А. А. попыталась протянуть трагическую нить своей судьбы аж до 60-х "оттепельных" годов. Сладострастный и жестокий Серебряный век спустя целую жизнь неожиданно догнал свою Клеопатру, свою жертву, обрамлённую "седым венцом", который "достался ей недаром" чуть ли не из рук Владыки тьмы, догнал и околдовал последним соблазном, последним в жизни романом и попытался вернуть её в карнавальное время, чтобы она сыграла прежнюю молодую роль, с которой так блистательно, играючи когда-то справлялась и за которую так дорого платила душой хозяину карнавала. Но, увы, ничего путного из этого фаустовского проекта не получилось. Её верные слуги - слова о любви, живущие своей жизнью, не узнали в облике старой Дамы свою повелительницу и не послушались её… Существует одна версия о предмете страсти "старой дамы", изложенная в книге бывшего ленинградского критика, ныне живущего в США, Владимира Исааковича Соловьёва о том, как однажды он рассказал "И. Б." (Бродскому) про свою встречу с Борисом Слуцким, "как тот (Б. Слуцкий. - Ст. К.) раскрыл лежащий у меня на письменном столе нью-йоркский сборник И. Б. "Остановка в пустыне" и тут напал на нелестный о себе отзыв в предисловии Наймана. Ося огорчился, обозвал Наймана "подонком" и сообщил, что тот был последним любовником Ахматовой". (Владимир Соловьёв, "Три еврея". М., Захаров, 2002 г., стр. 304.)
Впрочем, это может быть не больше, чем сплетни, которых немало в ныне справедливо забытом сочинении В. Соловьёва, посвящённом его мелким разборкам с Александром Кушнером.
Но если И. Бродский (любимец Ахматовой) ничего не придумал, то это лишний раз свидетельствует о том, с какой пошлой бесцеремонностью относились питерские поэты ("ахматовские сироты") к её памяти.
Красноречивей всего об этой бесцеремонности рассказывает сцена из воспоминаний Наймана о том, как они бесчинствовали на могиле Ахматовой: "Однажды зимой мы с Бродским поехали на могилу Ахматовой, ещё достаточно свежую. Мы увидели над ней новый крест, махину, огромный, металлический<…>Рядом валялся деревянный крест, простой, соразмерный, стоявший на могиле со дня похорон. Потом выяснилось, что новый сделан по заказу Льва Николаевича Гумилёвав в псковских мастерских народного промысла, но в ту минуту для нас, помнящих её живую неизмеримо острее, чем мёртвую, и всё ещё принадлежащую нам, а не смерти, родству и чьим бы то ни было эстетически-религиозным принципам (выделено мной. - Ст. К.), это было оскорбительно и невозможно, как ослепляющая зрение пощёчина. И мы принялись выдирать новый, чтобы поставить старый. Земля была промёрзшая, крест вкопан глубоко, ничего у нас не получилось. С кладбища мы отправились на дачу к Жирмунскому. Рассказали. Он встал с кресла, широко перекрестился и сказал торжественно:"Какое счастье! Два еврея вырывают православный крест из могилы- вы понимаете, что это значит?"
Тому, кто осудит Александра Кушнера или меня за столь дотошное прочтение и столь "недопустимое" толкование последнего цикла Ахматовой, можно возразить лишь следующим единственным образом.
Поэт, дерзнувший написать стихи о "запретнейших зонах естества", знающий, что они будут напечатаны, а следовательно, и прочитаны, тем самым вольно или невольно вводит своего читателя в эти "зоны", после чего читатель получает полное право иметь свое суждение об этих стихах и впечатление от этого "путешествия". Поэт, как никто, обязан помнить тютчевскую истину: "Нам не дано предугадать, / как слово наше отзовётся…" И его же: "Ты бурь уснувших не буди, / Под ними хаос шевелится". Хаос, клубящийся в "запретнейших зонах".
Ахматова до конца жизни осталась верна самой себе: её последнему любовнику было "принесено счастие" - роман произошёл, цикл стихотворений о свершившемся был написан, условия фаустовской сделки с "владыкой тьмы" были выполнены…
* * *
Поэта далеко заводит речь.
М. Цветаева
Дьявол не выдал, мне всё удалось…
А. Ахматова
Для лучшего понимания судьбы и натуры А. А. полезно вчитаться в стихотворенье, написанное ею летом 1942 года в Ташкенте. Оно настолько смущает своей откровенностью, что, видимо, поэтому при жизни А. А. нигде не публиковала его. В большой серии "Библиотеки поэта" оно напечатано в разделе "стихотворения, не вошедшие в основное собрание", а в комментариях сказано: "Печ. по записи Вл. Орлова со слов автора. Посмертная публикация двух последних строф - "Лит. Грузия", 1967 г., № 5″.
Полностью стихотворение напечатано в книге Ахматовой "Избранное", М., 1974, без всяких комментариев.
Что же заставило автора и публикаторов отнестись к этому, на наш взгляд, одному из ключевых произведений А. А., словно к второстепенной и незначительной странице её творчества?
…Лето 1942 года, судьба страны на волоске, на Волге начинается Сталинградская битва, и в это роковое время поэтесса сводит счёты с непонимающей её частью общества. Высокомерие по отношению к современникам - обывателям клокочет уже в первых строчках этой страстной поэтической исповеди:
Какая есть. Желаю вам другую -
Получше. Больше счастьем не торгую,
Как шарлатаны и оптовики…
Пока вы мирно отдыхали в Сочи,
Ко мне уже ползли такие ночи,
И я такие слышала звонки!
Пафос стихотворения Ахматовой близок кощунственному пафосу стихотворения Георгия Иванова о "комсомолочках", купающихся в Крыму. Её презрения достойны все, кто, живя обычной "обывательской" жизнью, обустраивая великую страну, позволяет себе в короткое время летних отпусков "отдыхать в Сочи", танцевать под музыку Дунаевского, слушать песни в исполнении Шульженко: "Сочи, те дни и ночи, вы предо мной во сне и наяву…" Но дочь Серебряного века резко отдаляется от такого рода людей: "Пока вы мирно отдыхали в Сочи, ко мне уже ползли такие ночи / и я такие слышала звонки"… Возможно, что это "ночи" и "звонки" 1937 года, но возможно, что и другие, о чём чуть ниже. Поражает надменность, с которой А. А. говорит о людях простонародья, которое в это время "стояло у мартеновских печей", у станков на оружейных заводах, падало от усталости на колхозных полях в том же Узбекистане, куда её доставили из блокадного Ленинграда чуть ли не по распоряжению Сталина, подальше от фронта:
Над Азией - весенние туманы.
И яркие до ужаса тюльпаны
Ковром заткали много сотен миль.
О, что мне делать с этой чистотою,
Природы и с невинностью святою,
О, что мне делать с этими людьми!
А далее идут строки, куда более надменные, нежели приведённые выше, отбрасывающие читателя в 30-е, в 20-е годы и дальше - к незабываемому Серебряному веку:
Мне зрительницей быть не удавалось,
И почему-то я всегда вклинялась
В запретнейшие зоны естества,
Целительница нежного недуга,
Чужих мужей вернейшая подруга
И многих - безутешная вдова.
Сказано с предельной откровенностью обо всей минувшей жизни и с предельной гордыней о способности "вклиняться" в "запретнейшие зоны естества", в зоны той чувственной жизни, куда запрещено вторгаться человечеству Высшей Волей. Александр Пушкин, любимый поэт Ахматовой, понимал эту трагедию человеческой "свободной воли", но писал о ней иначе, нежели его незаурядная поклонница:
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слёзы лью,
Но строк печальных не смываю.
Он ни в чём не упрекал "этих людей", он - каялся. За свои грехи. Но А. А. никаких "строк" слезами смывать не хочет - надо отдать должное её бесстрашию. Она готова к расплате, но не со стороны Того, кто сказал: "Мне отмщенье, и Аз воздам", а от противоположной силы, искушавшей Спасителя в пустыне. Она понимает, что расплата за грешную жизнь неизбежна, но отказаться от гордыни не может.
Седой венец достался мне недаром,
И щёки, опалённые загаром,
Уже людей пугают смуглотой.
Но почему в центре Азии, где все - от ребёнка до старика - смуглы от рождения, именно её смуглота "пугает людей"? Может быть, потому, что она иного происхождения, и лучи азиатского солнца здесь ни при чём? Как бы то ни было, она пытается с запредельным достоинством встретить развязку своей судьбы:
Но близится конец моей гордыне,
Как той - другой - страдалице Марине,
Придётся мне напиться пустотой.
Про Марину с её гордыней А. А. вспомнила не случайно, да и "напиться пустотой" - где-то уже мелькал этот образ в её поэзии:
И странный спутник мне был послан адом:
Гость из невероятной пустоты,
Казалось, под его недвижным взглядом
Замолкли птицы, умерли цветы.В нём смерть цвела какой-то жизнью чёрной,
Безумие и мудрость были в нём тлетворны.
От волнения последняя строчка у неё вышла косноязычной. Было от чего волноваться: разве это не портрет "Владыки мрака"? Разве не с его посланником предвкушала она свиданье в роковую минуту жизни, когда тяжело болела и думала о том, что ждёт её за гранью Бытия?
И ты придёшь под чёрной епанчою
С зеленоватой страшною свечою,И не откроешь предо мной лица…
Но мне недолго мучиться загадкой:
Чья там рука под белою перчаткой
И кто прислал ночного пришлеца?
Это не женские стихи: она встречает посланца тёмных сил с самообладанием Дона Жуана, пригласившего к себе статую командора.
Это "чёрный человек" Анны Ахматовой. В отличие от есенинского, явившегося поэту лишь однажды, но изгнанного - тростью, с биением зеркал, у Ахматовой подобных чёрных призраков на протяжении жизни было куда больше - чуть ли не целая толпа её повелителей, являвшихся постоянно и напоминавших грешной душе о некогда совершившейся сделке, в результате которой она и получила свою власть над "этими людьми":
Дьявол не выдал. Мне всё удалось.
Вот и могущества явные знаки.
Вынь из груди моё сердце и брось
Самой голодной собаке.Больше уже ни на что не гожусь,
Ни одного я не вымолвлю слова.
Нет настоящего - прошлым горжусь
И задохнулась от срама такого.
Как не прийти в отчаянье от невозможности забыть свою греховность, отмолить её, стереть из памяти:
Любовь всех раньше станет смертным прахом.
Смирится гордость и замолкнет лесть.
Отчаянье, приправленное страхом,
Почти что невозможно перенесть.
Образ чёрного человека то посещает её, то исчезает, принимая самые разные облики, как принимали их призраки тьмы в пушкинских "Бесах":
И чёрной музыки безумное лицо
На миг появится и скроется во мраке,
Но я разобрала таинственные знаки
И чёрное моё опять ношу кольцо.
Поэт Николай Клюев, сам человек небезгрешный, в 1932 году, во время почти полного забвения Ахматовой, писал в стихотворении "Клеветникам искусства":
Ахматова, жасминный куст,
Обожженный асфальтом серым,
Тропу ль утратила к пещерам,
Где Данте шёл и воздух густ…
Интересно то, что А.А. поставив строчку "Где Данте шёл и воздух густ" эпиграфом к одной из глав "Поэмы без героя" вместо "воздух густ" написала "воздух пуст"… А "пустота" для неё всегда обозначала адскую сущность. Словом, произошла не просто ошибка, но невольная "оговорка по Фрейду".
Проницателен был олонецкий ведун, вспомнил, что Данте шёл к пещерам, в которых плясали отблески адского пламени.
Все они в борьбе с этими потусторонними силами искали спасения в далёком детстве с его ангельской чистотой: "Стать бы снова приморской девчонкой"; "Не знаю, не помню, в каком селе, / где-то в Калуге или в Рязани /жил мальчик в простой крестьянской семье, желтоволосый, с голубыми глазами".
И даже несчастная Людмила Дербина вспоминает время, когда она пасла телят, - была "рыжей пастушкой" и сидела на пеньке "с кружкой земляники"…
С годами, с появлением "седого венца" характер ахматовской гордыни, конечно же, менялся. Если в молодости гордыня толкала её к завоеванию мужских сердец, то к старости желания становились всё более грандиозными. Как писала Надежда Мандельштам: "В старости Ахматова начала и всех мужчин считать двойниками, не своими, конечно, а друг друга. Все живые и мёртвые объединялись тем, что влюблены в неё, Ахматову. И пишут ей стихи". Но этого мало. Вспоминая времена после ждановских полуобвинений-полукомплиментов ("блудница", "монахиня"), прозвучавших по её адресу в 1946 году, Ахматова позже напишет о том, что она чувствовала себя тогда стоящей в центре мировой истории:
Запад клеветал и сам же верил,
И роскошно предавал восток.
Юг мне воздух очень скупо мерил,
Усмехаясь из-за бойких строк.Но стоял, как на коленях, клевер,
Влажный ветер пел в жемчужный рог -
Так мой старый друг, мой верный Север
Утешал меня, как только мог…
А навестивший Ахматову вскоре после войны сэр Исайя Берлин вспоминал о том, что Ахматова рассказывала ему, будто бы Сталин, узнавший о её встрече с ним, с "английским шпионом", впал в такую ярость, что это, по её мнению, могло стать одной из причин начала холодной войны.
Правда, Исайя Берлин оговорился, что был не согласен с Ахматовой, но как воспитанный человек и "сэр" не стал возражать ей.
А разве не о предельной ахматовской гордыне свидетельствует воспоминание Эммы Герштейн:
"Я пожертвовала для него мировой славой!" - выкрикнула она в пароксизме отчаяния и обиды на нескончаемые попрёки вернувшегося через семь лет (!) сына".
Дети Серебряного века вообще думали, что в центре мирозданья, являясь его осью, стоит поэзия, а поскольку каждый из них считал себя (иногда не без оснований) поэтом всемирного масштаба, то впасть в иллюзию гордыни им ничего не стоило. Этой "высокой болезнью" болели все - от Блока до Северянина, от Бальмонта до Ходасевича. О женщинах и говорить нечего. А Борис Пастернак, уравнявший в середине 30-х годов "двухголосную фугу", две равновеликих силы истории - поэтическую и политическую (то есть себя и Сталина), в известном стихотворенье "Гамлет" сравнил своё противостояние миру на сцене с голгофской жертвой Спасителя:
На меня направлен сумрак ночи,
Тысячи биноклей на оси.
Если только можешь, Авва Отче,
Чашу эту мимо пронеси…
В стихотворенье же "Нобелевская премия", впадая в отчаяние от поношений, которыми его преследовала советская пресса, он восклицал:
Что же сделал я за пакость,
Я, убийца и злодей?
Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей.
Такова была его собственная оценка "Доктора Живаго": именно "весь мир заставил", именно "плакать" - ни больше, ни меньше…
Всё величие мировой истории таланты Серебряного века сводили к величию и судьбам избранных. У Ахматовой в стихотворенье об Александре Македонском (1961) великий завоеватель, штурмовавший Фивы, приказывает своим полевым командирам предать в городе огню и мечу:
И башни, и врата, и храмы - чудо света,
Но вдруг задумался и, просветлев, сказал:
"Ты только присмотри, чтоб цел был Дом Поэта"…
А остальное - гори оно гаром…
Будем справедливы: у Ахматовой есть несколько стихотворений гражданско-патриотического звучания о детях войны и победы, о послевоенном мире, о своей песне, которая "голубкой мира" летит "в удушливый фабричный дым, / И в негритянские кварталы, / и к водам Ганга голубым", но их "случайность" в контексте всего творчества очевидна, а их художественная ценность сопоставима с художественной ценностью "сталинского цикла", написанного в 1949–1950 годах к 70-летию вождя. Все эти стихи (за исключением "Реквиема") были в той или иной мере декларативными эпизодами в её творчестве, которое в течение всей жизни всеми самыми сокровенными нитями судьбы и памяти было связано с любимым Серебряным веком, с фантомами "Поэмы без героя".
Георгий Васильевич Свиридов - один из крупнейших русских композиторов ХХ века - написал немало суровых слов о нём и о его питомцах:
"В русской литературе, увы, ущербного "Серебряного века" стали процветать высокомерие и надменность"; "Ахматова - шахматная королева - на 90 % состояла из осанки и высокомерия. Снизошла к народу во время блокады. Люди, жившие с привилегиями даже в эпоху разнузданного террора; <…> за Ахматовой был прислан спецсамолёт (от Сталина лично) вывезти её из блокадного Ленинграда. Эти люди чувствовали себя избранными всегда".
Того, кто не считает мысли Свиридова о Серебряном веке верными и справедливыми, я могу познакомить с оценками той же эпохи из книги Н. Я. Мандельштам:
"Для меня главная беда в том, что этот слой осознал себя элитой <…> Таково было время, что элита создавалась повсюду, где собиралась кучка людей. Элита - властолюбивая верхушка любой группы, самозванный "избранный сосуд", возникающий путём самоутверждения" <…> "В "Египетской марке" Мандельштам взбунтовался против неистового культа. Тоже проклятые завели Трианон…"
А вот ещё несколько свидетельств о том, как власть заботилась о своей элите, доставшейся ей в наследство от Серебряного века, и опекала её.
В 1939 году Зощенко был награждён орденом Трудового Красного Знамени. Незадолго перед этим он же решением секретариата Ленинградского обкома ВКП(б) был введён в редколлегию журнала "Литературный современник". Естественно, что с одобрения А. А. Жданова. В 1940 году при содействии последнего был издан сборник стихотворений Ахматовой "Из шести книг" (после 16-летнего перерыва).
Эвакуация Зощенко и Ахматовой из блокадного Ленинграда была осуществлена не только по распоряжению Сталина, но и по прямому указанию Ленинградского горкома ВКП(б). Заботясь об их устройстве в эвакуации, "в Ташкент по правительственному проводу звонил сам Жданов" (из "Воспоминаний" Н. Я. Мандельштам).