Илья Глазунов. Любовь и ненависть - Лев Колодный 21 стр.


Не берусь судить, прав Глазунов или ошибается. Я так пространно цитирую, чтобы показать то, что меня больше всего поражает: убежденность, страстность, воинственность, эрудированность, информированность, в конечном счете духовность художника. Спорит, как в юности, когда стремился стать мастером высокого искусства, познать тайны творчества и души. Сколько с тех пор прошло лет? Сорок! Как его сверстники за это время состарились, утихли, угас их интерес к спорам и к жизни. Глазунов не утратил охоты к чтению книг по всем гуманитарным проблемам, к обсуждению этических и нравственных, других теоретических тем.

– Для меня трагедия – у нас нет искусствоведов, неподкупных, свободных. У нас есть банды, которые принадлежат к определенным группам. Они от их имени судят и рядят. Вот, например, Мария Чегодаева. Ненавидит меня. Она будет писать все что угодно против Глазунова. Другой критик – друг Аникушина. Тот всех за него сметет. Даже Микеланджело. Когда-то был Павел Муратов, потом Борис Виппер… Кто сейчас? Что, все дураки стали, умных нет? Россия – самая талантливая страна во всем мире. Точки зрения нет! Убили понятие. Искусствовед сейчас тот, кто все жрет. Дали котлету – жрет. Улитку – жрет. А это как раз и есть смерть. Это их партия внедряла. – Последовал выпад в сторону профессора Анатолия Бондаренко, в недавнем прошлом преподававшего марксизм-ленинизм, привыкшего к таким высказываниям друга. – Отсутствие мнения! Все есть и ничего нет. Так же, как у любимого Анатолием Алексеевичем Шилова, Александра Максовича. Мне непонятно, какой на портрете человек. Добрый или злой. Все есть, и ничего нет. Очень плохо, с моей точки зрения. Дай Бог Александру Максовичу здоровья. Этот мой разговор с вами – часть моей деятельности…

Да, так оно и было, с этого страстного монолога началась тяжелая работа, которая ожидала Глазунова. Я услышал первые громовые раскаты грозы, что прогнозировалась под сводами Манежа в ноябре-декабре.

* * *

Наступила пауза, Глазунов потянулся к пачке "Мальборо". Воспользовавшись тишиной, я решил задать экскурсоводу вопрос, чтобы поставить точку в затянувшейся дискуссии.

– Нравится вам живопись Глазунова?

– Не стесняйтесь, милая, – подбодрил художник девушку. Но она ушла от прямого ответа:

– Я вам совершенно честно скажу: проводить экскурсии – это моя работа.

– Я не о работе спрашиваю!

– Я на работе!

От услуг штатных экскурсоводов отказались. Из Москвы было решено командировать в Манеж студентов факультета искусствоведения академии.

Казалось бы, можно идти в зал, чтобы решить, где разместить две выставки. И вдруг девушка произнесла фразу, которая, как ей, наверное, казалось, должна была как-то примирить ее позицию с глазуновской:

– На время работы выставки в Манеже, если мне доведется вести экскурсии, у меня будут самые добрые эмоции к картинам.

Сказала и подбросила дров в еще не погасший огонь.

– То, что вы сказали, – это настолько чудовищно и так не вяжется с вашим петербургским обликом! Вдумайтесь: я вам говорю то, что думаю, а вы – нет. Вы сейчас сказали, не обижайтесь на меня, как проститутка: "Я с каждым клиентом проявляю любовь!". Это же страшно, что вы говорите. У меня волосы стали дыбом. Когда я буду с вами, я буду очень нежна! Это чудовищно! Если бы вы сейчас сказали: Илья Сергеевич! Мне ваши работы не нравятся. Я тут служу, если вы мне доверите, я, конечно, не буду вас крыть, это не этично. Мне не нравится ваш ужасный так называемый русский цикл, пейзажи, этот стог сена… Вот разговор пошел бы интеллектуальный, мы были бы равны.

И подытожил с грустью:

– Вы все не молодые, вы все старенькие… Это я молодой!

– Она же вам ответила, ничего плохого против вас говорить не будет, – попыталась защитить сотрудницу директор зала.

– Что ответила? Я иду с вами вечером в ресторан и буду изображать влюбленность. Но на самом деле я люблю Васю, он ждет меня вечером дома, он мой сутенер! Вот что она ответила по философии, это страшно, это все советское. Искалеченные люди! Если бы она, как боярыня Морозова, сказала: я вас ненавижу. Я люблю другого… Во время выставки буду излагать только факты. Эта картина написана в таком-то году. Это пейзаж. Это колокольня. Тут Илья Сергеевич написал царевича. Тут написал, хе-хе-хе, я не знаю, чей-то портрет… Хотя знать бы надо свою историю! Меня изучают в Америке, Италии, Японии, искусствоведы Испании лекции читают по моим картинам. А на искусствоведческом факультете в моем городе меня не знают и знать не хотят. Если бы она сказала, черт побери, все утрачено, я люблю Горбатова, Колесникова, Левитана, Добужинского. Скорблю, что пропала переписка Сомова. Ей нравится Шагин-старший! Оторваны они от корней… А как вы относитесь к Филонову? – с новой силой начал бой Глазунов. И тихо-тихо, как бы сам себе, сказал, не выдавая собственного отношения, провоцируя собеседницу: – Очень хороший художник?..

Да, Глазунов не ошибся в своем предположении, стремясь загнать оппонента все в тот же угол…

– Я знаю Филонова. Я к нему отношусь хорошо.

– А к Микеланджело? Тоже хорошо?

– Я люблю его с детства.

– Филонова или Микеланджело? Кто лучше, Филонов или Микеланджело?

– Нельзя так ставить вопрос, – запротестовал дружно коллектив зала, директор, его заместитель и экскурсовод. – Нельзя их сравнивать. Каждая эпоха оставляет о себе имена, – попыталась сформулировать общую позицию директор. – Наша эпоха оставит Илью Сергеевича Глазунова…

Но этот номер не прошел.

– Не надо. Мне все равно, что обо мне думают, я сам о себе все знаю. Самое печальное другое. Филонов очень слабенький художник, писал в духе "Мира искусства". И скрывают, а мне рассказывали, что он работал в ЧОНе…

И снова пришел к тому, с чего начинал, к мысли о несовместимости Добра и Зла, реализма и модернизма.

– Я убежден, нельзя любить Шнитке и Вивальди. Нельзя любить "Гернику" Пикассо и Сикстинскую капеллу Рафаэля, "Афинскую школу". Этого не может быть. Не бывает. Тогда все можно любить, все относительно. Всех любить – называется проституция. В этом есть позор советской культуры и искусствоведения, у них нет точек зрения, они всех любят. Искусство есть борьба Добра и Зла. Есть Бог и есть Сатана. Вы и за Сатану, и за Бога. Такого не бывает. Не бывает, что утром вы идете на католическую мессу, в три часа в синагогу, в четыре к кальвинистам, потом к буддистам, трясетесь там: "Кришна, Кришна, харе-харе Кришна", а в девять идете в Александро-Невскую лавру. Не бывает такого. Это есть плод советчины… Берут пачку "Мальборо" и говорят – вот новая скульптура. "Мальборо" народ курит? Курит! Красное и белое! Резкая надпись, как пулеметная дробь буквы: "Маль-бо-ро!". Был Фальконе. Теперь в Петербурге Шемякин.

* * *

Через минуту мы его увидели, поскольку по служебному ходу поднялся Глазунов на второй этаж Манежа и, сам того не желая, попал на выставку Михаила Шемякина.

Надо было на месте определиться, где размещать выставку ректора, а где выставку молодых. Такие сложились обстоятельства. Иначе никакая сила не заставила бы его оказаться среди статуй и картин автора теории метафизического синтетизма, продолжателя дела Малевича и Кандинского, кого называют "прямым наследником" этих основателей абстрактного искусства. Оно объявляется искусствоведами "генеральным направлением", "линией мирового искусства не только XX века, но и XXI столетия", более того, "отныне и во веки веков".

Войдя в зал, я впервые увидел произведения некогда гонимого художника, работавшего грузчиком в Эрмитаже, высланного из страны, после чего на Западе к нему пришли слава и богатство, коммерческий успех. Несмотря на большое число работ и размеры зала, я очень быстро осмотрел картины и статуи, нигде долго не задерживаясь. Не потому, что был предубежден к Шемякину, настроен против него речами Ильи Сергеевича. Мне показалось, что картины похожи друг на друга, как картинки в мультфильме, отличались лишь позами фигур, представлявших один мультфильм под названием "Карнавал". Подобных пляшущих зверей я видел много раз на экране. Шемякин надел на них маски и вывел в карнавальном шествии на больших картинах.

Спустя несколько дней я прочел, что эта выставка подобна знакомой мелодии, которую можно вполголоса с удовольствием распевать… Или телесериалу, который смотришь вполглаза, с любого места, без ущерба для восприятия. И это была сущая правда. Стоя в одном конце зала, я хорошо видел танцующего зайца в маске на другом конце зала. Точно так же шемякинский фантастический "Сон Рембрандта" не отличался от "Сна Нижинского". Осмотр экспозиции ничуть не утомил, как случается в большом музее. Потому что, как верно замечено не мною: ""Карнавал" Шемякина не утомляет, то есть не нагружает свежей мыслью и новым переживанием".

Мог ли Илья Глазунов по-иному относиться к творчеству художника, учившегося в Центральной художественной школе при Институте имени В. Сурикова, но отвернувшегося от реализма, выйдя на путь, где точкой отсчета служит "Черный квадрат" Малевича? Конечно, нет, в его сознании Михаил Шемякин – ренегат, изменивший истинной живописи, со всеми вытекающими последствиями из этого приговора. О чем говорит и пишет.

В свою очередь, маэстро Шемякин не остается в долгу, не упускает случая очернить Глазунова, даже когда у него о нем не спрашивают. Так, на вопрос: "Вы считаете свое искусство христианским?" – ответил:

– Христианское мое искусство или нет? Можно ли таковым считать, например, искусство Ильи Глазунова, который сразу после моей выставки в Питере устроил свою и не устает крыть меня последними словами. На вопрос о моем искусстве как попугай повторяет одну и ту же фразу: "Шемякин приходит и уходит, а мое искусство вечно". После чего советует поместить меня в психиатрическую лечебницу. На что я могу пожелать ему крепкого здоровья и много-много выставок. Он считает, безо всякого сомнения, что его искусство христианское.

Шемякин так не думает.

И отвечая на другой, казалось бы, далекий от Глазунова вопрос, когда у него выясняли отношение к возрождаемому храму Христа, нашел повод еще раз высказать негативное отношение.

– Я согласен с одним недавно скончавшимся московским литератором, который сказал, что этот храм будет так же напоминать старое, как картины Ильи Глазунова напоминают картины Михаила Нестерова.

Как видим, Михаил Шемякин не стесняется в выражениях, отлучая Илью Сергеевича от христианского искусства, подозревая, что он завидует его славе и спешит якобы устроить выставку в том же зале вслед за "Карнавалом". Как мы знаем, другого времени для вернисажа Глазунову не дали. Нигде не предлагал он поместить автора "туш", четырехголовых и многогрудых изваяний в лечебницу, хотя считает, что творчество Шемякина относится к области психопатологии. Это, конечно, Федот, но не тот, о котором поминает бывший грузчик Эрмитажа.

И Глазунов в молодости вкалывал в какой-то московской котельной. Есть и другие сходства в биографиях. Оба учились в специальной художественной школе, где прошли основательную профессиональную подготовку, только один в Москве, другой в Ленинграде. Оба в молодости лелеяли мысль стать церковнослужителями. Михаил Шемякин пытался сдать экзамены в духовную академию. Илья Глазунов ездил к монахам Киево-Печерской лавры. Один родился в Ленинграде, но стал москвичом. Другой – в Москве, но постоянно жил в Ленинграде. Оба преследовались родной советской властью. Оба сокрушали соцреализм. Но только один из них это делал, применяя методы реализма, другой – методы авангардной живописи. Один пытается разгадать, по его словам, духовный мир и систему видения Фрэнсиса Бэкона, на него оказывают влияние искусство доколумбовой Америки и крупнейшие мастера современной живописи, к числу любимых художников относит Павла Филонова… Другой же, как мы сейчас узнали, Филонова терпеть не может, представителей абстрактной, авангардной живописи не признает за творцов. Вдохновляется древнерусским искусством, а не древнеамериканским, Иваном Ильиным, а не Фрэнсисом Бэконом. Но главное между ними различие, на мой взгляд, состоит в том, что один из них продолжает традиции Нестерова и Виктора Васнецова, а другой – "прямой наследник Малевича и Кандинского не только в амиметической, алогистической, знаковой живописи, но и в методологии искусства". Так пишет о нем современный исследователь, столь же малопонятный в статьях, сколь малопонятен Шемякин в своих творениях. У Глазунова другой знак, другой художественный образ…

* * *

Все это пришло на ум, когда Глазунов быстро перемещался по пространству, знакомому ему лучше всех других художников. Потому что ему здесь довелось за жизнь четыре раза праздновать! Четыре раза проходили его большие выставки в Манеже. Теперь предстояла ПЯТАЯ. Но, в отличие от предыдущих, треть зала он отдавал молодым, студентам, преподавателям академии на Мясницкой. Поэтому следовало решить, где быть картинам его, а где – "новым именам русского реализма". Так решили назвать вторую выставку, тогда как первая называлась, как всегда, "Илья Глазунов".

Мы пришли в Манеж в будни, спустя дней двадцать после вернисажа Михаила Шемякина. И оказались почти в пустом зале, где посетителей было меньше, чем героев "Карнавала". Как сказали билетеры, в выходные народу больше.

Неужели и на Глазунова придет так мало людей, стоит ли огород городить, тратить сто пятьдесят тысяч долларов, расходовать время и нервы в 65 лет? Но, кажется, такие сомнения не терзали Илью Сергеевича. Он верил в успех и в 1995 году, не сомневался, что к нему придут в морозные темные дни декабря. Глазунов стремительно шагал вдоль длинных проходов, по аванзалу, решал с директором выставки, где расположить экспозицию, какие большие картины привезти, а какие оставить в Москве.

* * *

Из Манежа поехали на Большой проспект Петроградской стороны. Я увидел наконец двор-колодец, дом, где первый этаж занимала семья Глазунова. Двери квартиры давно заколотили. Никто в ней не живет, поэтому войти вовнутрь нельзя. А если бы удалось, не знаю, влетел бы в это разоренное гнездо давно упорхнувший из него птенец.

После возвращения из эвакуации, войдя в этот двор, Илья увидел в форточке лицо соседки, поселившейся в опустевшей квартире, и бросился прочь с проклятого места.

Я увидел окна, за которыми умерли отец и мать, бабушка, дядя и тетя. И где чуть не умер Илья….

Показал мне мастер старое растущее во дворе дерево, под которым когда-то играл в песочнице. Подъезд соседнего строения освещался тусклой лампочкой. Под его лестницей увидел Илья завернутый в простыню труп бабушки, не погребенный обманувшей маму тетей Шурой.

* * *

На встречу с родными он пошел на Серафимовское кладбище, где хоронили жителей Петроградской стороны. К нему добирался пешком, мимо огородов у набережных, пустырей, образовавшихся на месте разобранных на растопку деревянных домов, мимо руин разрушенных зданий. Шел, ориентируясь на лес и силуэт деревянной кладбищенской церкви Серафима Саровского. Блокадников хоронили там, где не росли деревья.

– Пройдешь мимо церкви, увидишь траншеи, это и есть братские могилы, – сориентировал могильщик.

В ненастный, осенний день попал Илья на необъятное поле, возникшее на задворках городских кварталов и фабрично-заводских корпусов. Бугры земли тянулись над травой, повторяя направление траншей, куда сваливали окоченевшие трупы. Ни крестов, ни пирамид со звездами, ни оград. Все забыты, все заброшены.

* * *

…В Ленинград вернулся Илья один. Вышел из вагона, когда эшелон сделал остановку на подступах к вокзалу. Взрослые посоветовали проскочить мимо оцепления солдат и милиционеров, вылавливавших дезертиров, у кого не было разрешения на въезд в город. На малорослого подростка охрана внимания не обратила.

От вокзала направился сначала к жене дяди Миши, потом к сестрам Мервольф, от них к тете Асе, в Ботанический сад, где его ждали и приняли как сына. Квартира Монтеверде располагалась на первом этаже. Сейчас дверь той коммунальной квартиры обита железом, в ней поселился кто-то из "новых русских". В эту дверь мы не постучали, поднялись выше, где всю жизнь прожил друг детства Ильи Сергеевича.

Дом этот до войны звали "домом ботаников". Жильцами его были ученые Академии наук, профессора университета, сотрудники Ботанического сада. Обитал в нем открыватель ледников Федченко. Поблизости находился дом пионера радио Александра Попова.

В "доме ботаников" на третьем этаже, куда мы поднимались, находилась квартира директора Ботанического института Академии наук СССР Василия Купревича, "основателя почвенной энзимологии", как его характеризует "Большой энциклопедический словарь", ставшего президентом Академии наук Белоруссии. Сын его, Вадим, – физик, специалист по кристаллам и ускорителям. Но в квартире я не увидел никаких следов ботаники и физики. Начиная со входа, все жилое пространство занимали редкостные вещи, мебель, картины, светильники, созданные в далеком прошлом, место которым в музее. Обстановка этой питерской квартиры напомнила мне квартиру в Калашном переулке. Но только у друга школьных лет раритеты подавили хозяина. Не они ему, он им служил, став страстным коллекционером, знатоком гравюр, живописи, стекла, бронзы…

Илья Сергеевич с гордостью представил друга, сообщил, что его приглашают для консультаций в Эрмитаж. По дороге я был строго-настрого проинструктирован вести себя тише воды, ниже травы, не задавать некорректных вопросов, чтобы, не ровен час, не проявить некомпетентность в области искусства, не терпимую хозяином сокровищницы.

На столе, вокруг которого мы сели, Глазунова ждал подарок. Альбом с дореволюционными открытками, точно такими, какие собирал Илья Сергеевич в довоенные годы. Я увидел серию, посвященную 1812 году, открытки с репродукциями портретов государей, написанных русскими художниками, в том числе портреты кисти Бориса Кустодиева и Валентина Серова. В годы революции портрет Серова, как сказал коллекционер, прострелили. Почти все такие открытки собиратели в страхе порвали, опасаясь, не без основания, что невинные почтовые карточки в глазах следователей ЧК станут неопровержимыми доказательствами, которых могло с лихвой хватить для вынесения самого сурового приговора рабоче-крестьянского суда. Кому-то бесстрашному удалось сохранить всю серию.

Из груди Ильи Сергеевича при взгляде на альбом с открытками вырвался стон благодарности, сфокусированный в одном звуке "О-о-о!", распевавшемся на все лады.

Отношения Глазунова и Купревича длятся свыше полувека, не первый раз хозяин дарит такие открытки. Одну подобранную им коллекцию Илья Сергеевич передарил сыну Ивану. Альбом, увиденный мною, попросил разрешения передать дочери, Верочке.

Но меня интересовали не картины на стенах, не свисавшая над головой расчудесная люстра, не дивная дверь петербургской работы начала XIX века, которая вела на кухню. Меня волновали эпизоды давнего времени, когда в этом доме обитал ученик художественной школы и студент Илья Глазунов.

– Кино, вино и домино были не для него, – такую формулу вывел физик Вадим Купревич для друга.

Назад Дальше