Брехт - Копелев Лев Зиновьевич 34 стр.


* * *

Частый гость в доме над озером Макс Фриш – коренной житель Цюриха, архитектор и писатель, автор философских очерков, романов и пьес. Он руководит строительством большого плавательного бассейна и готовит постановку своей гротескной фантастической комедии "Китайская стена", в которой явственны прямые влияния Брехта и Вахтангова ("Турандот").

Фриш приезжает на велосипеде, сидит с Брехтом на крыше или уводит его и Елену Вайгель бродить по берегу, купаться в озере. Он неутомимый спорщик, этот потомок цюрихских протестантов-начетчиков, которые из-за слова, из-за богословской формулы и сами всходили на эшафоты, на костры и беспощадно пытали, изгоняли или убивали еретиков. Именно поэтому Фриш ненавидит всякое подобие фанатизма, все, что ему напоминает догматическое доктринерство, требующее человеческих жертвоприношений во имя религиозных или политических абстракций и символов. Брехта он иногда язвительно называет марксистским пастором.

– Вы отличаетесь от пасторов лишь тем, что они озабочены потусторонним благом, а вы посюсторонним. Но учение о благой цели, которая оправдывает средства, дает сходные плоды, если даже цели разные. Существуют иезуиты посюстороннего. Вот вы написали трактат "Пять трудностей пишущего правду", последние разделы в нем о "необходимой хитрости", об умении "использовать" правду. Ведь это у вас настоящая иезуитская хитрость: годны любые средства, чтобы утвердить то, что вы считаете правдой...

Брехт слушает внимательно, дружелюбно и весело. Он возражает короткими вопросами. Он доказывает Фришу, что тот просто не понимает сущности марксистской диалектики, исторического материализма.

Фриш ведет дневник. Он пишет, не щадя себя.

"Общение с Брехтом, напряженное, как, вероятно, всякое общение с тем, кто превосходит тебя, продолжается уже полгода, иногда я испытываю немалое искушение отказаться от этого общения. Но именно тогда Брехт звонит мне или, встретив на улице, спрашивает, как всегда дружелюбно, суховато и как бы застенчиво, найдется ли свободный вечер. Брехт выбирает самые общие темы для разговора. В тех случаях, когда он своей диалектикой дает мне мат, я менее всего удовлетворен разговором; разбит, но не убежден. Возвращаясь ночью, я снова перебираю его реплики, иногда сочиняю монолог: это же все неправильно. Но когда потом слышу от другого похожие на мои и такие же легкомысленные, часто даже озлобленные возражения, чувствую, что вынужден сесть на велосипед и катить в Херрлиберг... Брехт, пожалуй, самый талантливый из всех пишущих по-немецки... Брехт не ожидает поддакивания, напротив, он ждет возражения, он немилостив, когда возражают убого, но ему скучно, когда вовсе нет возражений. И тогда можно заметить по его строгому, по-крестьянски спокойному взгляду, часто слегка затененному хитрецой, но всегда бдительному, что хотя он и слушает даже то, что считает болтовней, заставляет себя слушать, но в глубине его маленьких укрытых глаз мелькают зарницы возражений; его взгляд то и дело вспыхивает, делает его на некоторое время застенчивым, но потом он становится задирист, грозен".

Фришу очень хочется найти слабое место у Брехта, хоть одну примету хоть какой-нибудь неполноценности в том, что он сам считает существенным, важным. Он, христианин, швейцарец, влюбленный в горы, озера и луга своей маленькой, мирно консервативной родины, испытывает неотвратимую духовную власть Брехта и, сопротивляясь ей, воспринимает этого безбожника и революционера как пришельца из огромных городов, певца машинной цивилизации.

"Вчера мы вместе купались, впервые я вижу Брехта на природе, то есть в такой среде, которую не изменишь, и поэтому она для него менее интересна... Так много подлежащего изменению, что не остается времени похвалить то, что естественно".

Он забывает о брехтовском поэтическом культе деревьев, облаков, травы. Или, может быть, в ту пору еще не знает этих стихов.

"Брехт не говорит ни слова о природе, и в этом его усвоенный всей жизнью стиль, его собственная вторая природа. Он интересуется лишь тем, застигнет ли нас надвигающаяся гроза. Озеро позеленело, разворошено ветром, небо фиолетовое и серно-желтое. Брехт, как всегда в серой кепке, курит сигару, опираясь на подгнившие перила купальни; вот на эту гнилость он обращает внимание и говорит что-то шутливое о капитализме".

Фриш подробно описывает жилище Брехта, кухню, где обедают, плоскую крышу и рабочую комнату, напоминающую мастерскую:

"Пишущая машинка, бумага, ножницы, ящик с книгами, на кресле газеты – местные, английские, немецкие, американские, то и дело он что-то вырезает и закладывает в папочку, на большом столе клей с кисточкой, фотоснимки, эскизы нью-йоркской постановки... книги, с которыми он работает сейчас, переписка Гёте и Шиллера... Радиоприемник, коробка сигар. Кресла такие, что сидеть можно лишь прямо. Пепельницу я ставлю на еловый пол, на стене передо мной китайская картина – развернутый рулон. Все устроено так, будто через 48 часов собираются уезжать. Не по-домашнему... Брехт ходит взад и вперед... При всей сдержанности он производит сильное впечатление сценической выразительностью жестов. Легкое отстраняющее движение руки – презрение; остановился, подчеркивая решающую точку произносимой фразы; резкое поднятие левого плеча – вопросительный знак; ирония в том, как он нижней губой подражает претенциозно-простецкой серьезности благомыслящих, либо его внезапный смех, чуть-чуть каркающий, сухой, но не холодный, он смеется, когда бессмыслица достигает высшей точки, а потом снова его растерянное и застенчивое изумление, беззащитность его лица, когда он слушает то, что его действительно затрагивает, заботит или восхищает. Брехт сердечный и добрый человек, но обстоятельства не таковы, чтобы этого было достаточно.

На моей стене висит японская деревянная маска,
Личина злого демона золоченым покрыта лаком.
Сочувствуя, вижу я
Жилы вздувшиеся на лбу, по ним видно,
Как трудно быть злым

...Брехт неутомимый истолкователь. Он предпочитает научную методику познания искусства, но при этом сохраняет дар по-детски расспрашивать. Что такое артист? Что он, собственно, делает? Какие должен он иметь особенные свойства? У Брехта творческое терпение, позволяющее снова и снова начинать с самого начала, забывать мнения, собирать опыт, спрашивать, не навязывая ответа. Первые его ответы часто ошеломляют скудостью. "Артист, – говорит он неуверенно, – это, вероятно, такой человек, который делает что-либо особенно подчеркнуто, ну, например, пьет".

Фриш любуется "крестьянским терпением" Брехта, его мужеством, неподдельной скромностью, разумным умением "удерживать зачатки полезного опыта" и "развиваться с помощью противоречий". Фриш видит его пристальным взглядом художника – непокорного, но любящего ученика.

"...Он провожает меня на вокзал, ждет, пока я войду в вагон. Коротко и словно бы украдкой машет рукой, не снимая серой кепки, – это было бы уже вне его стиля; уклоняясь от встречных, он уходит с перрона быстрыми, неширокими, скорее легкими шагами; руки его заметно малоподвижны, он ими почти не размахивает, голова чуть косо наклонена, кепка надвинута на лоб, словно он прячет лицо, то ли заговорщически, то ли стыдливо. Когда смотришь на него, он может показаться рабочим, металлистом, но для рабочего он недостаточно крепок, слишком хрупок, для крестьянина слишком оживлен, вообще для местного жителя слишком подвижен; слишком скрытен и внимателен – он беженец, который уходил с бесчисленных вокзалов; он слишком робок для светского человека, а для ученого слишком богат жизненным опытом, он слишком много знает, чтоб не стать боязливым; человек без государства, везде лишь временно прописанный, прохожий в нашем времени, человек по имени Брехт, физик, поэт..."

* * *

В Цюрихском театре ставят "Пунтилу и Матти". Брехт – один из режиссеров. Стремительно быстро проходят часы и дни репетиций. Ему легко дышится над Цюрихским озером. Но он еще не вернулся домой. Уже больше пятнадцати лет прошло с того дня, как он уехал из Берлина, и он все еще бездомный эмигрант, временный житель чужих городов.

Из Германии сообщают: три западные оккупационные зоны: английская, американская, французская – объединились, – шутники говорят о новой стране "Тризонии"; там возрождается старая Германия – отечество Круппов и Тиссенов, чиновников и буржуа. На востоке, в советской зоне национализирована крупная промышленность, земельные владения юнкеров конфискованы и разделены между крестьянами.

В кафе "Одеон" появляются туристы из Штутгарта, Мюнхена, они приезжают "проветриться". Владелец нарядного спортивного "оппеля", уже нового, послевоенного выпуска, румяный щеголь в зеленой куртке и зеленой шляпе с козьим хвостиком на тулье говорит о денежной реформе на Западе, о замечательном возрождении немецкого хозяйства, научной и технической мысли. Западная Германия – феникс, восстающий из пепла.

Его собеседники – явно эмигранты: один – бледный, худой, в очках, в старомодном пиджаке, потускневшем на швах, но тщательно отчищенном; другой – седой, плечистый, во французской армейской куртке, но по говору берлинец. Худой кривит рот горькой иронией.

– А куда он полетит, этот феникс? Что будет высиживать? Не лежат ли в его теплом гнезде сорочьи яйца, крапленые свастикой? Не высидит ли он старых черных прусских орлов?..

– Коммунистическая пропаганда! Такие подозрения распространяют агенты Советов. Вы себе и представить не можете, что они творят там, на востоке. Достаточно ткнуть в кого-нибудь пальцем – "он был наци", и увезут в Сибирь, а то и расстреляют. Русские демонтируют все: фабрики, телефонные кабели, обыкновенные бензоколонки; все увозят в Россию, все грабят дочиста...

– Вы сами там были? Как же вы сохранили ваш "оппель"? – Седой спрашивает простодушно, но глаза из-под густых бровей поблескивают зло.

– Нет, я не был, не так глуп. Но рассказывают очевидцы. Оттуда бегут тысячи.

– Считали их те же самые очевидцы. И они же были очевидцами в тридцать третьем году, когда коммунисты поджигали рейхстаг, и в тридцать девятом, когда поляки напали на беззащитный вермахт.

– Это возмутительное сравнение, вас натравливают демагоги, нанятые за рубли.

Худой коротко, хрипло смеется:

– Конечно, мой смокинг пошили кремлевские портные. Зато ваша информация оплачена долларами. Вы явно предпочитаете американскую валюту.

– Ничего подобного. К американцам мы, на Западе, относимся тоже критически. В конце концов янки – те же русские, только в глаженых брюках. Но сегодня они наша единственная защита от азиатских полчищ. Если б не их атомная бомба, советские танки уже давно паслись бы за Рейном и товарищи комиссары демонтировали бы весь Рур и денацифицировали бы всех женщин. Но погодите, когда мы сами станем на ноги, мы укажем на дверь и заокеанским постояльцам. Однако сначала надо, чтобы убрались в свои степи господа Иваны, сегодня они самые опасные.

– Вот, значит, как щебечет ваш феникс. Да он скорее попугай из тех, которых обучал доктор Геббельс.

– Это неправда! Я никогда не поддерживал наци, я всегда был сторонником центра, я католик. Мы проклинаем Гитлера, он принес столько несчастий. Но это прошлое. Сегодня, сударь, ведь вы же немец, поймите, сегодня главное – возродить наше многострадальное отечество. Надо объединиться всем немцам, надо забыть старые раздоры. Советы душат немецкую экономику, немецкую предприимчивость. А на Западе свободная демократия, мы принимаем помощь от иностранцев, но служим нашей Германии.

– Вот именно вашей– предприимчивой. Вам нужна не Германия, а ваши виллы, "оппели", акции, вам нужна свобода наживаться. – Седой вскочил, говорит все громче, все яростнее. – Вам не нравится Гитлер? Но вы с ним отлично ладили, пока он обеспечивал вам доходы. А теперь вы ладите с янки и будете ладить с дьяволом, но только не с теми, кто покусится на ваши бумажники...

Приятель оттягивает его в сторону.

– Ладно, хватит, идем, разве ты не видишь, что ему ничего не докажешь?

Зеленый патриот побагровел, кричит:

– Идеология грабежей. Коммунисты хотят всех сделать нищими.

Брехт пьет кофе у стойки. Слушает внимательно, но не вмешивается. Ему разрешено только временное пребывание в Швейцарии; друзья говорят, что швейцарское правительство не уверено, что так уж нужно продлевать это время после того, как он закончит работу над постановкой.

Утром он, как всегда, включает приемник. "Голос Америки" с патетическим придыханием сообщает о таинственных "летающих блюдцах", предполагается, что это либо посланцы других планет, либо аппараты советского атомного шпионажа. Женский голос взволнованно, сквозь слезы жалуется на "коммунистический террор в Чехословакии". Увольняют всех государственных служащих, которые не присягают на верность правительству коммуниста Готвальда, арестованы лидеры социал-демократов. Радио Берлина передает последние новости. Китайская Красная армия успешно продвигается к югу. Крестьяне районов Ростока и Шверина завершают государственные поставки зерновых. Собрание рабочих заводов Лейна выражает свое возмущение раскольническими действиями западных профсоюзов. Те, кто поддерживает валютную реформу, осуществляемую по инициативе англо-американских империалистов, ведут к расколу Германии.

Московский диктор говорит по-немецки с ласковым австрийским акцентом, он подробно рассказывает о грандиозных планах лесонасаждений, которые должны преобразовать климат целых областей, о строительстве новых каналов, электростанций и небоскребов. Несколько раз подчеркивает, что все это осуществляется по личной инициативе великого Сталина. Париж сообщает об очередном кризисе министерства. Но теперь уже коммунистов не допустят в правительство. – Бои в джунглях Вьетнама. – Бои на улицах Иерусалима. – Расстрелы в Иране. – Процесс коммунистов в Голливуде. – Веселый девичий голос уверяет, что ударные бригады молодежи будут восстанавливать Берлин. – Поет Эрнст Буш; поет "Песню солидарности", поет новые песни: слова Бехера, музыка Эйслера. – Мюнхен рассказывает анекдоты. Хвалит план Маршалла и валютную реформу, ругает немцев, "пляшущих под балалайку". – Пасторски благостный голос доказывает, что Маркс устарел и только немецкие католики по-настоящему сопротивлялись Гитлеру.

Нужно ехать в Германию. Правда, сейчас больше нет одной Германии – есть разные зоны, и неведомо, когда они объединятся. Это страшное уродство, но восемьдесят-сто лет назад были и вовсе разные немецкие государства. Сколько веков существовала Германия пестрым крошевом разнокалиберных княжеств, герцогств, королевств, а все же существовала. Была страна, разбитая на триста и на тридцать держав, есть разбитая на четыре зоны; но страна есть и будет. И теперь особенно значимо немецкое слово, особенно важны язык, литература, искусство. Двести лет назад после двух столетий войн, разрухи, унижений Германия стала "сплошной навозной кучей" – так назвал ее Энгельс. Но ведь на этом навозе выращивали свои сады веймарские классики, Кант и Гегель, романтики, Бюхнер, Гейне!

Нужно возвращаться в Германию, нужно жить и работать среди немцев, среди тех, кто расчищает почву для новых посевов, корчует цепкие корни нацистских чертополохов, убирает руины и пепелища на улицах, руины и пепелища в мыслях и душах. И нужно ехать так, чтоб сохранить возможность общаться со всеми частями страны. Главная цель, разумеется, Берлин; туда съезжаются друзья. Из Мексики приехали Анна Зегерс и Людвиг Ренн, из Москвы – Бехер, Вольф, Бредель, Вайнерт, Шаррер, из Палестины Арнольд Цвейг; там, в Берлине, старые товарищи, там и старое средоточие театральной Германии. Но путь в Берлин лежит через области, занятые французскими и американскими войсками. Оккупационные власти упорно отказывают ему в пропуске, требуют политических обязательств.

А что делать, чтоб, приехав в Берлин, не оказаться жителем одного только города, одной только части Германии? Томас Манн, Генрих Манн, Лион Фейхтвангер и Оскар Мария Граф остаются в США и полагают, что остаются писателями всей Германии, а не "зон". Ремарк живет в Швейцарии с американским паспортом; Дёблин сохраняет французское гражданство.

Письмо из Берлина; старый друг пишет Брехту: "Помнишь, ты обещал, что где бы ты ни был, едва только свергнут фашизм, ты немедленно вернешься?" Да, он вернется, он уже возвращается, но он должен вернуться и к друзьям и ко всей Германии вопреки зональным границам. Неужели он не найдет выхода?

Есть в Берлин кружный путь – через Австрию и Чехословакию; тот самый путь, по которому он когда-то уезжал в эмиграцию. Теперь он пройдет его в обратном направлении. Советская администрация разрешила ему и Елене Вайгель приехать; они официально приглашены ставить "Мамашу Кураж" в берлинском Немецком театре. В Праге старый приятель "неистовый репортер" Эгон Эрвин Киш уже достал ему проездной пропуск. Нужен еще такой же пропуск для проезда через Австрию. Только ли пропуск? Нейтральная Австрия – родина Елены Вайгель; это повод, чтобы просить постоянный австрийский паспорт и для нее и для ее мужа. Этот паспорт гарантирует свободный въезд во все западные зоны Германии, в Швейцарию, во Францию – всюду, куда нелегко попадать жителю восточной, "коммунистической" зоны.

В самом первом из "Разговоров беженцев" речь идет о паспорте. Рабочий Калле говорит:

Назад Дальше