Штормовая пора - Николай Михайловский 2 стр.


- Э, милый, вы отстали от жизни, - продолжал, улыбаясь, Цехновицер, - у нас на флоте есть свой командарм. Он один посвящен во все тайны военного искусства.

- Кто же такой?

- Писатель Всеволод Вишневский.

Я знал, что Всеволод Витальевич в первые дни войны приехал сюда из Москвы, и обрадовался возможности повидаться с ним.

Цехновицер повел меня в Политуправление флота, на третий этаж, и постучал в дверь служебного кабинета. На стук откликнулся спокойный, неторопливый голос: "Да, войдите".

Вишневский стоял у карты, висевшей на стене, в руках держал газету и, судя по всему, изучал утреннюю сводку Совинформбюро.

Он встретил нас сухо. Впрочем, это было характерно для него. Вся бурная и поистине неукротимая энергия, которой он жил, скрывалась где-то в тайниках его души и обнаруживалась лишь в тот момент, когда он поднимался на трибуну. А в обычной обстановке он казался нелюдимым, замкнутым, говорил тихо, даже застенчиво и всегда был погружен в раздумье. Но как это ни странно, даже когда он молчал, это был прекрасный собеседник: один взгляд, улыбка на лице подчас выражали значительно больше, чем слова.

Я смотрел на грудь Вишневского с орденами Ленина, Красного Знамени и "Знак Почета". В ту пору было редкостью встретить человека, имеющего такие высокие награды.

- Вы смотрите на карту, а не на ордена, - дружески-повелительным тоном сказал мне Цехновицер и обратился к Вишневскому:

- Всеволод Витальевич, что у нас нового?

Вишневский, любивший информировать, объяснять, "вводить в обстановку", показал нам на карте, где проходит линия фронта, сколько километров немецкие войска прошли за последние сутки и за истекшую неделю. Он сравнивал, в какие дни они продвигались быстрее, в какие медленнее, и делал при этом собственные выводы.

Мы вернулись в зал и долго говорили о Вишневском, вспоминали его пьесу "Оптимистическая трагедия", фильм "Мы из Кронштадта", и Цехновицер верно заметил - при всем том, что Вишневский очень талантливый и самобытный писатель, у него противоречивый характер, который не так просто понять.

Потом Цехновицер вспомнил, что у него сегодня лекция, и в раздумье стал расхаживать по залу. Это называлось у него "собраться с мыслями". Он терпеть не мог выступать по заранее написанному тексту.

Вечером зал, служивший нам спальней, заполнили моряки, пришедшие с кораблей и далеких участков фронта, - командиры, политработники, пропагандисты. На трибуне появилась высокая худощавая фигура Цехновицера. Взяв в руки длинную указку, он начал лекцию. На какой-то миг мне показалось, что я нахожусь в университетской аудитории, но только на миг, - разумеется, сегодня он говорил не о литературе.

Через всю карту тянулись флажки, обозначавшие линию фронта от Черного до Балтийского моря. Гигантский вал гитлеровской армии с каждым днем все больше углублялся в нашу страну. С объяснения этого факта и начал Цехновицер свою лекцию. Говорил он страстно, убежденно. Это было живое слово пропагандиста, доходившее до самого сердца слушателей.

Лекция кончена, но долго еще стоял Цехновицер в толпе, курил и беседовал со слушателями. Наконец все разошлись - было поздно.

Перед тем как лечь спать, мы вышли на улицу, охваченную ночной тишиной. С моря доносились раскаты артиллерии.

- Эх, жаль, после гражданской войны мало занимался военным делом, - говорил Орест Вениаминович. - Будь я крепче подкован - в тысячу раз полезнее был бы на фронте.

Неожиданно на нас надвинулось несколько теней, и мы услышали окрики:

- Стой! Пропуск!

Синий свет фонарика упал на наши лица. После обычной проверки документов послышался удивленный и обрадованный возглас:

- А, товарищ профессор! Вас-то мы знаем. Вы у нас выступали.

Мы пошли дальше. Ночная встреча с патрульными, для которых Цехновицер был старым знакомым и желанным лектором, - не случайный эпизод. Скоро я убедился, что "товарища профессора" ждали везде. Он был популярен на кораблях и в частях Балтики. Его острый ум, широкие знания и тонкий юмор особенно ценили моряки. Никогда он не повторялся. Об одних и тех же вещах каждый раз умел сказать по-новому.

Еще до войны, в Ленинграде, мне иной раз приходилось слышать такое мнение о Цехновицере: "Человек талантливый, но… - тут мой собеседник недоумевающе подергивал плечами, - очень уж беспокойный у него характер".

Да, беспокойство было одной из характерных черт Цехновицера - беспокойство за судьбу каждого порученного дела.

Он умел ценить то, что ему дала Советская власть, и в благодарность отдавался труду, творчеству весь без остатка и в этом видел смысл своей жизни.

Гражданскую войну прошел рядовым солдатом. Интерес к литературе зародился у него еще в окопах, уже там он мечтал об учебе. В потертой шинели, в шлеме и обмотках приехал первый раз в Ленинград. Весь его несложный багаж умещался в вещевом мешке. Один крупный литературовед, к которому прямо с вокзала явился Цехновицер, искренне удивился, когда красноармеец вместе с фронтовыми документами извлек из мешка "Божественную комедию" Данте.

Приехав первый раз в незнакомый город, Цехновицер поселился в зале с позолоченной отделкой, в одном из бывших барских особняков на Неве, недалеко от памятника Петру I. Прежде чем обзавестись самыми необходимыми вещами, он начал приобретать книги. Библиотека была первым имуществом, которое появилось в его квартире. Переплетчики стали завсегдатаями его дома. Он любил и холил книги, точно живые существа. В самые трудные времена выискивался где-то добротный коленкор, и каждая новая книжечка переплеталась. Перед войной его библиотека насчитывала многие тысячи томов различной литературы на французском, немецком, английском и итальянском языках. Этими четырьмя языками профессор Цехновицер владел свободно, и книги Франса, Золя, Роллана, Гете, Гейне, Шоу он читал в подлинниках.

У Цехновицера была жажда к познанию всего, что его окружало.

За короткое время он успел увидеть самое интересное, что было в Таллине, и говорил о городе со свойственной ему восторженностью:

- Вот где действительно на каждом шагу живая история.

Как только выдавался свободный час, он водил меня по историческим местам Таллина, что были поблизости от нашей "штаб-квартиры".

Мы ездили в трамвае на побережье к знаменитому памятнику "Русалка" и долго рассматривали бронзовую фигуру ангела с крестом в руке. Этот памятник был сооружен на добровольные пожертвования населения морякам русской броненосной лодки "Русалка", трагически погибшей в 1893 году во время жестокого шторма.

Цехновицер показывал мне живописный парк Кадриорг и почерневший от времени домик Петра I со скромной обстановкой: круглыми зеркалами, широкой дубовой кроватью под истлевшим балдахином, бюро красного дерева, высокими стульями с искусной резьбой на спинках. Живя здесь, Петр наблюдал за строительством крупнейшей для своего времени ревельской гавани. Его руками были посажены многие деревья, образовавшие теперь густые аллеи, сквозь листву которых не могли пробиться даже лучи солнца.

Мы поднимались на Вышгород - старинную часть города, обнесенную крепостной стеной, - и бродили по узким средневековым улицам.

- Зайдемте сюда, - предложил однажды Цехновицер, показывая на чернеющий, точно горное ущелье, вход в старинный храм "Томкирха", который стоит более шести веков. - Тут невредно побывать всем нашим товарищам, - добавил он.

Нас встретил хранитель кирхи, сухой, сгорбившийся эстонец, немного говоривший по-русски. Проведя нас в глубь храма к массивным мраморным гробницам, он объяснил, что здесь покоятся останки знаменитых русских флотоводцев и мореплавателей - адмиралов Крузенштерна и Грейга.

- Господин Крузенштерн вместе со своей супругой - наши самые молодые покойники, - сказал старичок. - Они похоронены всего два века назад, а есть мумии, которым триста-четыреста лет.

Мумии? Меня это заинтересовало, и я спросил, можно ли их посмотреть.

- Нет, сейчас нельзя, - ответил хранитель, - гробницы вскрываются очень редко. При мне их проверяли. Мумии сохранились хорошо. Тело и одежда давно окаменели, только замшевые перчатки на руках мадам Крузенштерн как новые…

Дома, разговаривая с Цехновицером обо всем виденном, я думал о том, что, несмотря на войну и на золотые нашивки полкового комиссара он все же остался сугубо гражданским человеком, ученым, и в такие минуты я вспоминал увлекательные лекции Цехновицера в университете, которые приходили слушать и мы, студенты Института журналистики.

Страстные диспуты нередко из университетской аудитории переносились на другую сторону Невы, в квартиру профессора. В его кабинете, что называется, негде было яблоку упасть. На широкой тахте, в креслах и просто на полу размещались юные друзья Цехновицера. В эти часы низкий голос его гремел, прерываемый взрывами хохота. По задору и темпераменту профессор мало отличался от своих молодых университетских друзей.

Главным делом его жизни была литература. Перу Цехновицера принадлежат до пятидесяти научных работ, посвященных истории русской и западной литературы. Не один год своей жизни он отдал созданию книги "Литература и мировая война", которая увидела свет в 1938 году.

Накануне Отечественной войны вышел однотомник повестей Достоевского с большой вступительной статьей Цехновицера. Дальнейшая работа оборвалась буквально на полуслове. С 22 июня 1941 года профессор отложил в сторону любимый труд и начал добиваться зачисления на фронт. Каждый час, проведенный дома, казался ему преступлением. Он успокоился лишь после того, как получил предписание явиться в Таллин, к месту военной службы.

Без оглядки на прошлое он устремился в свою новую жизнь.

Самым частым гостем в нашем зале был Всеволод Витальевич Вишневский. Его многое роднило с Цехновицером, у них всегда было о чем поговорить.

Обычно Вишневский приходил с какими-нибудь новостями, садился возле трибуны и жестом заправского полководца, что было наивно и трогательно, поправив огромную деревянную кобуру с маленьким пистолетом внутри, начинал свой стратегический обзор. По ходу разговора Цехновицер вставлял остроумные реплики, но сбить Вишневского было невозможно: не обращая внимания, он продолжал в том же духе.

Потом мы открывали наш потайной шкаф, вынимали оттуда свои записки и читали Вишневскому вслух. Слушая нас, он иногда брался за книжечку в черном коленкоровом переплете и что-то быстро записывал: или ему в эти минуты приходили на ум какие-то интересные мысли, или, не полагаясь на свою память, он хотел записать кое-что из наших наблюдений.

- Вы даже не представляете, какой ценный материал для истории оставим мы с вами, - говорил Всеволод Витальевич. - Может быть, и даже наверняка, со временем будет другой взгляд на события, но факты всегда остаются фактами. Любая деталь, схваченная вашим глазом, должна быть зафиксирована сразу, по горячим следам.

Так мы прожили много дней. По вечерам обычно зал был переполнен. Когда слушатели расходились, кровать Цехновицера раскладывалась по одну сторону трибуны, моя - по другую. Мы ложились, но подолгу не могли заснуть, разговаривая о наших семьях, о литературе, о будущем…

С Цехновицером, а затем и с Вишневским у меня установились дружеские отношения. Я начинал привыкать к внешней суровости Всеволода Витальевича, его неразговорчивости и даже как будто неподвижности. Впечатление, которое складывается от произведений писателя, и впечатление, которое он сам производил, - почти полярны. Динамизм, темперамент, бурная энергия Вишневского и бесстрастная суровость его внешности.

Он не был говоруном, хотя много знал, был прекрасно эрудирован, не был он остряком, хотя безусловно нельзя ему было отказать в остроумии. Все то, что так заметно в пьесах и публицистических статьях Вишневского, было скрыто глубоко внутри. Под внешней неподвижностью и угрюмостью таился колоссальный темперамент и напор мысли.

Я стал заходить к Всеволоду Витальевичу, открывая дверь в его кабинет с неизменной почтительностью ученика. Однажды рискнул захватить с собой очерк. Хотя знал, что времени у писателя мало, я все же ерзал, стараясь улучить момент и всучить ему свою работу.

- Ну что вы мнетесь? Принесли что-нибудь? - выручил меня Всеволод Витальевич.

Я обрадовался и извлек из планшета рукопись на семи страницах.

- На досуге, когда сможете… - промямлил я, как будто чтение моего очерка было самым лучшим проведением досуга.

- Зачем на досуге? - сказал Вишневский и, едва пробежав глазами первые строчки, потянулся к карандашу.

Я был готов ко всему, но только не к такому разгрому. Лев Семенович Ганичев тоже меня сильно правил, но при всем моем уважении к Вишневскому я все же не собирался жертвовать тремя четвертями очерка.

- Это зачем? Что это еще за пустота? - спрашивал Вишневский и, вычеркивая абзац за абзацем, удовлетворенно отмечал: - Пустое место - прочь!

Я попытался сказать что-то в свою защиту, хотел сослаться на художественность. Мне казалось тогда, что написать: "Подводная лодка потопила противника", - это сухо и нехудожественно. Годится для информации. Зато: "На алой заре, перьями висевшей над свинцовой поверхностью моря, подводная лодка торпедировала стальное тело морского пирата" - это художественно.

И вдруг все мои "перья" и "свинцовые тела" оказались пустыми местами и были вычеркнуты одним движением карандаша.

- Художественно - это у Льва Толстого, - сказал Вишневский. - Война идет, а у вас все еще "перья" над поверхностью. Перья были до 22 июня. Тогда я еще согласился бы выслушать ваши объяснения относительно "алых перьев". А сейчас… Люди гибнут, а вы со своими перьями… Время требует строгого делового стиля, без нарочитых красот, без сюсюкания.

После правки от очерка остались только три страницы. Пробежав их глазами, Вишневский удовлетворенно сказал:

- Вот теперь в порядке. Не огорчайтесь, Коля.

Он улыбнулся. Улыбался он редко и очень по-доброму. Наверное, поэтому его улыбка вполне могла служить утешением.

- Всегда нужна саморедактура, - объяснил он. - В каждом пишущем должны сосуществовать два человека: автор и его редактор. Если редактора нет - плохо. Значит, нет браковщика. Редактор, выбросив все лишнее, оставит только нужное. Учитесь выбрасывать. Вы пишете по записным книжкам? И все, что в записной книжке, так и включаете подряд?

Я объяснил, что пишу даже больше, чем в записной книжке. Тут слово "художественно" стало снова путаться на языке.

- А вы не больше, а меньше. Ведь в записную книжку попадает почти все, что увидели или узнали от людей, считайте - это первый круг отбора. Незначительный. Второй, когда вы размышляете над книжкой и отбираете те факты и те детали, что вам нужны. Третий - это, когда отобранное и написанное вы читаете свежим, редакторским глазом. Фильтр материала. Если его нет, получается большая миска бульона, в котором перекатываются две постные галушки. Покажите вашу записную книжку.

Он полистал мой блокнот, отметил, что моим почерком надо составлять шифровки, и спросил:

- Что вы записываете в блокнот? Какой материал?

- Рабочий, - сказал я.

- А откуда вы знаете, что "рабочий", а что - "нерабочий". Я, например, не знаю. Записываю все, что успеваю записать: разговор, который меня заинтересовал, важные сообщения, даты, цифры, даже впечатления от прочитанной книги - словом, все, что меня заденет. Не надо думать, сможете ли вы это использовать сегодня. Все, что вас задело за живое сегодня - немедленно заносите в книжку. Пусть она станет чем-то вроде дневника. Тогда вы сможете черпать из нее не только завтра, но и послезавтра, может быть, даже всю жизнь. Вот взгляните.

Он раскрыл свою записную книжку в блестящем коленкоровом переплете и показал гриф, стоящий сбоку возле одной записи: НДП. - "Не для печати".

- Запись носит сугубо личный характер, - пояснил он. - Но я сделал ее, и кто знает, может, когда-нибудь пригодится.

Часть моих записных книжек вернулась с войны целой и невредимой. Если иногда я нахожу в них записи, интересные не для меня одного, то этим в большой степени я обязан уроку, преподанному мне Всеволодом Витальевичем Вишневским.

ДЕРЗКИЙ СТИХ И ДОСТОВЕРНЫЙ ТОМ

С первых дней пребывания в Таллине мы собрались под эгидой Политуправления КБФ. Мы - это большая группа литераторов, писатели и журналисты: Всеволод Вишневский и Леонид Соболев, Всеволод Азаров и Анатолий Тарасенков, Юрий Инге и Николай Браун, Александр Зонин и Филипп Князев, Григорий Мирошниченко и Юлий Зеньковский, Николай Браун, Даниил Руднев, Евгений Соболевский, Владимир Рудный, Яков Гринберг, фотокорреспондент ТАСС Николай Янов…

В Политуправлении нас встретили дружески. Многих литераторов и раньше знали. Оно понятно: еще не была забыта финская война, когда журналисты вместе с пубалтовцами высаживались на Гогланд и вместе ползли под пулями в дни штурма финского укрепленного района Муурила.

Наш шеф - начальник отдела агитации и пропаганды полковой комиссар Кирилл Петрович Добролюбов оставил при Пубалте Вишневского, Соболева, Рудного, Гринберга и меня, поскольку мы были корреспондентами центральных газет. Остальные получили назначение в газету "Красный Балтийский флот" и многотиражки соединений: Тарасенков - редактором газеты ПВО главной базы, Мирошниченко редактором газеты минной обороны, Князев - многотиражки морской пехоты. Никто не остался без дела.

Кирилл Петрович каждого по-отцовски напутствовал, хотя сам был не многим старше нас, а казался даже моложе потому, что отличался поистине комсомольским темпераментом.

Работал он быстро и того же требовал от окружающих.

Однажды он обратился к Рудному с таким вопросом:

- Вы способны написать листовку, обращенную к нашим бойцам, с призывом бить фашистов беспощадно?

Володя объяснил, что вообще-то он газетный фельетонист, но если нужно - попробует…

Сел за стол и погрузился в работу. Проба получилась удачная. Прочтя написанную им листовку, Кирилл Петрович произнес одно слово: "Пойдет!" Но тут же поставил перед Рудным новую задачу: написать брошюру о фашизме, рассказав, как Гитлер пришел к власти, вспомнив поджог рейхстага, лейпцигский процесс, речь Георгия Димитрова, а главное - кровавые дела фашизма, вплоть до нападения на Советский Союз. Брошюра - это уже сложнее… Но Володя Рудный написал и брошюру. Она называлась "Коричневая чума" и вышла без фамилии автора, от имени Пубалта, отрывки из нее публиковались в газетах на русском и эстонском языке.

Подобные поручения давались так же Вишневскому. Он сидел в кабинете, обложившись книгами. Тут были сочинения Ленина, история гражданской войны, но не столько литература и пособия, сколько личный боевой опыт участника трех войн помогал ему найти нужные слова и выразить свои сокровенные мысли.

Вскоре в Таллине появился новый член Военного совета дивизионный комиссар Николай Константинович Смирнов.

Через несколько дней после его приезда в Таллин мы, как полагалось у Кирилла Петровича, "срочно", "экстренно", "безотлагательно" были вызваны в Пубалт и под его предводительством направились в здание Военного совета.

В приемной сидели люди, прибывшие на доклад к командованию флотом. Добролюбов пропустил нас в кабинет члена Военного совета. Из-за стола вышел к нам навстречу и поздоровался с каждым высокий, весьма представительный человек с веселыми глазами и густой шапкой вьющихся волос.

Назад Дальше