- Можно получить сегодняшний номер "На страже Родины"?
- Еще не вышел. Набран, сверстан, только отпечатать никак не можем. Нет электроэнергии… А вручную сил не хватает, сами знаете, люди отощали, еле живы. Могу дать первые оттиски полос, вы там развесьте в штабе флота - пусть читают.
- Ну что же, и это хорошо.
Тарасенков прячет оттиски в портфель и вынимает нашу коллективную статью о Балтике, написанную для бойцов Ленинградского фронта. Редактор доволен:
- Хорошо, дадим в ближайший номер.
- Как дела на фронте?
- Тихо. Противник окопался. Больше не наступает. Теперь ставку делает на голод и артиллерийские обстрелы. Бросает листовки, грозится задушить блокадой. В Колпине перебежал к нам один австриец, говорит: думали захватить Ленинград до наступления зимы, а теперь все надежды у них на весну.
Тарасенков вынул блокнот и слово в слово записывает весь наш разговор с редактором.
- Вы центральных газет не имеете?
- Ну что вы, - махнул рукой Фомиченко. - Какие тут газеты, целый день добиваемся от ТАСС сводки Информбюро. И никак не можем получить. Хотел послать машину на аэродром, узнать что-нибудь от летчиков, прилетевших с Большой земли, да нет ни капли горючего…
Мы условливаемся, что, пока не включат телефон, будем ежедневно приходить в редакцию за материалами, и отправляемся дальше.
На Главном почтамте не очень гостеприимно нас встречает сторож.
- Что нужно? - сердито спрашивает он.
- Да вот письма получить.
Он смотрит на нас удивленно, точно мы с неба свалились.
- Какие вам письма?
- Самые обыкновенные письма с Большой земли, - поясняет Тарасенков.
- Пройдите один. Там узнаете.
Анатолий проходит в большой зал, скоро возвращается и разводит руками:
- Понимаешь, там сотни мешков, миллионы писем, надо прийти специально и засесть на полдня. А я еле на ногах держусь. Так что давай оставим это дело до лучших дней.
- Вишневский будет ругаться. Мы и центральных газет не достали, и без писем явимся.
- Пусть ругается. Я больше не могу.
Мы идем обратно.
Тарасенков быстро устает и, совершенно обессиленный, садится на снег. Я вижу, как его щеки белеют, снимаю рукавицу и оттираю их, но моя рука тоже коченеет. Помогаю ему подняться, и мы, еле передвигая ноги, добираемся до дома. Нас обступают со всех сторон и требуют новостей, но Тарасенков едва смог снять шинель и доползти до кровати. Он не в силах говорить. Мы приносим ему тарелку с несколькими ложечками ячневой каши и стакан горячего чая.
Толя делает отчаянное усилие, чтобы подняться. Он по привычке съедает кашу, в несколько глотков выпивает чай и опять падает на подушку.
Вишневский вызвал врача. Тот бегло осмотрел нашего друга и сделал заключение:
- Дистрофия. Нужно госпитализировать.
Утром пришла "Скорая помощь".
Толя смотрел мутными скорбными глазами. На него не действовали ни ободряющие слова Вишневского, ни наши дружеские пожелания. Он был безразличен ко всему, и когда карета "Скорой помощи" отошла от подъезда академии и помчалась, поднимая снежную пыль, мы долго стояли молча, охваченные тревогой за жизнь нашего товарища.
Примерно через неделю мы пошли навестить Тарасенкова.
Путь с Васильевского острова на Петроградскую сторону показался нам очень далеким. Ноги увязали в глубоком снегу. Узенькими тропками, по которым тянулся бесконечный людской поток, подошли к большому зданию на улице Льва Толстого, где помещался военно-морской госпиталь.
Получив разрешение проведать Тарасенкова, мы поднялись на третий этаж и в маленькой проходной палате нашли своего друга.
Лежа на кровати под двумя теплыми одеялами, он что-то писал.
Увидев нас, то ли от неожиданности, то ли от радости, он выронил карандаш и сказал удивленно:
- Не верю, это сон или наяву? Ребята! Как вы добрались?
Во время нашего разговора в палату вошел врач, сел у койки, которая стояла рядом с койкой Анатолия, и обратился к лежавшему там забинтованному человеку.
- Ну, как дела?
- Плохо, доктор, очень плохо, - хриплым голосом ответил раненый. - Может, меня к тому таллинскому доктору отправить? Она хоть и молодушка, а все равно что родная мать. Мы как в тот раз вылечились, пришли на фронт, так первый снаряд немцам за нее послали.
- Кто же такая? - не мог понять врач.
- Молодая, красивая, говорят, сама чуть не погибла - корабль потопили немцы - и раненого спасла, - прохрипел раненый.
- А-а, теперь ясно, о ком вы говорите, - догадался врач. - Татьяна Ивановна Разумова, да?
- Она, она, - обрадовался раненый. - Она все может, любую операцию. С того света нашего брата возвращала. Вот я и хочу к ней.
- Мы не можем, голубчик, этого сделать, она служит не в нашем госпитале, - ласково сказал врач.
- Знаю, что не в вашем, - не унимался раненый. - Где она лечит, туда и отправьте.
Я внимательно прислушивался к этому разговору, потому что уже достаточно хорошо знал, кто такая Татьяна Ивановна Разумова, и по рассказам Шувалова, и по статьям, что в ту пору появлялись в газетах.
- Удивительное дело. Об этой женщине ходят настоящие легенды, - заметил Тарасенков. - Хотя бы одним глазом поглядеть, как она выглядит.
Мы знали, чем можно больше всего обрадовать Тарасенкова: вручили ему толстое письмо от жены. Оно было доставлено по воздуху из Ташкента в Москву, а затем с попутным самолетом в Ленинград.
Анатолий выхватил письмо из моих рук и углубился в чтение. Он пробегал глазами строки, и на его исхудавшем лице появилась счастливая улыбка.
- Все в порядке! - воскликнул он. - Митька здоров! Это самое главное.
Он читал дальше, и лицо его начинало хмуриться.
- А живется Маше с сыном не сладко, - грустно сказал Тарасенков.
Мы стали собираться в обратный путь. Анатолий вручил нам несколько своих статей, написанных на госпитальной койке для разных газет, и на прощанье дружески наказывал:
- Вы уж, ребята, не тратьте зря силы, не ходите ко мне. Думаю, что через недельку я выпишусь и сам приду.
Действительно, он скоро поправился и вернулся к нам в группу.
СЕМЬЯ РОХЛИНЫХ
…С продовольствием в Ленинграде день ото дня все хуже и хуже. Уже несколько раз сокращалась хлебная норма. Наш военно-морской суточный рацион предельно скромен. Даже горячей воды не хватает… Утром стакан кипятку - и ни капли больше! Пара тоненьких ломтиков хлеба общим весом в 50 граммов и малюсенький, почти невесомый кусочек масла остается на обед.
После обеда я отправился в город. На улице меня кто-то окликнул. Я оглянулся. Передо мной стоял совершенно истощенный человек в полупальто и черной барашковой шапке. Куда-то в пространство смотрели безжизненные, стеклянные глаза.
- Вы, конечно, меня не узнаете, - медленно произнес человек. - Не удивительно. Мы с вами не виделись целую вечность. Может быть, вспомните Рохлина…
Как же не вспомнить! Человек на редкость скромный и трудолюбивый, он работал техником на одном крупном заводе, который вооружал наши корабли и береговые батареи новейшей артиллерией.
- Пушки-то наши дают немцам жару, - сказал он и слабо улыбнулся.
- Неужели и сейчас вы работаете?
- Раз флот живет, то и мы обязаны жить.
- Как же вы добираетесь в такую даль?
- Пешком. Туда и обратно двадцать четыре километра. Все время ходил, бодрился, а вот вчера на улице упал два раза. Ноги тяжеловаты стали. Завтра, пожалуй, останусь ночевать в цехе. Многие так и живут на заводе, а мне нужно ходить, семью поддерживать.
- А как жена, дочка?
- Живы пока. Приходите к нам. Увидите сами.
Я взял его под руку, и мы пошли сперва по Владимирскому проспекту, потом повернули на Колокольную.
Пока мы поднимались на пятый этаж, Георгий Михайлович несколько раз садился на подоконник и отдыхал.
Вошли в темную, словно вымершую, коммунальную квартиру, я ощупью пробирался по коридору за Рохлиным. Он открыл дверь, мы вошли в комнату, наполненную запахом гари.
Возле печки, на корточках, в пальто и шерстяном платке, хлопотала женщина, ее лицо было измазано сажей. Это была жена Рохлина - Валентина Ефимовна. На широкой тахте лежала девочка лет шести с большими грустными глазенками.
- Узнаешь? - спросил жену Рохлин.
- Как же, как же. Очень рада. Входите, пожалуйста.
- Что у тебя нового? Как ноги? - продолжал муж.
- Пухнут. Насилу встала, - безразличным тоном ответила Валентина Ефимовна. И, обернувшись ко мне, сказала: - Вот так и живем. Ходила на рынок, обменяла ботинки мужа на две плитки столярного клея. Готовлю обед. Сегодня у нас холодец, - испробуете?
Женщина в двадцать шесть лет походила на глубокую старуху. Тонкими, высохшими руками она ломала этажерку и медленно подбрасывала щепки в печурку, чтобы чуть-чуть поддерживать огонек.
Девочка лежала все такая же печальная и безучастная ко всему. Отец подсел к ней и вынул из кармана пакетик. В бумаге оказался носовой платок, а в него были завернуты два тоненьких ломтика хлеба. Он протянул хлеб дочери. Светлана поднялась и стала жадно есть.
Мы сели за стол. В тарелках плавала слизь, сдобренная перцем и солью. Валентина Ефимовна предложила лепешки из отрубей.
- До войны я купила два пакетика отрубей. Валялись они в сундуке, вчера только нашла. Вот счастье-то. На пять лепешек хватило.
Наступили сумерки, и хозяйка зажгла коптилку. В печи уже не теплился огонь.
Я поблагодарил хозяев и ушел.
Ленинград был почти безлюден в эту морозную ночь. В воздухе веяло ледяным дыханием.
По Владимирскому проспекту медленно брели одинокие путники. Посреди улицы, как снежные крепости, возвышались темные громады трамваев и троллейбусов. Больше месяца они стояли как вкопанные, запорошенные снегом, обросшие льдом.
На Невском было так же темно, и лишь изредка проносились машины, мигая синими огнями. Много дней на улицах снег не убирался, к тому же утром разразилась метель. Люди шли, как в открытом поле, по колено проваливаясь в снег.
В этот час противник обстреливал набережную Невы, и несколько снарядов попало в здание на Бульваре Профсоюзов. Проход и проезд были закрыты. На мосту Лейтенанта Шмидта мерцал красный огонек, и толпа людей рассматривала зияющую пробоину, которую образовал снаряд крупного калибра.
Только ночью я возвратился в наше общежитие. Товарищи еще бодрствовали, сидели вокруг времянки и читали вслух "Севастопольские рассказы".
Трудно мне было заснуть в эту ночь. Я долго думал о семье Рохлина, и о тысячах таких же ленинградских семей - физически слабых, истощенных голодом, но не павших духом, готовых продолжать борьбу.
Прошло несколько дней. Меня вызвали к телефону. Я удивился и обрадовался, что много дней молчавший телефон вдруг заработал. В трубке я услышал женский плач. Несколько минут я не мог понять ни слова, но наконец узнал по голосу Валентину Ефимовну.
- Помогите, он умирает, - сказала она.
Придя на Колокольную, я увидел Георгия Михайловича лежащим на тахте. Пустым, стеклянным взглядом смотрел он в потолок и произносил какие-то странные слова. Я взял его за руку, прикоснулся и окоченевшим пальцам и понял, что ему осталось жить считанные часы или даже минуты. В полузабытьи он говорил:
- Как часто стали умирать… Нет, я не умру. У меня семья, завод… Я не имею права…
Я бросился к ближайшему телефону. Валентина Ефимовна не отставала от меня.
- Хождение его подорвало, - говорила она. - По двадцать километров ходил. Разве это мыслимо при таком питании! Директор разрешил ему два раза в неделю отдыхать, а он ни за что. Сами знаете его характер. Твердил свое: "Мы выполняем задание флота. Я коммунист и должен все силы отдать работе". Ну вот и отдал. Вчера упал на улице. Хорошо, бойцы подоспели и на руках принесли домой.
"Как же быть с Рохлиным?" Я решил посоветоваться с Всеволодом Вишневским. Позвонил ему, рассказал обо всем и спросил, что делать?
Вишневский сказал:
- Звоните командующему флотом от моего имени.
- Товарищ адмирал, - сказал я. - Звоню по поручению Вишневского. Умирает от голода техник Рохлин. Он пушки отливал для боевых кораблей, а сейчас плох.
- Что предлагаете? - спросил командующий флотом вице-адмирал Трибуц.
- Разрешите поместить его в морской госпиталь.
- Добро! Сейчас дам указание.
Вскоре на квартиру Рохлиных прибыла "скорая помощь", и Георгий Михайлович, без сознания, со слабыми признаками жизни, был отправлен в госпиталь. Он провел в госпитале немногим больше месяца. За это время мы виделись с ним всего два раза.
Когда Рохлина выписали из госпиталя, он на следующий день отправился на завод.
- Мы решили эвакуировать тебя с семьей, - сказал ему секретарь партийного комитета.
- Нет, не выйдет! - решительно заявил он.
- Это почему же, сил не хватит собраться? Так мы тебе поможем.
- Не в этом дело. Пока завод здесь, я никуда не уеду.
И он настоял на своем…
Радостно сознавать, что семья Рохлиных не погибла. Все трое живут-здравствуют в Мытищах, под Москвой. Георгий Михайлович и Валентина Ефимовна проработали на Мытищинском заводе более двух десятилетий и сейчас пенсионеры. Светлана тем временем окончила медицинский институт, стала врачом-логопедом. Возможно, и ее дочь Наташа пойдет маминым путем.
ГОЛОС "ПРАВДЫ"
…Мрачные дни. Кажется, иссякают последние силы, дистрофия валит нас с ног. Между тем Вишневский по-прежнему бодрится и внушает нам:
- Боритесь с усталостью. Побольше двигайтесь. Лежать сейчас крайне опасно. Двигаться - это значит поддерживать тонус жизни.
Он сам старается побольше ходить, работать и нам дает различные поручения, связанные с походами в город.
Чаще всего наш маршрут ведет к Московскому вокзалу и дальше на Херсонскую улицу, 12, где высится серое здание, облицованное гранитом, с широкими окнами, напоминающими витрины универсального магазина. Это типография "Правды" и ленинградское отделение редакции.
Если, приближаясь к этому дому, слышишь гул ротационной машины, на душе сразу делается радостно и легко. Тогда ускоряешь шаг и почти бежишь, зная, что через несколько минут директор типографии Николай Александрович Куликов покажет тебе свежий номер "Правды" и ты еще раз почувствуешь, что мы не одиноки, что за нами большая страна, превратившаяся в вооруженный лагерь, а мы находимся на ее переднем крае. Живет надежда, что вместе с матрицами прилетели письма от родных, живые весточки с Большой земли, которая кажется нам теперь такой далекой, почти недосягаемой.
Но, увы, матрицы проделывают длинный путь. У них несколько "пересадок". Множество непредвиденных обстоятельств мешает им вовремя добраться до Ленинграда: то сообщают, что "плохая погода", то летчики получили по радио приказание изменить маршрут. А бывает еще хуже: у Куликова на столе лежит телеграмма о том, что самолет с матрицами под вечер вылетел из Москвы, уже ночь, а его нет и нет… Пропал самолет, как иголка в стоге сена. Только на другой день сообщают: над Ладожским озером сбит немецкими истребителями.
В такой день на Херсонской улице тягостная тишина.
В проходной "Правды" неподвижно восседает на стуле фигура в тулупе. Трудно понять - мужчина это или женщина. Лицо закутано платком, и осталась узенькая щелочка, через которую смотрят бесцветные глаза, устремленные в пространство.
По всему зданию холодно и пусто. Не видно людей, можно подумать, что весь дом вымер. Но это далеко не так.
Есть матрицы или нет их, а люди все равно приходят на работу. Они не могут не прийти. Разве только смерть помешает им явиться в полуденный час, когда открывается столовая и выдается дополнительное питание, без выреза талонов: тарелка щей и две дурандовые лепешки, черные, как земля, и твердые, как камень. Но люди их грызут или сосут с упоением.
Часами люди просиживают за круглыми столиками, покрытыми клеенкой, наслаждаясь теплом и запахом кухни. И среди них особенно заметна высокая костлявая фигура заведующего печатным цехом Михаила Гавриловича Костина.
Мы с Костиным старые знакомые. Когда-то вместе работали в "Красной газете". Помню, я начинал репортером, а он был уже солидным мастером, "командовал" первой газетной ротацией.
Михаил Гаврилович всегда гордился своей большой семьей, говорил, что это целая династия и что после него будет жить и продолжаться род Костиных. Не раз приносил он и показывал нам фотографии своих взрослых сыновей и невесток. Теперь и Костин в большом горе. Потерял самого любимого сына. Служил он механиком на теплоходе "Сибирь". Немцы жестоко расправились с этим госпитальным судном, отмеченным большими красными крестами, которые были видны с воздуха. Они потопили корабль, а затем расстреливали раненых, пытавшихся спастись в шлюпках и на плотах. Погибли многие: и раненые, и врачи, погиб и сын нашего Михаила Гавриловича.
Рассказывая об этом, он сидит, сгорбившийся, узенькие ладони с длинными сухими пальцами лежат на коленях, а глаза все время опущены вниз. Мне трудно с ним говорить, потому что не найти слов, которые могли его утешить. Впрочем, он в этом и не нуждается. Он слишком хорошо понимает, во имя чего наш народ вынужден нести жертвы и кто виновен в гибели его сына.
- Ничего, переживу. Мое горе навсегда при мне останется, - говорит он и, сделав усилие, поднимается, медленной, старческой походкой подходит к окну, через которое видна заснеженная улица, и добавляет: - Теперь одна забота - город наш спасти.
Спасти родной город - в этом видит смысл жизни не один Михаил Гаврилович. Все ленинградцы живут этой мыслью. Только каждый выражает ее по-своему. Но во имя этой святой цели люди голодают и холодают, отказываясь эвакуироваться. Они не страшатся умереть, лишь бы здесь, в родном городе, лишь бы сознавать, что ему отдана жизнь. Это и есть наша необоримая сила, которая сильнее гитлеровских многопудовых снарядов и тонных бомб, - сила народа, состоящего вот из таких тружеников, как Михаил Гаврилович Костин. Ему тяжело, он сгорбился под тяжестью своего горя, ходит по этажам и не может найти покоя. Единственное, что сейчас помогает ему, - это работа.
Едва послышится гудок машины и загремят железные засовы ворот, Михаил Гаврилович спешит по ступенькам вниз, в проходную. Невесть откуда у этого истощенного человека появляются новые, нерастраченные силы. Он обретает завидную подвижность, бежит к машине, принимает из рук шофера круглый картонный футляр и, вскрывая его, извлекает оттуда листы твердого серого картона - матрицы очередного номера "Правды".
С этой драгоценной ношей он спешит в стереотипный цех и, застыв на пороге, кричит рабочим уже совсем другим, повеселевшим голосом:
- Давайте, ребятки, быстрее, а я пойду готовить машину.
- Сейчас, одним мигом, - отвечают ему.
И он уже в ротации, что-то проверяет, примеряет, налаживает.
Дверь открывается, несут стереотипные полосы. Крепят на барабаны. Сухая рука Костина включает рубильник.
Зашумела машина. Закрутились барабаны - и потекли сотни и тысячи свежих номеров "Правды".