Илья Глазунов. Любовь и ненависть - Лев Колодный 22 стр.


Однажды, это было в мае 1945 года, по случаю Победы отпил Илья какого-то выданного на карточки вина. Оно-то и отбило на всю жизнь охоту к алкогольным напиткам, любым, самым невинным, сухим винам, содержащим энные градусы, даже к пиву. С тех пор на всех без исключения банкетах и торжествах, в гостях и дома пьет наш герой соки и воды, не содержащие градусов.

– Курит вот зверски, – с сожалением констатировал хозяин дома в ту минуту, когда его гость распечатывал новую пачку "Мальборо".

"У него есть искра божья. Он всего достиг своим трудом и талантом", – так высказался о старом друге Вадим Купревич. Такого же мнения были профессора, жившие в "доме ботаников". Многие их них коллекционировали живопись начала XX века, редко кто увлекался передвижниками.

Приходил Илья из школы за полночь. Дома все время сидел с карандашом или кистью. В сад ходил с альбомом, красками, этюдником. Вадим Купревич фотографировал то, что рисовал Илья Глазунов.

– В окно к нему на первом этаже постучишь, а он в то время дома что-нибудь обязательно рисует. Всего добился сам, своими руками, без всякой помощи со стороны. Настоящий живописец, хотя и есть у него показушные вещи. – Под этими словами подразумевает коллекционер работы на злободневные темы, рисунки в "горячих точках", куда ездил его друг по командировкам прессы. – Но может делать красивые вещи, мастер очень хороший, нравится мне из последних его работ картина "Венеция"…

Как знаток гравюр, Купревич пытался приобщить друга к эстампам, чтобы можно было размножать его произведения. Но из этой попытки ничего не вышло, потому что, как констатировал коллекционер, Глазунов не по этому делу.

– Живописец он великолепный, – такой вынес окончательный приговор друг. И было видно, что мнение консультанта Эрмитажа для Глазунова важнее оценок самого требовательного искусствоведа.

Из "дома ботаников" мы ушли в полночь, так что я не увидел, где стоял взорванный террористами особняк премьера Столыпина, близкую Невку, Шведское кладбище, возле которого жильцы копали спасавшие их от голода огороды и лелеяли грядки с овощами. Но увидел в темноте забор, через который когда-то Илья помог бежать воришке, покусившемуся на огород голодных ботаников.

– Я тебе мелочи дам! У меня мама больная… Я первый раз! Я ничего не украл, – говорил он, сжимая в руке морковку.

Так ботаники и не догнали мальчишку, отпущенного Ильей.

Отсюда, из "дома ботаников", тетя Ася повела его в здание Академии художеств.

– На экзамене по композиции я нарисовал пастухов, вспомнив, как мы с Васей в Гребло стерегли стадо…

* * *

Не успели мы в тот день увидеть еще один дом со двором-колодцем у Сытного рынка, где жили сестры Мервольф и вместе с ними их двоюродный брат Илья. Младшая из сестер училась в восьмом классе, по вечерам имела обыкновение ходить в оперетту, знала наизусть музыку шедевров Кальмана, потому что на "Сильве" побывала сорок раз, на "Баядерке" еще больше – пятьдесят раз. Вслед за сестрой начал ходить в этот же театр брат, на всю жизнь запомнивший мелодии и слова арий оперетт.

Запомнил также песню шарманщика, заходившего во двор-колодец у Сытного рынка, где в каменных стенах не пропадал ни один звук, ни одно слово, волновавшие сильнее, чем прекрасная музыка Кальмана, арии светских львов и бедных девушек.

С шарманками по дворам, как в дореволюционном Петербурге, ходили покалеченные войной люди. Лицо одного из них, слепого, казалось лицом "бедного русского Гомера", чьи стихи запомнились, как деревенские частушки.

Дай руку пожму на прощанье,
В голубые глаза загляну.
До свиданья, мой друг, до свиданья,
Уезжаю на фронт, на войну.
Там, в аду орудийного залпа,
Под губительным шквалом огня
Я тебя никогда не забуду,
Только ты не забудь про меня…

Приступы одиночества случались по вечерам, когда сгущались сумерки, наступал холодный ветреный питерский вечер. Топили плохо, сестры спали в шубах под двумя одеялами. Холодно было и в здании академии, куда по утрам отправлялся ученик шестого класса общей школы и первого класса художественной школы. Они помещались в одном здании.

* * *

…Сюда приехал Глазунов утром в ясный октябрьский день 1995 года, никого не предупредив о визите, устремившись по длинному коридору, обгоняя на ходу студентов. Спешил он в реставрационную мастерскую, куда привез свой "Портрет старика", написанный в студенческие годы и успевший за минувшие сорок лет почернеть в чьих-то чужих руках, до того как попал снова в руки автора, выкупившего натянутый на подрамник холст.

– Лучшие реставраторы работают в академии! Лучшая академия в мире – Петербургская! – на ходу провозглашал здравицы в честь альма-матер бывший студент, забыв про смертельную обиду, нанесенную ему именно здесь, здороваясь с шедшими навстречу людьми, знающими его десятки лет. Одни с радостью останавливались, обменивались приветствиями, другие спешили пройти мимо, не задерживаясь, кивая головой в знак равнодушного приветствия.

На этом пути встретили мы живого классика соцреализма, седовласого академика, профессора Мыльникова. Отношения с ним начались в студенческие годы, и тогда уже он был признанным живописцем, у которого студент Глазунов учился, не будучи в его в классе. Академик замедлил шаг, на его красивом лице я увидел некое подобие улыбки, какая освещает глаза профессоров при встрече с бывшими непутевыми студентами. Мыльников рукой прикоснулся к Глазунову, мне даже показалось, что похлопал по плечу, как старый молодого, между ними состоялся молниеносный обмен приветствиями, после чего седовласый академик поспешил по делам, получив приглашение на выставку в Манеж. Ни на одну выставку Глазунова не приходил прежде. Придет ли в этот раз? Глядя ему в спину, Илья Сергеевич помянул картину Мыльникова "Клятва балтийцев" как шедевр, но был бы кем-то другим, если бы на этом остановился и не выразил неудовольствие по поводу того, что пишет академик сегодня, отступив, как ему кажется, с позиций реализма.

Глазунов не скрывал радости, как человек, вернувшийся после долгой разлуки домой. Обратил мое внимание на выщербленные, почерневшие некогда белые мраморные ступени лестницы, по которой ходили Репин и Суриков. Показал на белую высокую дверь, за которой писал первую большую картину "Дороги войны". На минуту остановился перед стеклянной дверью, ставшей, как прежде, церковью, где отпевали Врубеля. В его годы она служила аудиторией для комсомольских собраний. В эту минуту вспомнил бывший комсомолец, как встал однажды, единственный среди всех собравшихся, и заступился за Марка Эткинда и Женю Мальцева, когда их исключали из комсомола, что грозило также исключением из академии.

– С Мальцевым ходил в Эрмитаж копировать Тициана. Вместе ездили убирать картошку в колхоз.

Там-то сгоряча комсомолец Мальцев ударил парторга, заспорив с ним. Один Глазунов подал голос в его защиту. О чем впоследствии, по словам Ильи Сергеевича, Мальцев постарался забыть, даже "возненавидел" его, став главой питерского Союза художников. В Манеж на выставки старого товарища не приходил, как Мыльников, ни разу.

– Он мой кореш был, я их всех знаю, вот в чем ужас! Одного видишь, радость при встрече: "Илюша!". На глазах слезы… Другого встретишь, а он тебе цедит сквозь зубы: "Здрасте, здрасте"… "Ты чего это на меня так?" – "Мы только из газет о тебе узнаем, мы люди маленькие"… Я ему говорю: "Пойдем пивка попьем", он мне отвечает: "Гусь свинье не товарищ!". Я ему: "Витя, ты что, очумел, милый, мы же с тобой вместе сидели за партой, ты же блокадник, как я, ты что херовину порешь…" – "Ты все по королям!". Я же не виноват, что меня приглашают писать портреты, им ведь важно, как я пишу. Разве хорошо было, что прежде русские цари звали писать портреты иностранцев. А сейчас короли русского художника приглашают! Я всем обязан Эрмитажу, русской школе. Мои "Руки" напечатаны в учебнике рисунка для второго курса между рисунками Леонардо и Чистякова. Я в этом доме день и ночь учился. Приходил утром, уходил в три часа ночи. Пожарные закрывают институт, а я в классе. Уверен был, что художник, могу достичь уровня, что видел в музеях. Работал, работал, работал… Хожу, прошу начальников не за себя. Позор! Собчак обещал помочь и обманул. С меня просят 280 тысяч долларов за мастерскую. Общежития для студентов не дают. Алла Пугачева три песенки споет – тысячи долларов получает. Мстиславу Ростроповичу мэрия особняк подарила трехэтажный на берегу моря. Пусть приезжают. Пусть им дарят! Пусть процветают. Но ведь я не для себя прошу, для академии, для молодых, чтобы они могли из Москвы приезжать в Санкт-Петербург, копировать картины в Эрмитаже и Русском музее.

Да, просит ректор академии дом, чтобы студенты могли приезжать на практику в самый красивый город на земле, ходить по музеям, выезжать в загородные дворцы, на природу, писать этюды, делать все то, что в юности делал Илья Глазунов.

* * *

Попав под высокие своды академии на набережной Невы, я почувствовал, что не только преподаватели и профессора, но и большой дом XVIII века, храм искусства, поднявшийся напротив египетских сфинксов, воспитывал Глазунова. Красота спасет мир, сказал Достоевский. В данном же случае красота здания, классическая архитектура и искусство спасли израненную душу ребенка, сформировали мировоззрение, стиль художника.

Эта красота заключается в каждом квадратном метре здания, статуях, картинах, росписях, старинной мебели, книгах в шкафах из красного дерева. Она оказала воздействие на характер юного Глазунова, сделала его приверженцем классики, реализма. Им верен всю жизнь, любит искренне и нежно в наше жестокое время, когда в моде иные стили и течения.

Вот какими признательными словами он описывает здание академии:

"Чувствуешь себя словно в храме, покинутом жрецами, которые поклонялись богу гармонии, разумной красоте. Среди античных колонн из ниш смотрят древние мудрецы и славные герои античного мира. Академия – это сложный лабиринт прямых, как стрела, полутемных, узких и высоких, как своды готического собора, коридоров; винтовых, как в средневековых замках, лестниц, ступени которых стесаны ногами многих поколений; высоких и светлых залов, где в сверкающих паркетах, как в зеркале, отражаются плафоны XVIII века; мастерских, где вот уже свыше двухсот лет происходит единоборство художников с вечной загадкой познания природы".

Я впервые попал под своды дворца, выстроенного в стиле раннего классицизма архитектором Валлен-Деламотом (автором Гостиного двора на Невском проспекте и Малого Эрмитажа) и архитектором Кокориновым (автором дворцов графа Разумовского, профессором и ректором академии) во времена великой Екатерины II. В ее царствование, в блистательный век побед русского оружия на суше и на море, украсилась столица Российской империи громадным зданием Академии художеств, "трех знатных искусств", поражающим не только гармонией, "пластикой барокко", но и размерами. Даже в наш XX век, эпоху гигантских сооружений, старинное, выстроенное двести лет назад здание кажется большим. Под одной крышей помещались и школа, и высшее учебное заведение, и музей, и академия, наблюдавшая в царские времена за стилем всех казенных зданий, сооружаемых на территории необъятного государства.

Глазунов быстро взбежал по лестнице и вошел в приемную ректора, еще одного "кореша", отсутствовавшего в тот момент в кабинете, чьи высокие стены украшали потемневшие от времени картины. Отсюда повел в библиотеку и в большие залы с расписными стенами, называющиеся в честь великих художников Рафаэлевским, Тициановским.

Под потолком я увидел на всю ширь стены "Триумф Авроры", копию известной картины Гвидо Рени, изображающую сонм античных богов, совершающих триумфальное движение в небесах навстречу Солнцу. Еще одну копию по имевшейся на руках открытке выполнили в 1995 году в Москве по просьбе ректора преподаватели московской академии для актового зала. Написали потому, что именно этот "Триумф Авроры", увиденный в голодном 1944 году, исторг слезы из глаз изумленного мальчика. Когда он вырос, то приложил все силы, все влияние, чтобы и в Москве молодые могли учиться в стенах, похожих на те, что поднялись на набережной Невы перед сфинксами, могли видеть эту же картину и плакать от счастья.

О слезах Илья Глазунов в молодости в автобиографической повести постеснялся написать, там об этом потрясшем его душу событии сказано академически строго:

"Однажды, запутавшись в бесконечных анфиладах комнат, попали в холодный полумрак высокого и гулкого зала, где высоко на стене парила в голубых небесах крылатая дева в развевающейся тунике. Золотая надпись под ней гласила "Слава". Мы долго стояли, задрав головы, зачарованные этим неожиданно-возникшим утренне-светлым образом, так не вяжущимся с ледяным мраком искалеченного войной храма".

Да, стояли зачарованные, задрав головы, только один четырнадцатилетний невысокий русоволосый мальчик плакал, скрывая слезы от товарищей.

В октябрьские дни 1995 года холодной осенью залы института отапливались, но везде видел я следы запустения, бедности новой власти. Именно ей по праву наследования принадлежит этот бывший под покровительством императоров большой дворец "трех знатнейших искусств". Потемнели некогда белые статуи, посерели палевые стены, черен некогда натертый до зеркального блеска паркет…

Перед старинным шкафом, где под стеклом выставлен в исполненном художниками переплете Устав академии, Глазунов задержался, сказав, что и на Мясницкой надо бы заказать такой – для Устава, представив его на видном месте.

* * *

Илью Глазунова привели в этот храм, еще когда он не залечил раны, причиненные прямым попаданием мощной фугасной бомбы, адресованной расположенному рядом с парадным входом мосту над Невой. Открыв одну из дверей на втором этаже, можно было увидеть улицу и академический сад, обелиск, воздвигнутый в честь "Румянцевых побед".

Но звонок регулярно раздавался в холодных классах. Через разбитые окна падал на подоконники снег. Занятия проходили каждый день. Утром рисовали. Во второй половине дня, как в обычной советской школе, "проходили" все предметы, необходимые для получения аттестата зрелости. Учителя не очень нажимали на математику, физику и химию, потому что знали: из этих мальчишек и девчонок инженеров не выйдет.

Учили рисовать так, как это делали в далеком прошлом. Ставили в классе копии античных бюстов и давали всем одно задание. Никакого отступления от этого закона не допускалось. Потом предлагали таким же образом копировать статуи в рост…

"В течение долгих лет обучения в средней художественной школе и академии мы проводили долгие часы за рисованием, точнее говоря, за срисовыванием образцов античного искусства. Для нас это была школа постижения подлинной гармонии, одухотворяющей и преобразующей человеческое тело в примерах великого творчества. Сидя в нетопленых классах, зачастую в шубах, посинев от холода, мы часами любовались прекрасным обнаженным юношей-дискоболом".

По коротким высказываниям, репликам, по опубликованным воспоминаниям создается впечатление, что опаленное войной сердце ученика СХШ при Институте имени И. Репина открыто было всему прекрасному. Эрмитаж и Русский музей распахнули двери после блокады не сразу. Но зато в 1945 году состоялось торжественное открытие академического музея античных слепков. В его залах состоялась встреча Ильи Глазунова с Никой, потрясшей его воображение так же, как Аврора на картине Гвидо Рени.

"Ника! Стремительная, как белоснежное облако, со складками одежд, волнуемых ветром, как прибой пенистых волн Адриатики!.." – не буду дальше цитировать это пространное восторженное описание, сохранившееся под обложкой старого журнала. Потому что и по этому короткому отрывку ясно, почему сейчас, где только можно, добывает ректор Российской академии живописи, ваяния и зодчества слепки античных статуй. Те самые, которые разбивали кувалдами в 1918 году раскрепощенные от оков академической школы студенты в Москве и Петрограде, сбрасывая их с "парохода современности" по призыву выразителя их дум, в мыслях расстреливавшего Растрелли и Рафаэля.

Белогвардейца найдете – и к стенке.
А Рафаэля забыли? Забыли Растрелли вы?
Время пулям по стенке музеев тенькать.
Стодюймовками глоток старье расстреливай!..
Выстроили пушки на опушке,
Глухи к белогвардейской ласке.
А почему не атакован Пушкин
И другие генералы классики?
Старье охраняем искусства именем.
Или зуб революций ступился о короны?
Скорее! Дым развейте над Зимним
Фабрики макаронной!

После этих стихов люто на всю жизнь возненавидел "поэта революции" Илья Глазунов. Потому на его картине, в "Мистерии XX века", предстает Владимир Владимирович с папиросой в зубах и с револьвером в руке, нацеленным в каждого, кто подходит к полотну…

Гипсы покупает Глазунов и свозит на Мясницкую, выставляет в коридорах, в актовом зале, чтобы они воспитывали студентов так, как его сверстников. Носится по Москве, добывая миллионы на поездку студентов в Питер, чтобы могли ходить в Зимний, увидеть не проданную большевиками картину Рафаэля…

Назад Дальше