Любовь, исполненная зла - VI
Никакая ни мать, ни жена…
Я. Смеляков
Было ещё нечто, объединяющее "фурий" социальной революции и "клеопатр" революции сексуальной - это тотальное разрушение всех традиционных семейных устоев в обмен на обретение полной свободы. Обе революции взращивали женщин, являвших собою две стороны одной медали. О первом социальном типе этой обезбоженной породы с поразительной точностью написал поэт Ярослав Смеляков:
Прокламация и забастовка.
Пересылка огромной страны.
В девятнадцатом стала жидовка
Комиссаркой гражданской войны.Ни стирать, ни рожать не умела,
Никакая ни мать, ни жена -
Лишь одной революции дело
Понимала и знала она.
В этом обобщённом образе поэт слил воедино лица многих знаменитых командирш революционной эпохи, начиная от Розалии Землячки и кончая Ларисой Рейснер и многими другими "освобождёнными женщинами местечкового Востока". В этот коллективный портрет естественно вписались лица литературных дам Серебряного века, каждая из которых тоже была "никакая ни мать, ни жена".
Лучше всего об их материнстве говорят собственные стихи наших, "сивилл" или воспоминания их родных и близких. Одна из них почти что каялась перед сыном:
Знаю, милый, можешь мало
Обо мне припоминать:
Не бранила, не ласкала,
Не водила причащать…
А о встрече с матерью после возвращения из заключения Лев Николаевич Гумилёв сам рассказал в своей "Автобиографии".
"…Когда я вернулся, к сожалению, я застал женщину старую и почти мне незнакомую. Её общение за это время с московскими друзьями - с Ардовым и их компанией, среди которых русских, кажется, не было никого, - очень повлияло на неё, и она встретила меня очень холодно, без всякого сочувствия".
Ещё более определённо высказался Лев Николаевич по поводу материнского окружения последних лет в разговоре с Михаилом Кралиным (исследователь привёл эти слова в своих воспоминаниях о Гумилеве):"Когда меня забирали, она осталась одна, худая, голодная, нищая. Когда я вернулся, она была уже другой: толстой, сытой и облепленной евреями, которые сделали всё, чтобы нас разлучить".
А о Цветаевой дочь вспоминала с леденящим душу удивлением и точностью детской памяти:
"Моя мать очень странная. Моя мать совсем не похожа на мать. Матери всегда любуются на своего ребёнка, и вообще на детей. А Марина маленьких детей не любит. <…> Она не любит, чтобы к ней приставали с какими-нибудь глупыми вопросами, она тогда очень сердится. Иногда она ходит, как потерянная, но вдруг точно просыпается, начинает говорить и опять точно куда-то уходит" (декабрь 1918 г.) Дочери тогда было всего лишь 4 года.
После разрушительной и очистительной революционной бури, казалось бы, что все "Бродячие собаки", "Башни", "Привалы комедиантов", "Вены" должны были превратиться в прах, но не тут-то было. Дети Серебряного века, пережив ужасы гражданской войны и голодные годы военного коммунизма, вдруг встрепенулись - богемно-салонный быт начал возрождаться снова. Правда, со своими советско-нэповскими особенностями. В Москве на Тверской открылось "Кафе поэтов", Галина Серебрякова организовала свой салон более с политическим, нежели с литературным уклоном, стали популярными "никитинские субботники", но, конечно, самым известным местом, где собиралась литературная элита той эпохи, вежливо опекаемая чекистами, был салон в особняке Гендрикова переулка, где хозяйничала Лиля Юрьевна Брик с двумя своими фаворитами - Осипом Бриком и Владимиром Маяковским. Но Анна Ахматова, живущая в Ленинграде, чувствовала, что бриковский салон - это отнюдь не "Башня" Вячеслава Иванова времён её молодости:
"Салон Бриков планомерно боролся со мной, выдвинув слегка попахивающее доносом обвинение во внутренней эмиграции"… И это она писала, симпатизируя Маяковскому, с которым не раз выступала вместе в 1915 году в "Бродячей собаке" и о котором вспоминала в 1940-м в "Поэме без героя", куда призрак великого поэта Революции был приглашён ею на дьявольский бал:
Полосатой наряжен верстой, -
Размалёванный пёстро и грубо -
Ты
Ровесник Маврийского дуба,
Вековой собеседник луны.Не обманут притворные стоны…
Ты железные пишешь законы -
Хаммураби, ликурги, солоны
У тебя поучиться должны.Существо это странного нрава.
Он не ждёт, чтоб подагра и слава
Впопыхах усадили его
В юбилейные пышные кресла…
То, что этот отрывок рисует маскарадный облик молодого Маяковского, А. А. призналась в своих комментариях к поэме. Но и без того стилистика поэмы свидетельствует, о ком идёт речь: "полосатой наряжен верстой" - гигантская нескладная фигура из пушкинских "Бесов": "Там верстою небывалой он торчал передо мной". Речь идёт не только о росте Маяковского, а ещё и о том, что его неуклюжая, громоздкая роль в поэме была задумана как роль одного из главных действующих лиц российской истории, обозначенных Достоевским (а он тоже присутствует в поэме) в названии романа "Бесы"… "Размалёванный пёстро и грубо" - это, видимо, напоминание о жёлтой кофте автора "Облака в штанах"; "Вековой собеседник луны" - перекличка со строчкой Маяковского из "Юбилейного": "В небе вон луна такая молодая, что её без спутников и выпускать рискованно", и "ведь у нас в запасе вечность" - тоже из "Юбилейного". "Он не ждёт, чтоб подагра и слава впопыхах усадили его в юбилейные пышные кресла" - это своеобразное эхо, оттолкнувшееся от названия "юбилейное" и от слов "сочтёмся славою, ведь мы свои же люди"…
Да и сама торжественно-высокая державинская стилистика ахматовского отрывка ("Ты железные пишешь законы, Хаммураби, ликурги, солоны / у тебя поучиться должны") - "рифмуется" со стилистикой строк, исполненных в "повелительном наклонении" - "я знаю силу слов, я знаю слов набат", "слушайте, товарищи потомки, агитатора, горлана, главаря", "железки строк ("железные законы") случайно обнаруживая" - и т. д. И тут, конечно, есть повод вспомнить, что "Поэма без героя" была начата А. А. в декабре 1940 года, и за несколько месяцев до этого ею было написано стихотворенье "Маяковский в 1913 году":
Всё, чего касался ты, казалось
Не таким, как было до тех пор,
То, что разрушал ты, - разрушалось,
В каждом слове бился приговор.
………………
И уже отзывный гул прилива
Слышался, когда ты нам читал,
Дождь косил твои глаза гневливо,
С городом ты в буйный спор вступал.
Не только с городом, но и с миром. Однако дело не только в лексических и стилистических совпадениях, а в том, что традиции Серебряного века с их маскарадной мистификацией и одновременно с настоящими, а не карнавальными человеческими жертвоприношениями на алтарь искусства (самоубийства) в том или ином виде, но вросли в новые салоны, где, казалось бы, их обитатели должны были дышать сплошным воздухом революции, полным озона и оптимизма.
Из воспоминаний Л. Ю. Брик:
"Новый 1916 встретили весело. Ёлку подвесили в углу под потолком вверх ногами <…> Все были ряженые. Маяковский обернул шею красным лоскутом, в руке деревянный обшитый кумачом кастет. Брик в чалме, в узбекском халате. Шкловский в матроске, Эльза - Пьеро. Каменский обшил пиджак пёстрой набойкой, на щеке нарисована птичка, один ус светлый, другой чёрный. Я в красных чулках, вместо лифа цветастый русский платок. Остальные - чем чуднее, тем лучше. Чокались спиртом. Бурлюк рисовал небоскрёбы и трёхгрудых женщин".
В те времена главные лица салонов удивляли гостей всем, чем могли. Лиле Брик было далеко до Ахматовой, которая восхищала гостей в "Башне" Вячеслава Иванова не просто какими-то "красными чулками", а куда более изысканными "фокусами":
"Один раз на ковре посреди собравшихся в кружок приглашённых Анна Ахматова показывала свою гибкость. Перегнувшись назад, она, стоя, зубами должна была схватить спичку, которую воткнула вертикально в коробку, лежащую на полу. Ахматова была узкая, высокая и одетая во что-то длинное, тёмное и облегающее, так что походила на невероятно красивое змеевидное, чешуйчатое существо" (Л. Иванова. "Воспоминания", Париж, 1990).
А когда Маяковский через тринадцать лет после маскарада 1916 года решил организовать персональную выставку, а лефовцы потребовали сделать её коллективной, то все они собрались в Гендриковом переулке у Бриков и устроили такой очередной шабаш-маскарад, от которого пришла бы в восторг создательница "Поэмы без героя", если бы лефовцы догадались пригласить её. Режиссёром этой мистерии был Мейерхольд, который устраивал в 1913 году в Питере все тогдашние богемные зрелища:
"Мейерхольд, кроме обязательного шампанского, приказал ещё доставить на квартиру Бриков театральные костюмы и маски. Каждый выбирал по вкусу. Маяковский нацепил козлиную маску, сел верхом на стул и громко серьёзно блеял. Его приветствовало сборище ряженых".
Ну как тут не вспомнить карнавал 1913 года, на который "и мохнатый и рыжий кто-то козлоногую приволок", или ту, "что козью пляшет чечётку", или Валерия Брюсова, воспевавшего дионисийские игры и совокупления с "козлоногими".
Но маскарад маскарадом, а настоящие драмы, порой со смертельным исходмом преследовали советских ряженых не хуже, чем ряженых 1913 года, как будто судьба расплачивалась с ними за слишком затянувшуюся декадентско-сатанинскую молодость.
"Мысль о самоубийстве, - пишет Л. Ю. Брик в воспоминаниях, - была хронической болезнью Маяковского… Всегдашние разговоры о самоубийстве! Это был террор".
Многие нравы московского бриковского салона были бытовой копией нравов Фонтанного Дома или "Бродячей собаки". В первую очередь это касалось коллекционирования мужей и любовников в Питере "козлоногими", "кассандрами" и "клеопатрами", а в Москве монополия на эту увлекательную охоту принадлежала хозяйке салона.
Из книги А. Ваксберга "Лиля Брик":
"Поклонники сменяли друг друга, она не успевала их всех толком запомнить, и годы спустя, восстанавливая в дневниковых записях этапы своих амурных побед, путала очерёдность, с которой эти поклонники возникали и исчезали, путала даты и даже, кажется, имена…"; "Неуёмная потребность в коллекционировании незаурядных людей своего времени, боязнь кого-либо упустить. Гарантию же прочности уз в её представлении могла дать только постель".
Конечно, до профессионалки высшей пробы, какой была Л. Брик, питерским сивиллам было далеко. Лиля коллекционировала самых успешных, самых честолюбивых, самых близких к власти или обладавших ею: Маяковского - главного поэта эпохи; бывшего премьер-министра Дальневосточной республики, члена комиссии по изъятию церковных ценностей, председателя промбанка А. Краснощёкова (настоящее имя Фроим-Юдка-Мовшев-Краснощёк); второго человека в Чека Якова Агранова; знаменитого героя гражданской войны Виталия Марковича Примакова… В промежутках на короткое время рядом с ней возникали режиссёр Всеволод Пудовкин, филолог Юрий Тынянов, солист Большого театра Асаф Мессерер и др. Всегда при ней была и постоянная опора - сначала О. Брик, потом В. Катанян.
"Лиля, даже будучи формальной женой Осипа Брика, никаких уз не признавала и каждый раз считала своим мужем того, кто был ей особо близок в данный момент" (А. Ваксберг). Ахматовская коллекция ("любительская" по сравнению с профессиональной) по "качеству" значительно уступала бриковской: почти безвестный поэт начала десятых годов Н. Гумилёв, ставший знаменитым лишь после расстрела; два скромных комиссара по культуре из ведомства Луначарского А. Лурье (по музыке) и Н. Пунин (по живописи)… Учёный-ассиролог В. Шилейко, врач-патологоанатом В. Гаршин - все они вообще не имели никакого серьёзного общественно-политического, супружеского и материального "рейтинга". Но, в отличие от поэтесс, революционные фурии почти не отставали от Лили Брик: А. Коллонтай разглядела в простом матросе П. Дыбенко будущего наркомвоенмора и командующего Ленинградским военным округом, а Л. Рейснер в командире жалкой флотилии речных волжских судов Ф. Раскольникове - будущего крупного дипломата молодого советского государства. Самой большой неудачницей среди "элитарных" женщин эпохи в делах "ловли счастья и чинов" была Надежда Яковлевна Мандельштам, ставшая "нищенкой-подругой" изгоя советской поэзии Осипа Мандельштама.
Из "Записок об Анне Ахматовой" Л. К. Чуковской: "Мне о Лиле Юрьевне рассказывал Пунин; он её любил и думал, что она его любила <…> Лиля всегда любила "самого главного": Пунина, пока он был самым главным"… Обиднее всего для А. А., наверное, было то, что ей, презирающей бриковский салон, Николай Пунин достался от женщины, имеющий удостоверение сотрудника ГПУ на имя "Лиля Брик" № 15073. Да и жизнь не давала прекрасным дамам той эпохи большого выбора кавалеров:
Здесь девушки прекраснейшие спорят,
Кому достаться в жёны палачам,
Здесь праведных пытают по ночам
И голодом неукротимых морят.(А. А.)
Из книги А. Ваксберга о Лиле Брик: "Один из новеньких, появившийся на её горизонте, резко выделялся из общего ряда. Это был Николай Пунин… Вскоре (в 1923 году) он станет мужем Анны Ахматовой". В "палачи" Пунин, конечно, не годился, но союз комиссара Советской власти по делам музыки с тайной сотрудницей ЧК Л. Брик, конечно, был более естественен, нежели союз с А. А.
В то суровое время понятие о "естественных и неестественных" чувствах были настолько смещены, что нам сегодня понять их почти невозможно. А. А. "могла годами обедать за одним столом с женой своего мужа (Анной Евгеньевной). Причём это отнюдь не был уравновешенный треугольник, - обедая, они не разговаривали друг с другом" (Л. Я. Гинзбург, записи 1980-годов)
Анна Евгеньевна Аренс - бывшая жена Пунина, которая не по своей воле уступила "место за одним столом" Анне Андреевне, а говоря о "неуравновешенном треугольнике", Л. Гинзбург имеет в виду модные в 10–20-е годы "уравновешенные треугольники" - то есть согласованную со всеми тремя сторонами "любовь втроём", что в те революционные времена не считалось никаким "моральным криминалом" (чета Бриков плюс Маяковский, Мережковский-Гиппиус-Философов, Ахматова-Лурье-Судейкина и т. д.).
Так что "треугольником" в то время литературную элиту удивить было трудно. Вот что, к примеру, пишет Эмма Герштейн, настоящая и верная подруга семьи Мандельштамов, об их семейных нравах в книге своих воспоминаний:
"Тройственные союзы, чрезвычайно распространённые в 20-х годах, уходящие корнями в 1890-е, у нас уже сходящие на нет, в 30-х оставались идеалом Мандельштамов, особенно Надежды Яковлевны. Она расхваливала подобный образ жизни, ссылаясь на суждения Осипа Эмильевича. Например: брак втроём - это крепость, никаким врагам, то есть "чужим её не взять". "Надя уверяла, что на фоне полной сексуальной раскованности, небывалой новизны текущих дней, опасности, витающей в атмосфере, образовалась благоприятная почва для расцвета великой любви… <…> Однажды я опоздала на трамвай и осталась у них ночевать <…> В тот вечер Осип Эмильевич проявил неожиданную агрессивность, стал ко мне недвусмысленно приставать, в то время, как Надя в крайне расхристанном виде прыгала вокруг, хохоча, но не забывая зорко и вызывающе следить за тем, что последует дальше. Но дальше не последовало ничего. Моя равнодушная неконтактность, полное нежелание играть в эту игру не на шутку рассердила Осипа Эмильевича. Он попрекал меня всякими расхожими хлыщеватыми фразами, вроде "для ночи вы ведёте себя неприлично" и т. п., но этого ему показалось мало, и он не преминул кольнуть меня сравнением с женой Надиного брата Евгения Яковлевича: "Ленка, наверняка, вела бы себя иначе". Надя осторожно молчала. Не скрою, что она же сводила меня со своим братом. Она умела это делать. Не оставляла этой забавы с разными людьми до последних дней своей жизни…" "Она была бисексуальна. Эти вкусы сформировались у неё очень рано, в пятнадцати-шестнадцатилетнем возрасте. Начитанная, она с особым щегольством выделяла книги "Тридцать три урода" Зиновьевой-Аннибал и тогда ещё не переведённый на русский язык роман Теофиля Готье "Мадемуазель де Мойэн". (…) Эти произведения числились в ряду порнографических".
Большой популярностью у нэповской питерской элиты пользовался рассказ Михаила Зощенко "Забавное приключение" о том, как не то что трое, а шестеро (трое женщин и трое мужчин, то есть три семьи) живут в перекрёстном браке и сами уже не понимают, кто чей любовник и кто чья любовница. Рассказы такого рода Зощенко писал, исходя из собственного опыта, что подтверждает его биограф А. Жолковский: "Иногда Михаил Зощенко знакомится со своими дамами в обществе их мужей, <…> а в дальнейшем, после окончания романов, обедает или живёт в гостях у бывших любовниц и их новых мужей. Нередко МЗ вступает в связи с женщинами, у которых есть муж и другой любовник, а то и несколько". (Жолковский А. К. "Михаил Зощенко, поэтика недоверия. М., 1999, с. 102.)
И за весь этот отражённый в творчестве фантастический образ жизни, которому могла позавидовать сама Л. Брик, Михаил Зощенко получил от А. Жданова всего лишь навсего репутацию "пошляка", а от "подруги по несчастью" Ахматовой роскошную эпитафию с буквенным посвящением: М. З.
Словно дальнему голосу внемлю,
А вокруг ничего, никого.
В эту чёрную добрую землю
Вы положите тело его.Ни гранит, ни плакучая ива
Прах легчайший не осенят.
Только ветры морские с залива,
Чтоб оплакать его, прилетят…
Зощенко родился в 1894 году, а значит, тоже был сыном Серебряного века.
…Недавно я перечитал книгу рассказов Зощенко, изданную в 1974 году, и поразился цинизму, с которым автор предисловия А.Дымщиц сравнивает фельетоны, бытовые зарисовки и сценки из нэповских времён с прозой Пушкина, Гоголя, Чехова. На самом деле, продукцию Зощенко уместнее было бы сравнить с продукцией Жванецкого, Лиона Измайлова, Ефима Шифрина, Клары Новиковой и т. д. Всех не перечислишь. "Имя им легион". Что же такого нашла в творчестве Зощенко Ахматова? Неверится, что ей пришлись по душе его рассказы для детей о Ленине, или его страницы о перевоспитании зэков, опубликованные в книге о Беломорканале, опекаемой ведомством Ягоды, или рассказы о попах, которые впадают в пьянство, в распутство и даже богохульничают охотно. А главное, что часть этих рассказов написана в 1922–1923 годах, когда русская церковь после секретного письма Ленина "Об изъятии церковных ценностей подверглась страшному погрому, а другая часть - в 1937–1938годах, когда власть добивала церковь… Было за что советской власти награждать бывшего дворянина и офицера орденом, щедро издавать, вывозить из блокадного Ленинграда. Скорее всего, Ахматова ценила его как отпрыска Серебряного века и "товарища по несчастью", чьё имя вместе с её именем попало в доклад товарища Жданова. А почему попало - это разговор особый. Подробно об этой истории рассказано в книге Сергея Куняева "Жертвенная чаша".