Короче, Эрмитаж стал моим домом, и это опять Ада. Она для меня сейчас самый главный человек. И хотя мы с ней одногодки, я всегда чувствую, будто она старше меня. И немного стесняюсь… Точнее, боюсь показаться смешной в ее глазах. Поэтому никогда не говорю с нею о всяческих своих "мелочах". Например, как я поссорилась, из-за глупости в общем-то, с Галкой Грачевой и теперь сижу одна. Хотя для меня это не мелочь и мне очень обидно, что Галка теперь имеет какую-то свою компанию из чужой школы. И уж конечно не могу и заикнуться о том, что вот уже почти шесть лет влюблена в одного мальчишку из нашего класса. Может, слово "влюблена" здесь и не подходит, но не знаю, как иначе назвать. В четвертом классе привела к нам учительница новенького – чернявого, смуглого, вертлявого, как обезьянка. На переменках все по партам прыгал, хохотал, ребят задирал. И так он мне сразу понравился, что я всегда за ним исподтишка следила (да и теперь – так же). А сама больше всего боялась, как бы он не заметил этого. Если столкнусь с ним нечаянно в коридоре или раздевалке, то сразу шарахаюсь в сторону и краснею, как дура. Он даже сказал однажды: "Вот ведь психованная какая!" – и теперь меня вообще не замечает. И длится это до сих пор. Вот и сейчас, стоит мне скосить глаза, как вижу его: сидит на предпоследней парте возле окна и, кажется, рисует карикатуру на учителя. Как тот на Веньку посмотрит, так он сразу принимает серьезную мину, а как отвернется – сразу физиономия хитрющая, и быстро-быстро рисует на обложке тетради. Он рисует хорошо, и на скрипке играет здорово – раза два выступал на концертах, но как только раздавались аплодисменты, тут же соскакивал со сцены в зал, нырял в дверь и – поминай как звали. И если на уроке его хвалили, то спешил все превратить в шутку.
Понимаю, что глупо, но все же не могу ни смотреть на него, ни разговаривать так просто, как с другими ребятами. И как это назвать? Дуростью? Влюбленностью? Не знаю. Ясно лишь одно: Аде про такое рассказать нельзя. Да и она со мною никогда излишне не откровенничает. И эта сдержанность нравится мне.
14 января 1940 г.
Закончен дрейф "Седова" (812 дней в дрейфе).
25 января 1940 г.
Все газеты посвящены 5-летию со дня смерти В. Куйбышева, статьи: "Образец пролетарского революционера", "Полководец Куйбышев и др.
Вот сколько дней не писала! Все некогда было. У меня за это время много всякой всячины накрутилось. Даже не знаю, с чего начать. Начну с конца. Вчера отчитывалась на комитете комсомола за свою работу с пионеротрядом. Прошло вроде все хорошо – одобрили и наш кукольный театр, и шефскую работу в детсаду (я Женьке Левину тихонько язык показала – "игра в куклы" признана "полезной формой воспитательной работы"). И по успеваемости в моем отряде все в порядке: среди четвертых классов – первое место. В протоколе записала: "Работу признать удовлетворительной. Передать отряд 4-а класса другой вожатой (моей помощнице, девчонке из 8 класса), а Лаврентьеву включить в группу агитаторов". Это вроде повышения по общественной работе. Но, честно говоря, жаль мне моих пионерчиков, да и как Татьяна с ними будет ладить – не знаю. Они у меня привыкли делать все запросто, без формальностей. Спорить любят. А она какая-то слишком правильная. Ну, и работа агитатора меня, конечно, пугает. На следующей неделе, после того, как уточнят производственные участки нашего района и определят, где требуется помощь в проведении политинформаций, нас всех распределят по конкретным коллективам. Вдруг в цех к рабочим, на завод какой-нибудь попаду! Как я буду объяснять что-то взрослым? Но хоть и страшно, но все равно приятно, что считают меня достаточно зрелой для включения в группу агитаторов – туда со строгим отбором берут, а из девчонок нас только четверо.
Но тут чуть не испортила все дело Софья Борисовна, комсорг школы (она учитель истории, но молодая, еще комсомолка), говорит: "Я тоже считаю, что с этим поручением Лаврентьева справится – и начитанность у нее есть, и речью владеет (ха! – это я-то "владею", когда подчас двух слов связать не могу!). Но вот допустимо ли, чтоб у агитатора были тройки, а иногда даже и двойки?" (Тут я моментально покраснела – ужасное свойство! Женька – он один из нашего класса в комитете – благородно заступился за меня: "Так ведь это у нее только изредка случается!.." Это о моей двойке по немецкому. Но тут все зашумели: "И одна двойка позорит группу агитаторов!" И после споров – а мне уже в этот момент до слез хотелось быть агитатором – решили все же не исключать, хотя и записали: "При условии исправления двойки до 10 февраля". Вот так! Придется немедленно исправлять. Мало того, что за эту злополучную двойку дома неприятности, а тут еще и на комитете обсуждение! Ну как после этого любить немецкий?!
А дома тоже тошно было. Отец время от времени начинает меня "воспитывать". И всегда это начинается с фразы, сказанной мрачным голосом: "Дай дневник". Ну, и чаще всего причины для нотаций находятся. Любая тройка – уже повод. А тут двойка! Да еще Маргоша ее красными чернилами нарисовала! Главное, в таких случаях маму жалко, ей всегда заодно достается: "Вот, пускаешь ее гулять, к подружкам всяким… Да еще в этот Эрмитаж бегает, вместо того, чтобы уроки учить…" – и т.д., и т.п. Почему-то папа очень настроен против моих занятий в Эрмитаже. Когда я однажды предложила: "Ну, пойдем вместе! Я тебе все расскажу и покажу, что мы там нового узнали", он сказал: "Ладно, соберусь, когда время будет". Да так до сих пор и не собрался. А был он в Эрмитаже, кажется, только в годы Революции, когда участвовал в комиссии по описи государственных музейных ценностей. А с экскурсией в той части дворца бывал, где теперь Музей истории революции. Искусство папа считает "роскошью" и поэтому увлечение мое Эрмитажем не одобряет. А теперь вот видит в нем причину моей плохой учебы – ну, не плохой, а худшей, чем могла бы быть.
А если бы он узнал, что я еще умудрилась за последний месяц трижды побывать на музыкальных лекциях, да еще с "молодым человеком", то он меня, наверное, совсем бы дома запер! А случилось вдруг так, что мне позвонил мой летний знакомый, Генка Соболев. Он, как и мы, летом в Рождествено жил, его родители там дачу снимали. Я его голос не узнала сначала, так как после лета он всего один раз звонил. И, значит, еще помнит? Он уже студент, на первом курсе медицинского, и это мой первый взрослый знакомый. Правда, летом я его за взрослого не считала – он какой-то несолидный, небольшого росточка, с хохолком на голове, в очках. И походка у него как у мальчишки – то камешек ногой поддаст, то прутиком головки цветов сбивает. А уж если изгородь встретится, то непременно палкой, как на ксилофоне, какую-нибудь дробь отбарабанит – сразу все собаки лай поднимут! Было не раз с ним у нас такое – и тут уж приходилось вслед за ним удирать от гнева хозяев. Генка уверял меня, что самого злого пса можно утихомирить, если встать перед ним на четвереньки и залаять на него. Хотел этот способ мне продемонстрировать, да я категорически запретила на моих глазах такие эксперименты устраивать – пусть без меня. Но с ним очень легко – о чем угодно можно болтать, запросто попросить проводить до дома или, наоборот, сказать, что хочу одна побыть.
А познакомилась я с этим Генкой смешно. Жила я этим летом, как уже говорила, "при библиотеке" в Рождествено, в старой избе на краю села. Как-то мама в город уехала на два дня, и я одна ночевала. И было мне страшновато. Тут слышу – в читальном зале кто-то окно открывает и влезает. Я так испугалась, что и дышать боюсь… Вдруг раздаются звуки музыки – сначала что-то тихое, а потом как грянуло по всей клавиатуре из "Огней большого города": "Я, Чарли, безработный, слоняюсь, как животный, окурки подбираю и песенки пою…"! Да так лихо, по-джазовому! У меня тут весь страх прошел. Быстренько набросила платье, подошла к двери, тихонько приоткрыла, вижу – парень в белой рубашке за пианино сидит, наяривает в полное удовольствие и еще ногой такт отбивает. Я распахнула дверь пошире, да как грохну табуреткой по полу! Он подскочил на месте и без оглядки – к окну! Уже вскочил на подоконник, да впопыхах очки на пол свалились – чертыхнулся и начал на четвереньках по полу шарить. Тут я не выдержала, рассмеялась: "На первый раз прощается, – говорю, – А в другой раз сторожа позову, у него винтовка".
Так мы и познакомились. После этого он часто приходил вечерами играть. Он и классику знает, но лучше всего у него джазовые штучки получаются. Оказывается, Генка каждое лето приезжает в Рождествено на дачу и облазил здесь все окрестности. Это он показал мне могилу матери Рылеева на старом кладбище, и пещеру на песчаном обрыве над рекой. Ходили мы с ним в соседние села – Даймище, Выру (где домик станционного смотрителя). Вечерами шли к загону стадо встречать частенько втроем – я с Адой и Генка. Он в Адкиной школе учится, но на два года старше. Он мечтал в консерваторию поступить, но отец не разрешил: "Не мужское дело!". Еле сторговались на медицинском: если уж не в консерватории заниматься, то Генке все равно где, лишь бы не в технический вуз идти. Отец у него прямо самодур какой-то. Он военный, подполковник, и жена его (не родная мать Генки), бывшая его секретарша, при нем боится и рот раскрыть. А Генка вроде и посмеивается над отцом, но сам ни в чем ему не перечит, и вот даже в институт поступил по указке отца. Я ему прямо сказала, что не понимаю, как он терпит такое, но он все в шутку обратил и больше никогда об отце не говорил.
Перед отъездом Генка спросил, разрешу ли я ему звонить мне по телефону – я "позволила" (впервые у меня спрашивали разрешения). Он звонил осенью, рассказывал, что на медицинском ему вроде даже нравится, но заниматься приходится очень много. А после Нового года позвонил и пригласил к себе в институт. У них там организован цикл лекций-концертов о Чайковском – и я согласилась, но спросила, можно ли мне не одной придти, а с Адой. Он отнесся к этому без энтузиазма, но сказал: "Конечно, конечно!". Так мы побывали с Адкой на трех лекциях в мединституте – это на Петроградской, возле площади Льва Толстого. Лектор, известнейший музыковед Л. А. Энтелис, – чудесный! Ходит взад-вперед по сцене, рассказывает о Чайковском так, будто лично знал его, видел, слышал… Временами подсаживается к роялю и наигрывает, напевая, ту или иную мелодию, тему. А в заключение слушали пластинки с отдельными произведениями. Я впервые поняла, что "симфонии" – это не так страшно. Очень мне пригодилось то, что я уже прочитала переписку Чайковского с Н. Ф. фон-Мекк. Решили с Адкой непременно побывать в филармонии на хорошем симфоническом концерте, чтоб то, что слушали на пластинках, исполнял оркестр. Генка явно хотел бы с нами пойти, но мы его не пригласили, и он промолчал. Домой он нас каждый раз провожал, несмотря на сильные морозы (до 25 градусов!), и чем ближе я подходила к дому, тем больше всякий раз дрожала от страха: вдруг маму или – еще страшнее – папу встретим! Но все обошлось. Буду ли дальше с Генкой встречаться – не знаю. Он сказал, что позвонит когда-нибудь. Я ответила: "Ладно!" – с тем и расстались.
27 января 1940 г.
В газете:
Передовица "За дальнейший культурный подъем в деревне".
Честно говоря, не хочется мне сегодня читать газету. Лучше я о своих делах напишу. А ведь с немецким, пожалуй, к субботе я управлюсь, хотя запущен он порядочно и у меня сначала просто руки опустились: около десяти страниц текста надо перевести! И неожиданно помогла мне в этом соседка наша – Луиза Ивановна. У нас в соседней комнате немцы живут – Кенго Жан Петрович (усатый, молчаливый, но очень добрый, он мастером на фабрике, где клеенки делают, работает); жена его – Луиза Ивановна, певица, поет в хоре Малого оперного театра и иногда приглашает к себе на спектакли. С ними бабушка, маленькая, тихая, как мышка, всегда в сером платье и белом переднике. Детей у них нет, и когда я была маленькая, мама меня иногда вечерами с ними оставляла. Жан Петрович всегда со мною в лото играл - картинки яркие, а надписи на немецком языке. Теперь захожу к ним редко, но, когда на кухне встречаюсь с Луизой Ивановной, то она со мной любит разговаривать. На днях я за керосином ходила, купила и для них заодно. Пока мы с нею примусы свои заправляли я, между прочим, рассказала, что с немецким у меня плохо. И Луиза Ивановна предложила мне помочь. Я и забыла, что немецкий – ее родной язык, и дома они на немецком все говорят. Сначала я засомневалась – ну как она мне поможет, если зубрить слова-то все равно мне надо. Но она подсказала мне очень хороший способ перевода, чтоб легко в голове все укладывалось (Луиза Ивановна так русский язык учила) – маленькими порциями, и не переходить к следующему, пока данный абзац не усвоен. Переводить на русский, потом обратно – на немецкий, и еще раз – на русский. И получается! Нужные слова сами в голове появляются.
Вообще у нас в квартире жильцы очень хорошие. В других коммунальных квартирах – ссоры, обиды, а у нас – никогда, хотя шесть семей живет. Вспоминаю, как я маленькой с двумя девчонками из нашей квартиры – Татой и Олей – в коридорах в прятки играла, как мы на трехколесном велосипеде катались и даже устраивали "спортивные соревнования" – ставили поперек коридора сундук (обычно он у стенки стоит, возле телефона) и, разбегаясь от самой кухни, прыгали через этот сундук, как через "козла". Как это взрослые только терпели? Ведь по коридорам этим ходят взад-вперед с кастрюлями, чайниками… Да и шуму сколько мы делали! Теперь Ольга уже в техникуме учится. Ее мать – Груша - в клубе уборщицей, и Оле надо скорее начать зарабатывать. Фамилия их – Ивановы, живут они в маленькой комнате напротив нашей, это наша бывшая спальня. Груша работала прачкой в Доме отдыха в Левашово, где папа был директором, а с 30-го года после закрытия этого Дома отдыха (там теперь какое-то военное учреждение) папа устроил Грушу на работу и прописал ее с дочкой, а мы с тех пор живем в одной большой комнате. Таточке – ее до сих пор так зовут – уже 15 лет исполнилось, она учится во вторую смену и мы с ней редко встречаемся. Она с матерью, бабушкой и дедушкой, который уже несколько лет в параличе лежит. Живут они в небольшой комнате рядом с парадной: как войдешь в квартиру – налево. А с другой стороны от входа, в двух соединенных между собой комнатах живут Долиновы. У них много книг и хорошие пластинки. Мы с девчонками, когда были поменьше, любили сидеть в темноте на сундуке возле телефона и слушать музыку, когда Долиновы заводили патефон. Аркадий Дмитриевич работает кем-то важным на Ленфильме. Жена его Белла Львовна каждый день ездит в Детское село – она личный секретарь у писателя Алексея Толстого. Ее мать – старая, седая, но выглядит молодо, очень общительная, отлично готовит, и все женщины учатся у нее печь пироги и сухарики. Теперь у Беллы Львовны родился сын, и они все вокруг него днями и ночами хлопочут.
Чтоб уж обо всех жильцах нашей квартиры сказать, надо упомянуть и еще об одной семье. В комнате рядом с Ивановыми живет семья Сыромятниковых. Они спокойные и очень милые люди. Вера Степановна – статная, черноглазая, косы вокруг головы – счетоводом служит. Муж ее целые дни на заводе или спит после ночной смены. У них семилетний сын Женька. Теперь он на трехколесном велосипеде по коридорам катается, а подрастет малыш у Долиновых – и будет у нас в квартире снова "весело". Вместе с Верой Степановной живет ее сестра Валя, студентка – она в этом году кончает институт и будет инженером.
Чтобы закончить рассказ о всех обитателях нашей квартиры, надо и о нас написать, о семье Лаврентьевых. Хотя это очень трудно – о себе, о своих близких… Нас трое: папа – Василий Прокофьевич, мама – Лидия Ивановна и я.
Родители
Расскажу о каждом из нас. Что я знаю про папу? Знаю, что отец его, мой дедушка, работал на Путиловском (Кировском) заводе, а 9 января 1905 года был расстрелян вместе с другими рабочими возле Нарвских ворот. Мы с папой ходили к тому месту, где он, десятилетним мальчиком, нашел среди мертвых своего отца. Папа в семье за старшего остался. Кроме него было два младших брата – Алексей и Ванюшка, и сестра Лена. Мать их на Балтийском вокзале мойщицей вагонов работала. После гибели отца их выгнали с "казенной" заводской квартиры и они перебрались в поселок Лигово, где жить было дешевле. Их соседями там оказалась тоже многодетная семья кузнеца Ковалева, а это уже мой другой дед, отец моей мамы. Ребята обоих семей дружили между собой, а когда выросли, то и породнились: два брата Лаврентьевых – Василий (т.е. папа) и Алексей женились на двух сестрах Ковалевых – Лиде (моей маме) и Верушке.
Ну, о маминой семье потом, а сейчас о детстве папы. Жили они, конечно, очень бедно, мать на целые дни уезжала в депо (а то и ночами вагоны мыла), а папа оставался за "хозяйку" – и варил, и стирал, и печь топил. Не представляю, как он мог еще при этом учиться. Правда, кончил он всего три класса и должен был бросить школу, но на него обратил внимание какой-то богатый эстонец, дал деньги для продолжения учебы в городском ремесленном училище и даже хотел усыновить, да мать не согласилась. Но во всяком случае, благодаря этому эстонцу папа еще три года учился и даже гостил у него на даче под Ревелем. А затем этот дядя устроил папу учеником в ювелирную мастерскую, где его ценили за аккуратность, "золотые руки" и честность (а в ювелирной мастерской эти качества очень важны). Руки у папы действительно золотые – он и до сих пор может любую работу делать. Всем соседям часы чинит, швейные машинки, обычно сам обувь ремонтирует, паяет кастрюли, чайники, сам шкафчик для книг смастерил, а если надо – может и сготовить, и даже шить (взялся зимнюю шапку чинить, да всю ее перекроил и перешил).