Любовь, исполненная зла - Станислав Куняев 5 стр.


Быть, право, стоит виноватой
с виной иль вовсе без вины.
Быть стоит проклятой, распятой,
прослыть исчадьем сатаны.

Но надо самой полной мерой
своё отплакать, отстрадать,
постичь на собственном примере
всю бездну горя, чтоб сказать:

- Прошедшие без катастрофы,
мой час возвыситься настал.
Не сомневайтесь, крест Голгофы
весьма надёжный пьедестал!

Какая была бы легенда про ее сорокалетнюю Голгофу, какой апофеоз её судьбы! Одно только она забыла, что на голгофских крестах, кроме Иисуса, висели ещё двое - убийца и разбойник. Один из них, закосневший в своей гордыне, сказал Спасителю: - Если ты сын Божий, спаси себя и нас!

* * *

Сколько всяческих знаменитых убийц и жертв обрели вечную жизнь в мировой литературе! Помимо Раскольникова и старушки-процентщицы - Отелло и Дездемона, которая его "за муки полюбила", а он её "за состраданье к ним"; Сальери, отравивший Моцарта и до сих пор изнемогающий от вопроса: "совместны" ли "гений и злодейство" или несовместны? Парфен Рогожин, окаменевший над телом Настасьи Филипповны.

А ещё, конечно, надо вспомнить безымянного конногвардейца, убившего свою возлюбленную из баллады Оскара Уайльда о Редингской тюрьме. Поэт произнёс одну из самых страстных речей в истории человечества с оправданием смертного греха убийцы.

Ведь каждый, кто на свете жил,
любимых убивал,
один - жестокостью, другой
отравою похвал,
коварным поцелуем трус,
а смелый - наповал.

Но ведь это всё литература! Мы воспринимаем её как жизнь только благодаря таланту сочинителей! А могила на Вологодском кладбище - совершившаяся правда! Процитировал я стихи Д. о Голгофе и, как вологодский судья, произнёс: виновна! Но прочитал стихи изломанного жизнью декадента и грешника Оскара Уайльда, и жалость к несостоявшейся музе Николая Рубцова шевельнулась в душе. Несчастная…

Любовь, исполненная зла - III

Я научила женщин говорить…

А. Ахматова

В книге "Крушина" есть несколько стихотворений, обращённых к Ахматовой, написанных словно "под её диктовку" или с ахматовскими сюжетами, интонациями, лексикой и, разумеется, с ахматовскими героинями. Ахматова была кумиром Дербиной, её наставницей и "покровительницей" и до, и после крещенской трагедии.

Фанатичный культ Ахматовой стал "опорой" в её изломанной судьбе.

В ночь безнадёжности жизнь моя брошена,
Но есть в ней два слова, светящихся матово,
Как обещанье чего-то хорошего:
"Анна Ахматова! Анна Ахматова!"

Под камнепадом хулы, поношений
Именем этим мне даль осиянна…
О, не упасть бы с судьбою в сражении,
Как не упала Ахматова Анна!

С одним из своих избранников (возможно, что и с Рубцовым) Д. побывала на могиле Ахматовой в Комарово:

А собственно, что у нас было?
Ахматовиана и май,
И чуточку сердце щемило
(Как хочешь сие понимай).

И кладбище там, в Комарове,
И профиля барельеф,
И замкнутый в царственном слове
Как будто родимый напев.

Дорога на озеро Щучье,
Там есть и ЕЕ следы…
Наверное, было бы лучше
Не стоять у тёмной воды.

Теперь эти тёмные воды
Буду помнить долгие годы.

Никто из русских поэтов не владел душой Людмилы Дербиной так властно, как Анна Ахматова. Недаром же поэтесса пишет слово "ЕЁ" прописными буквами, словно речь идёт о Божестве.

Есть в "Крушине" раболепно ахматовские стихи об "ахетатонской царице" Нефертити, о "печальной мидийской царевне", бродящей (подобно Анне Андреевне в Царском Селе) по аллеям "висячих садов Семирамиды". Эпиграф к стихотворенью взят из Ахматовой: "Всего прочнее на земле печаль". И даже когда в стихах Д. мы встречаем её собственное уподобление себя волчице и ведьме, то невольно вспоминаешь, что Анна Андреевна в дружеско-семейных кругах имела звериную кличку "Акума". Гипнотическое влияние А. А. на Л. Д происходило на глубоком, можно сказать, на иррациональном уровне. Скорее всего, кроме уроков гордыни, полученных у Ахматовой, её поклонницу могло околдовать ахматовское изображение любви как вечного сопротивления мужской воле, как поединка, в котором победа над возлюбленным не только тешит тщеславие, но и вознаграждает чувством полной независимости. Привлекал способную ученицу и ахматовский "комплекс Клеопатры", исключавший всякую длительную женскую привязанность и патриархальную верность единственному избраннику в жизни. А ещё, конечно, она усвоила от Акумы способность провоцировать уроки ревности, подобные тем, которые устраивал А. А. её третий муж, несчастный Пунин. "Все, кто её любил, - пишет в своих воспоминаниях друг А. А. Павел Лукницкий, - старались спрятать её, увезти, скрыть от других, ревновали, делали из дома тюрьму". В такие "тюремные минуты" А. А. чувствовала себя на вершине блаженства, о чём свидетельствуют её стихи:

Сколько б другой мне ни выдумал пыток,
Верной ему не была.
А ревность твою, как волшебный напиток,
Не отрываясь, пила.

Да не ополчатся на меня фанаты и фанатки Ахматовой, но почти ту же самую картину "ревностей" мы видим в вологодской трагедии.

Из протокола допроса Дербиной:

"Николай ревновал меня <…> Приходил ко мне Николай, спрашивал: "Кто у тебя в подвале?" И непременно проверял, нет ли кого".

Из показаний сестры Дербиной:

"Рубцов её ревновал, ему всё казалось, что она ему изменяет".

Как пишет М. Суров - создатель удивительной книги "Н. Рубцов. Документы. Фотографии. Свидетельства" (Вологда, 2006): "Детально описывая сцены ревности, которые "закатывал" ей Рубцов, она как бы говорит всем нам: смотрите, как он безумно любил меня <…>; "безумная ревность поэта Николая Рубцова всегда служила для Грановской своеобразным "сертификатом качества", авторитетным подтверждением её ценности как женщины и значительности как поэтессы. У меня лично не вызывает ни малейшего сомнения тот факт, что Грановская сама провоцировала вспышки его ревности и затем картинно сокрушалась по поводу безумства его любви".

Совпадениям ревнивых чувств в стихах А. и Д. несть числа. "Тебе покорной? - ты сошёл с ума!" - с надменностью заявляет А. А. кому-то из мужей или любовников. А. Дербина почти "в рифму" вторит ей: "Невозможно, чтоб ты одолел". "Мой муж - палач, и дом его - тюрьма", - негодует А., живя с Шилейко. А Дербина, стремясь освободиться "от власти" Рубцова, в борьбе с "домашней тюрьмой" идёт ещё дальше: "А я у своей западни смела все замки и затворы!" "Уже судимая не по земным законам, / Я, как преступница, ещё влекусь сюда", - горюет Ахматова, и Дербина твердит то же самое почти теми же словами: "Закон суров, но это есть закон, а я древнее всякого закона". Перекликаются между собой и две заповеди, по которым пытались жить обе своевольные женщины:

Стыдись и творческой печали
Не у земной жены моли.
Таких в монастыри ссылали
И на кострах высоких жгли.

Это - ахматовское хрестоматийное заклинание, а вот заклинание её ученицы, и оно, право, не слабее по чувству:

Заройте, как жёнку Агриппку,
На площади в Вологде, но
Души моей грустную скрипку
Не закопать всё равно.

Правда, бывает, что самых что ни на есть "таких" в землю тоже закапывали, как, например, Анну Монс, неверную любовницу и жертву ревности молодого императора Петра Первого. Кстати, и "жёнку Агриппку" дремучие вологжане XVII века закопали на главной площади города с формулировкой "за блуд", но потом сжалились и выкопали обратно. А разве "разборки" со своими несчастными избранниками у А. А. и Л. Д. не изложены на одном и том же языке "неземных жён"?

Тебе я милой не была,
Ты мне постыл. А пытка длилась.
И как преступница томилась
Любовь, исполненная зла.

(А. А.)

Особенно хороша, откровенна и парадоксальна последняя строчка этого проклятия, перекликающегося с другим проклятием разлюбленному:

Ах да! Ведь где-то муж безгрешный.
Он помнит, что была жена.
Она была. В страстях нездешних
Как еретичка сожжена.

(Л. Д.)

"Нездешние страсти", "неземные жёны", "еретички", восходящие на "высокий костёр"…

И о забвении, и о вечной славе и знаменитая наставница, и её ученица рассуждают так, как будто слова стихов им нашептала одна и та же Муза:

Забудут, вот чем удивили!
Меня забывали сто раз,
Сто раз я лежала в могиле,
Где, может быть, я и сейчас.

Строки хрестоматийные… Но с не меньшим основанием младшая современница Ахматовой примерит их на себя, приправит солью своей судьбы и повторит почти теми же словами:

Никто не знает, сколько раз
Рождалась я и умирала,
И сколько раз в свой смертный час
Я начинала жить сначала.

А вот стихи о разорении жизни, написанные А. А. в 1921 году:

Всё расхищено, предано, продано,
Чёрной смерти мелькнуло крыло,
Всё голодной тоскою изглодано,
Отчего же нам стало светло?

И как эхо - отражается звук этого разорения в стихах, написанных ровно через 60 лет:

Будто нищая пала ограда,
Чёрной бездны приблизился край.
Стало слышно дыхание ада
На земле сотворяющим Рай…

Стихи-близнецы, стихи-реминесценции, стихи-ремейки выходили из-под пера Л. Д. и заставляли вспомнить ахматовские оригиналы. И обращение к Музе для неё - как же без Музы! - было обязательным:

А. А.

Дай мне горькие годы недуга,
Задыханья, бессоницу, жар,
Отними и ребёнка, и друга,
И таинственный песенный дар.

Л. Д.:

Светлоокая! Дай же мне руку,
За собою меня позови,
И на сладкую крестную муку
Песнопения благослови.

Но не только в стихах - даже в мыслях и разговорах Л. Д. подражала Анне Андреевне.

"А всё же я пишу стихи лучше тебя", - выкрикнула Анна Ахматова в лицо Гумилёву, когда нашла у него в пиджаке записку от какой-то женщины. А Людмила Дербина в разговоре с лагерной товаркой по несчастью, спросившей её: не жалко ли ей, что она убила своего мужа, холодно ответила: "Я бы его и ещё раз убила. Всю жизнь мне сломал <…> Видите ли, поэт… учил меня. А мои стихи не хуже, а намного лучше".

Ну, а прочих второстепенных совпадений не перечесть.

Набор "знаковых имён" в книге "Крушина" у Л. Д., выросшей в северной глубинке, мы найдём совершенно "ахматовский": люцифер, Навуходоносор, Моисей, Алигьери, Герострат, Содом, Гоморра, Голгофа и т. д… Всё словно бы взятое напрокат из "Поэмы без героя".

А. А.:
У затравленной дикой кошки
На твои похожи глаза.

Л. Д.
Когда рискнешь как бы врасплох
Взглянуть в глаза мои кошачьи,
Зелёные, как вешний мох…

И воспоминания о диком детстве у них, словно у двух близняшек-сестёр:

А. А.: "Я получила прозвище "дикая девочка", потому что ходила босиком, бродила без шляпы и т. д., бросалась с лодки во время шторма и загорала до того, что сходила кожа, и всем этим шокировала провинциальных севастопольских барышень".

Л. Д.:

Я твоя, глухомань моя дремная,
Потайная моя колыбель,
Это ты - моя радость огромная,
Ты моя золотая свирель.

Вся твоя первобытная дикость,
Вся таинственность чащи лесной,
Как черты дорогого мне лика,
Навсегда облюбованы мной.

Мечта об утерянном рае у знаменитой русской поэтессы и её способной ученицы одна и та же… Я не говорю о несравнимости или о соразмерности таланта, не придаю значения психологической точности, с которой "не дрогнувшей рукой" вычерчивает свои чувства А. А., по сравнению с грубой эмоциональностью излияний из книги "Крушина". Меня, в первую очередь, интересует подлинность страстей, исходящих из "сообщающихся" источников. Видимо, все пишущие женщины обладают единым понятным друг для друга языком чувств…

"Я научила женщин говорить"… Конечно это - гипербола. Женщины-поэты, начиная от Каролины Павловой и кончая Вероникой Тушновой, чаще всего говорят банальности. Но Ахматова никогда не была банальной. Она всегда была "особенной", а этому свойству научить пишущих женщин невозможно.

Александр Пушкин знал эту истину, когда писал, что женщины "в молодости живут страстями, а в старости сплетнями". Удел большинства женщин-стихотворок именно таков. Ахматова же замахивалась не только на разговор с историей, но и с потусторонними мирами, понимая, что это привилегия мужчин, что женщин этому "научить" нельзя. Не потому ли в минуту отчаяния у неё однажды вырвались признательные строки: "Увы! лирический поэт обязан быть мужчиной…" Но даже не только в языке поэзии.

Ахматова не просто "научила женщин говорить". Она властно, естественно и убедительно растолковала им, что они в результате тотальной эмансипации обрели все человеческие и сверхчеловеческие права на всё, в том числе и право на любые грехи, на полную свободу от запретов, изложенных на скрижалях Моисея, в сурах Корана, в Нагорной проповеди.

Если в земной истории когда-нибудь наступит матриархат, то именно ей первое же поколение новых женщин должно поставить памятник…

Вся стихия обожаемой ею свободы клубилась в душных залах "Бродячей собаки", в "башне" Вячеслава Иванова, в Фонтанном Доме, в садах Царского Села, на островах, где у ресторанных окон сидели блоковские незнакомки и где сам поэт, кружившийся в метельных вихрях Северной Пальмиры, испытывал то приливы греховного восторга, то падал в бездну покаяния.

Грешить бесстыдно, беспробудно,
Счёт потерять ночам и дням
И с головой, от хмеля трудной,
Пройти сторонкой в Божий Храм.

Блок ещё помнил дорогу к храму, и что он - раб Божий, а Марина Цветаева в ту же самую эпоху возводила его, грешного человека, своими экзальтированными причитаниями на пьедестал, которого был достоин разве что Спаситель:

И под снегом вечерним стоя,
Упаду на колени в снег
И во имя твоё святое
Поцелую вечерний снег

Там, где поступью величавой
Ты прошёл в гробовой тиши…
Свете Тихий! Святые Славы
Вседержитель моей души!

Эти стихи с цитатами из самой сокровенной молитвы если и не богохульство, то, конечно же, экзальтированное кощунство Серебряного века, свидетельство его богооставленности.

Иногда мне кажется, что на переломе двух веков в жизни просвещённых сословий Российской империи пышным цветом расцвели все человеческие пороки, накопленные в толщах истории. Революции, как волны, накатывались на страну одна за другой: антихристианская, антисемейная, антигосударственная, сексуальная, экономическая… И, конечно же, феминистская, подготовленная поколением Аполлинарии Сусловой, Авдотьи Панаевой, Огарёвой-Тучковой, Ольгой Сократовной Чернышевской и прочими их клонами, вытеснившими из жизни женщин склада Натальи Гончаровой, Татьяны Лариной, Китти Левиной, Софьи Толстой, богобоязненных героинь из романов Гончарова, из пьес Александра Николаевича Островского.

Отнюдь не пресловутый "заговор большевиков" разрушал социальные и нравственные основы жизни, а труды и лекции высоколобых интеллектуалов того же Серебряного века: С. Булгакова, А. Богданова, А. Луначарского, Н. Бердяева.

Стены канонического православия начали обваливаться не только от богохульства Емельяна Ярославского и Демьяна Бедного, а во многом и от деятельности модных реформаторов христианства: Л. Толстого, В. Розанова, Д. Мережковского. Врубель с "мирискусниками" и Скрябин со Стравинским расшатывали традиционные основы русской живописной и музыкальной культуры.

Основы семейной нравственности и естественного, узаконенного свыше отношения полов подвергались поруганию усилиями не только А. Коллонтай, И. Арманд, Л. Рейснер и прочих "пламенных фурий" революции (это, кстати, случилось позже), но и творческими изысками знаменитых поэтов и писателей обоего пола, чьи имена навечно вписаны в историю Серебряного века, который отнюдь не был продолжением или развитием века Золотого, а, наоборот, был во всех отношениях смертельным его врагом - "ущербным веком", как назвал его Георгий Свиридов. И сколько бы ни клялись все выдающиеся персонажи Серебряного века в любви к Александру Сергеевичу Пушкину - символу века Золотого, - нельзя забывать о том, что великий поэт в конце жизни попал в сети, расставленные выродками из сатанинского содомитского клана, и догадывался, что имеет дело с бесами в людском обличье, когда писал старому гею Геккерену: "Вы отечески сводничали вашему незаконнорожденному или так называемому сыну… подобно бесстыдной старухе, вы подстерегали мою жену"… "бесчестный вы человек"… А чуть ли не все знаменитые имена Серебряного века культивировали, насаждали и бесстыдно воспевали в свою эпоху не только содомитство, но все букеты пороков, осуждённых всеми религиями мира. Так что они были не продолжателями пушкинского дела, не его потомками, а по существу прямыми его врагами, "грязною толпой" и "наперсниками разврата", по словам Михаила Лермонтова. Даже лучшие из них относились к Пушкину с предельным легкомыслием, восхищаясь им лишь как учеником Парни или читателем Апулея… Даже Марина Цветаева с её несравненным талантом хотела знать лишь "моего Пушкина", забыв о речи Достоевского, в которой Пушкин явлен не только общероссийским "нашим", но и всемирным достоянием. Один Александр Блок попытался в 1921 году в речи "О назначении поэта" вернуться к незыблемой шкале ценностей, но по существу не был услышан. Даже в мелочах, казалось бы, в пустяках, в смешной фамильярности фигура Пушкина вольно или невольно "умалялась" детьми Серебряного века… В семье Мандельштамов его называли, как своего партнёра, "Пушняк", что напоминает мне нравы "оттепельной семьи" известного детского поэта Сергея Козлова и его жены Татьяны Глушковой, где Александр Сергеевич именовался не иначе, как "Пуша". И даже в блистательных размышлениях Марины Цветаевой о Пушкине её влечёт к поэту лишь та его сущность, которая заключена в якобы его главном откровении:

Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья…

Назад Дальше