрих Энгель, Бертольд Фиртель, Бено Бессон, Петер Палич.

Новый театр лишь на месяц моложе нового немецкого государства. С октября существует Германская Демократическая Республика. На западе образована Федеративная Республика Германии. Отныне Эльба становится границей двух разных государств. На западе ГДР не признают, упрямо называют "советской зоной" или просто "зоной".

Вот когда Брехту и Вайгель потребуются их австрийские паспорта. Уже летом 1950 года Берлинский ансамбль гастролирует на западе: в Брауншвейге, Дортмунде, Дюссельдорфе и других городах.

Дома в Берлине репетируют целыми днями. В свободные от спектакля и репетиций часы артисты выступают на заводах, в институтах, по радио. Брехт ездит с ними. Для этих выступлений, для радио и газет он пишет стихи и песни о новой Германии.

Он обращается и к соотечественникам на западе. Там в правительстве бывшие нацисты, там отряды полиции и промышленной охраны все больше напоминают воинские части. В газетах то и дело мелькают зловещие слова об опасности третьей мировой войны.

Берлин отстраивается. В той части города, которая принадлежит ГДР, где расположена столица республики, строительство идет главным образом на окраинах. Государство строит жилые дома, школы, промышленные сооружения. В западных зонах торопливо растут магазины, кинотеатры, кафе, рестораны, доходные дома, виллы и заводы старых фирм: Борзиг, Сименс-Шуккерт. Они процветали при Гитлере и теперь снова быстро обогащаются.

Переходя через площадь, через улицу, люди переходят из одного государства в другое.

На западе ярче вывески, пестрее витрины, вечерами больше огней, больше нарядных шумных ресторанов и баров, гуще движение разноцветных автомашин. В восточных районах бросаются в глаза призывные лозунги на красных полотнищах, на фанере и просто на стенах плакаты, диаграммы, таблицы. На востоке и на западе разные газеты, разные деньги, разные цены, разные слова произносят ораторы. Но один язык. И часто одно горе и одна радость – по разные стороны границы живут и самые близкие родственники. В Берлинском ансамбле работают люди, живущие и там и здесь. В бухгалтерии хлопоты с перерасчетами. Западная марка стоит дороже, чем полагается признавать. Билетер, который живет по ту сторону черты и получает зарплату в западных марках, оказывается богаче ведущих артистов – граждан ГДР.

О театре Брехта горячо спорят газеты обеих Германий. Новые постановки весной 1950 года – "Домашний учитель" Якоба Ленца, а в следующем сезоне "Мать" Брехта, "Бобровая шуба" Герхарта Гауптмана, – несмотря на сердитые отзывы некоторых критиков, укрепляют репутацию ансамбля как лучшего театра во всех странах немецкого языка.

Теперь Брехт может, наконец, довершить по-настоящему все, что раньше было написано и по нескольку раз переписано.

Он едет в Мюнхен ставить "Мамашу Кураж" с Терезой Гизе, которая играла эту роль в 1941 году в Цюрихе. С любопытством он смотрит совсем иную Кураж, чем у Вайгель, – дородную, плотоядную бабищу, дерзко задиристую.

В Мюнхене Брехт использует свою берлинскую "модель" спектакля. Тем явственней различия, создаваемые индивидуальным творчеством актеров. Хороший театр бесконечен, беспределен, как сама жизнь. Бесконечен даже в одной и той же пьесе, даже в одной и той же "модели" спектакля.

Назад Дальше