Серая шинель - Александр Сметанин 4 стр.


- Кто на посту?

- Красноармеец Кочерин, товарищ младший лейтенант.

- Новичок, значит? Ну, здравствуй, Кочерин, будем знакомиться. - Тот, в комсоставском полушубке, подходит ко мне, протягивает руку. - Заместитель командира батальона по политической части старший лейтенант Фадеев.

"Вот вы какой, старший лейтенант Фадеев! - мелькает в моем сознании. - Интересно, за что вас так любят в батальоне? Почему Журавлев и Тимофей так часто вспоминают вас добрым словом?"

Пожелав мне успеха в несении службы, командиры уходят в землянку. Я опять остаюсь наедине со звездами.

Внезапно со стороны переднего края доносится гул разрывов, приглушенных расстоянием, стрекот пулеметов, вспыхивают бледные сполохи ракет.

Что это? Неужели бой? Неужели началось?

Как и положено, подбегаю к землянке, открываю дверь, скороговоркой докладываю:

- Там, на "передке", бой идет. Сильный. Тревогу, что ли, объявлять?

К моему величайшему удивлению это сообщение никого особенно не встревожило. Никто не схватился за оружие, не бросился из землянки вон, в траншею. Фадеев достал карманные часы, посмотрел на них и спокойно сказал:

- Немец в такое время, товарищ Кочерин, наступать не станет. Он темноты боится. Скорее всего наших разведчиков обнаружили. Вот и подняли переполох. Иди на свое место, Кочерин.

Чертовщина какая-то! Я ожидал чего угодно, но не этого. Пусть не назвали меня молодцом, не похлопали по плечу за проявленную бдительность. Пусть! Но я полагал, что все, как в настоящем бою, займут места на позиции, Галямов установит свой ручной пулемет, ввинтят в гранаты запалы, будут настороженно прислушиваться к гулу приближающегося боя, встанут рядом со мной плечо в плечо, как в старинном каре. А они и не пошевельнулись. И даже этот, старший лейтенант, спокойно так: "Иди на свое место, Кочерин!"

Ну что ж, я прошел на свое место в траншее. Стою, прислушиваюсь к отдаленному гулу боя, но он очень скоро затихает, и небо над передним краем опять становится иссиня-черным. Да, правы оказались, черти.

Тихо. Тятькин говорил мне, что он боится тишины на фронте. Особенно, когда находишься на "передке". Тишина, по его словам, ничего доброго не сулит, жди от фашистов какой-либо каверзы.

Меня сменяет Ипатов. С закоченевшими руками и ногами вбегаю в землянку. Начальства уже нет. Вернулись Журавлев и Чапига. Все ужинают. Сегодня интендантство потчует нас пшенной кашей со свиной тушенкой и чаем, который подогревается на печке.

- Вот кончится война, - облизывая ложку толстыми пунцовыми губами, говорит Тимофей, - вернусь домой, куплю себе банку тушенки, буханку черного хлеба и сразу все съем. Вкуснота!

Журавлев улыбается, не без лукавинки спрашивает:

- Ты полагаешь, что и после войны американцы будут тебе тушенку слать?

- А куда им ее девать? Поди и так каждый день жрут от пуза. Надоест.

- Нет, Тимофей. Они сейчас подкармливают меня и тебя, чтобы мы Гитлера били. Хозяевам Америки это нужно. Да и то за наши кровные, за золото…

- Не знаю, командир. Может, и прав ты… Кстати, что там насчет второго фронта сказали вам, партийным?

- Да ничего. Воюют в Африке с Роммелем да итальянцами. Вот и весь второй фронт.

- Ну а насчет нашего наступления? - не унимается Тятькин.

- Про это ни слова. Секрет. Но судя по всему - скоро. Знакомый сказал, что в типографии нашей дивизионки листовки печатают с призывами: крепче бить врага в наступлении.

Это была наша последняя ночь на обжитой позиции отделения. Я даже как-то привык за эти дни и к крохотной землянке, и к ее скромному по военным временам уюту, к размеренной, словно в карауле, жизни второго эшелона.

Утром командиры отделений получили приказ подготовиться к передислокации с целью занять положение непосредственного соприкосновения с противником.

Мне нравятся эти военные термины. В них есть что-то таинственно-торжественное, многозначительное, романтическое: "передислокация", "первый эшелон", "непосредственное соприкосновение".

Мы могли, даже обязаны были ждать поступления такого приказа в любой день, час, минуту, а когда его получили, все-таки встревожились. Даже Иван Николаевич. Не знаю, почему?

Быть может, потому, что опасность быть убитым увеличится? Что уже не будет у нас такого вольготного хождения в полный рост, без свиста снарядов над головой, без риска быть задетым шальной пулей?

Но ведь некоторые всю войну воюют именно так. С неделю назад все наше отделение ездило на разгрузку снарядов в район армейских артиллерийских складов на какой-то железнодорожной станции. И я сам видел, как один из начальников этих складов умывался в нательной рубашке прямо на улице. И даже чистил зубы! А красноармеец поливал ему из котелка и держал свежее полотенце. Мне все это показалось странным. А Тятькин почему-то назвал его "тыловой крысой".

Но все-таки, по-моему, Тимофей не прав. Не всем же быть на передовой. Надо кому-то и снарядами, патронами заниматься, кормить, обувать, одевать, лечить нас.

Итак, завтра на "передок", для меня таинственный и непонятный, полный тайн и опасностей. Я стану лицом к лицу с врагом. Между нами не будет никого, ничья спина меня не прикроет. Сотня, две сотни метров будут отделять меня от врага. Того самого, с которым сейчас связано все самое плохое и страшное в жизни моего народа. И я пойду биться с этим врагом. Жестоко, насмерть. Я обязан делать это по долгу советского человека, воина, мужчины.

Передний край

Мы идем лесом, вытянувшись в длинную цепочку. Передо мной размеренно, как маятник, покачивается запорошенный снегом вещмешок Вдовина. Иван Тихонович идет вразвалочку, заметно косолапя. Такая у него походка.

Весь день он ахал и охал оттого, что придется оставить в землянке печку-времянку, которую смастерил собственными руками. По его словам, таких во всей дивизии нет. И радости Вдовина не было предела, когда старшина роты согласился-таки положить печку на сани. Иван Тихонович надеется, что и на новом месте мы будем пользоваться произведением его искусства.

На поляне, круглой, как пятак, пересекаемой по диаметру полевой дорогой, останавливаемся, пропускаем колонну машин, идущих в сторону фронта. Ничего интересного: ящики со снарядами, тюки, лыжи, кухни на колесном ходу. И только с появлением батареи зачехленных брезентами "катюш" мы несколько оживляемся.

- Во сила! Во дадут фрицу прикурить! - восторженно говорит Тятькин. - Серега, ты видел, как "катюши" бьют?

- Не-а.

- И не приведи попасть под них! Вот увидишь!

Сержант, стоявший на подножке головной "катюши", снисходительно, свысока в полном и переносном смысле, поглядывает на нас. Потом, улыбнувшись, кивает в нашу сторону, что-то говорит водителю, но мы не слышим что. Определенно, что-нибудь про наше вооружение.

На какое-то мгновение в сознание вкрадывается предательская мыслишка по отношению к своему роду войск: "А мы-то с "винтарями" да пулеметом…"

Вспоминаю, как однажды высказал Ивану Николаевичу мысль о том, что я не в восторге от службы в пехоте.

"Да, в пехоте не сладко, - ответил он, подумав. - Но если нам суждено будет вернуться домой живыми с войны, мы с гордостью будем говорить о том, что воевали не где-нибудь, а в пехоте, в составе Н-ской болотной, непромокаемой, трижды окруженной, четырежды переформированной дивизии. Это юмор, но грустный юмор. Слава - она и к людям и к дивизиям приходит по-разному. Одна отличилась где-то раз, попала на перо газетчикам, те и пошли раззванивать, хотя ничего особого эта дивизия давно не делает, ничем не отличается. А другая несет свой тяжкий крест без колокольного звона, без хвалебных приказов. Ложится костьми на склонах высот, мокнет в окопах средь болот, делает свое солдатское дело истово, безропотно, как пахарь в страду. Такая и наша стрелковая дивизия.

- Ты вот, Сережа, подумай, кто ты есть? Солдат пехоты! Это, брат, как и слово "человек", звучит гордо. Ты знаешь, когда полковники, генералы, даже маршалы докладывают, что такой-то километр земли, деревня, город освобожден от врага? Не знаешь? Так знай: только тогда, когда красноармеец Кочерин, рядовой советской пехоты, встанет за чертой этого километра, за околицей деревни и доложит: "К отражению атаки противника готов!".

Должность рядового, Сережа, особенная должность. И по-своему любопытная. Это человек, который делает. Как, например, пахарь пашет землю, а кузнец кует железо. Ведь все остальные, начиная с Верховного, приказывают. Даже я, твой командир, в какой-то степени уже "не пахарь". А рядовому, солдату, приказывать некому, он и делает. И ценится он в зависимости от того, как справляется с этим самым делом. Вот чему тебе учиться надо. Хотя бы у Тимофея…"

…Мои воспоминания неожиданно прерывает Тятькин.

- Понравились "катюши", Серега?

- Понравились.

- То-то. Но им, браток, далеко до нас. Без пехоты они ни тпру, ни ну. Вот возьмем, к примеру, танк. Слов нет, машина серьезная. Но капризная, как девица на выданье. То горючее ему дай, то воду, то снаряды.

Ну куда он без нас? Никуда! В атаку, к примеру, идет, а на нас оглядывается. Не оторваться бы далеко. Неуютно он себя чувствует без пехоты. А уж если мы, пехота, на какое-то там место ступили да лопату достали, чтобы окопаться, - все, братцы, это место теперь наше, эта земля от фашиста, считай, свободная.

Снова идем по тропе. Морозит сильнее. Вдовин опускает клапаны шапки, завязывает тесемки. На усах появляются крохотные сосульки. У Чапиги тоже. И зачем они носят эти усы?

- Степан, - спрашиваю я Чапигу, идущего следом, - а ты кем до войны был?

- К чему тебе?

- Да так…

- Ну если так, скажу: всем был. На прииске работал - в райпотребсоюзе был старшим, кто куда пошлет. Перед призывом, я в прошлом году призывался - помощником у лесника был. Люблю я леса, хоть и мало их у нас в Оренбургской области.

- Значит, ты из Оренбургской области?

- Нет, родился я в Полтавской. Украинец я, но родители переселились под Оренбург, когда мне еще и года не было.

Под ногами звучно скрипит снег. На остановке мы поменялись местами, и теперь я иду следом за маленьким, всегда отчего-то печальным Чапигой. Я знаю, что у него на войне два сына. Вестей от них нет. Наверное, оттого Степан и грустит все время.

Справа и слева от нас рядами стоят ели. Статные, дородные, в белых пуховых шалях, точь-в-точь купчихи на картинах художника Кустодиева. У нас дома был небольшой альбом с репродукциями его картин.

До чего же они невозмутимы эти ели! Словно их и не трогает все то, что творится вокруг.

- Ложись! Воздух! Воздух! - кричат где-то впереди.

Не раздумывая, валюсь в снег, пытаюсь снять с плеча винтовку, но тут же прижимаю голову к земле, придавленный к ней незнакомым доселе адским грохотом.

Над нами, опоясанное огнями, проносится какое-то чудовище, сея окрест смерть и разрушение. Через секунду-другую его уже нет, только гул несется следом, да лес, внезапно разбуженный сорвавшимся с неба фашистским самолетом, все еще стонет жалобно и тонко.

- Чего лежишь, вставай! - зло окликает меня Тятькин. - Ну и перепугал, зараза… Погоди, я еще поквитаюсь с тобой.

- Кто перепугал? - спрашиваю.

- Да "мессер", будь он проклят. Не видел, что ли? - Губы Тятькина мелко подрагивают. - Отвыкли мы от этих штучек на своем курорте.

Я отряхиваю с полушубка снег, оглядываюсь по сторонам. Метрах в пятидесяти от нас бьется в постромках раненая лошадь. Еще дальше - горит грузовик, двое красноармейцев сбрасывают с него какие-то ящики.

- Эй, дядя, - кричит Тимофей усатому ездовому, хозяину раненой лошади, - что зенки вылупил? Пристрели животную, чего ей мучиться…

Ездовой посылает Тимофея туда, куда по его мнению, следует, потом берет с саней винтовку и стреляет в лошадиное ухо.

Тимофей не в духе. Я догадываюсь, отчего. Ему обидно, что он, старый вояка, наравне со мной нырнул в снег, подставив врагу собственный зад, не прикрытый средствами ПВО.

Я делаю вид, что ничего этого не заметил. Конечно, в отделении всего один ППШ, именно у Тятькина, и он мог бы из автомата послать хорошую очередь летевшему почти "на брюхе" фашисту.

- А ведь это он разведку вел. Правда, командир? - спрашивает Тятькин у Журавлева, чтобы хоть как-то избавиться от своего грустного настроения.

- Определенно, - отвечает Иван Николаевич, - потому и шел по-над лесом на бреющем.

Не первый раз удивляюсь тому, как умеет разговаривать с нами Иван Николаевич. Ведь сейчас он на наших глазах "оправдал" Тятькина, помог ему пережить чувство стыда за минутную слабость.

Да, стыда! Ведь все, десятки, если не сотни людей "нырнули" в снег, заслышав гул вражеского самолета, и ничего. А вот Тимофей посчитал себя едва ли не единственным человеком, виновным в том, что никто не выстрелил по фашисту, что дали ему свободно пролететь над колонной, растянувшейся на многие километры.

Удивляюсь и тому, что речь Ивана Николаевича стала немножко не такой, к которой я привык в школе. Он стал говорить языком простым и в то же время доходчивым, образным, слова его стали емче, лучше выражали мысль.

Честное слово, если бы зависело от меня, я бы обязательно назначил его вместо лейтенанта Иванова - "самого нудного политрука"…

"Передок", как мы между собой называли передний край обороны, встречает нас тишиной необычайной, почти кладбищенской. Затихло все. Ни выстрела, ни ветерка. Даже снег - и тот не идет.

Мы толпимся в овраге, где-то вблизи третьей траншеи, ожидая возвращения командира роты, которого я, например, до сих пор не видел. Он, по словам Ивана Николаевича, находится в первой траншее вместе с командиром роты, которую сменяем.

По моим предположениям, эта рота уйдет во второй эшелон, в обжитые места, в еще теплую землянку вблизи раненой сосны.

Однако позднее я узнаю, что она останется здесь же, в первом эшелоне, просто немного "потеснится", как говорят в армии, - "примет левее" и тоже будет наступать. Ведь перед наступлением боевые порядки частей уплотняются, и там, где в обороне располагался один батальон, встанут три, а то и больше.

Два взвода, получив приказ вернувшегося с рекогносцировки ротного, уходят. Остается один наш. Но вот и из нашего два отделения уходят куда-то влево по оврагу.

Младший лейтенант Козуб отзывает в сторону Журавлева, что-то говорит ему, потом подзывает к себе незнакомого нам красноармейца, вооруженного симоновским полуавтоматом. Интересно, куда направят нас?

Об этом узнаем через минуту: в боевое охранение. Будем сменять стрелковое отделение, стоящее там. Даже при моих скромных познаниях военного дела ясно, что нас "вешают" на самый нос немцам.

Слышится знакомое "Шагом марш!" Журавлева и мы направляемся на самый "передок". Вот уже позади третья траншея нашей обороны, вторая, первая. Здесь нас встречает командир отделения, находящегося в боевом охранении. Он о чем-то советуется с Иваном Николаевичем, и мы снова идем вперед, полусогнувшись, неглубоким и тесным ходом сообщения. Слева остаются остовы печей сожженной снарядами деревни, сиротливые колодезные "журавли", словно зябнущие в этой стуже на своих длинных деревянных ногах. Справа замечаю две одинокие деревенские баньки и поскотину, полузасыпанные снегом.

Кажется, этому проклятому ходу сообщения не будет конца, хотя Иван Николаевич говорил, что боевое охранение находится всего в двухстах метрах от переднего края нашей обороны.

Но вот идущий впереди Чапига останавливается, и я тычусь в его вещмешок. Пришли, слава богу. Можно стать на колени и отдышаться. Идти полусогнувшись надоело до чертиков.

Никто не разговаривает. Далеко ли до противника, не знаю, но его молчаливое злобное присутствие где-то за кромкой траншеи, в которой располагается боевое охранение, подсознательно угадывается каждым из нас. Теперь враг действительно рядом, хотя ничем себя и не выдает.

Журавлев, Тятькин и Чапига, шедшие впереди меня, одни за другим исчезают в какой-то норе. Я остаюсь на месте.

- Зачем сидишь? - слышу шепот Галямова. - Лезь давай.

- Куда?

- Яма этот.

Только сейчас замечаю лаз, ведущий куда-то под землю. Становлюсь на четвереньки и вслепую по наклонному лазу спускаюсь вниз. Оттуда тянет махоркой, теплом, овчиной и всем тем, что принято называть окопным жилым духом.

Вот и землянка. Вернее, это пещера, довольно просторная. Она вырыта давно. Очевидно, здесь когда-то хранили картошку. Доски, поддерживающие низкий земляной свод, и столбы, подпирающие поперечную балку, потемнели от времени, покрылись плесенью.

В землянке горит самодельная лампа из гильзы сорокапятки. Значит, живут богато, раз даже керосин для лампы имеют.

Постепенно землянка наполняется. Здесь вместе с нами всего десять человек. Если учесть, что один на посту, то хозяев всего четверо.

Нас встречают радушно, щедро угощают махоркой, сухарями, размоченными в кипятке, печеной картошкой. Одна беда - в землянке можно только сидеть. Каково-то будет нашему Галямову при его росте!

Ищу его глазами. Галимзян сидит около входа, держа свой ручной пулемет между колен и едва не касаясь головой досок кровли.

Кто-то из хозяев спрашивает о новостях в мире.

- Так вы их должны лучше знать, - отвечает за всех нас Тятькин. - Вы как-никак ближе нас к загранице. От вас и до будущего второго фронта было на десять верст меньше, чем от нас.

- А вы, паря, к Москве зато ближе стояли, - парирует пожилой красноармеец с медалью на истершейся муаровой ленте. - Начальство высокое опять же сидело за вашей спиной.

- Твоя правда, земляк, - соглашается Тимофей. - Однако новостей, не обессудь, не принесли. Одна новость - наступать будем. Раз мы пришли, то непременно будем.

- Это почему же? - не унимается тот, с медалью.

- Да потому, что где Тятькин, - там победа!

- Я, между прочим, в таких случаях другую фамилию слышал. - Смеется Тимофеев собеседник.

- Бывает иногда. А скажи мне, земляк, - Тимофей на четвереньках приближается к красноармейцу, - чего это вы столько времени, как слепые кроты, в норе жили?

- А ты что, партаменты белокаменные захотел? С этим самым, с электричеством, да? Не прогневайся, земляк, не успели поставить. Хе-хе-хе!

Журавлев и командир боевого охранения уходят сдавать-принимать позицию. Хозяевам скоро надо уходить.

- Ну, пока наши генералы в обмотках занимаются делами, я расскажу вам что тут и как. - Это опять говорит тот, пожилой, с медалью. - Вот ты, ефрейтор, новость вроде принес: наступать будем. У твоей новости, мил человек, борода до пупа. Тут у нас каждую ночь саперы гостили, все наши минные поля сняли, теперь за немецкие примутся.

- А далеко тут до немца? - тоном старого вояки небрежно спрашиваю я.

- В аккурат четыреста метров, сынок. Предупреждаю: днем и носа не показывать из траншеи. Снайпер, сволочуга, лютует, спасу нет. За эту неделю двоих. Лейтенанта из газеты, который удумал днем сюда пробраться, и одного из нашего отделения. Земляка евоного, - красноармеец кивает головой на худого долговязого парня, то ли узбека, то ли туркмена, все время молча сидящего в углу.

Назад Дальше