Мои печальные победы - Станислав Куняев 14 стр.


А после войны в "Общество культурных связей с заграницей", где работала Орлова, по ее словам, "пришли мужчины самоуверенные, невежественные, украшенные (?! – Ст. К.) боевыми орденами", "начальники новой формации", "они Европу завоевали, что им захудалый ВОКС", – иронизирует благополучная ифлийская функционерка… Да что там Орлова! И в наше время бывшие ифлийцы, сегодня 90-летние старики, даже побывавшие на фронте, до сих пор плачут, словно евреи на реках вавилонских, об утрате ифлийского счастья и о том, что после войны места, им предназначенные, начали занимать тупые, грубые, малообразованные аборигены, то есть русские. 23 февраля 2005 года я услышал по радиостанции "Свобода" беседу корреспондента с А. Черняевым – самойловским однокашником по московской элитной школе и бывшим помощником М. С. Горбачева. Передача была посвящена Дню Советской Армии (защитника Отечества) и будущему 60-летию Победы.

Вот что я успел записать за "ифлийцем", закончившим войну, естественно, в крупной должности:

"Я не воспринимаю 9 Мая как национальный праздник… Школа у нас была особая. Из 15 человек нашего класса трое было на войне – Дезька – будущий гениальный поэт, Лева Безыменский – великий журналист и я – заместитель начальника штаба. Остальные работали в тылу. (Не слабо! – Ст. К.).

Пришло пополнение, ребята с волжских берегов из мещанской среды, невежественные. Я не воспринимаю 9 Мая как национальный праздник, это сплошной пиар.

Таких, как наша – три спецшколы было в Москве, мы в вузы поступали без экзаменов".

Вот так относились ифлийцы к победившему народу и к людям простонародья. Это брезгливое нэповское барство в мировоззрении Давида Самойлова высмеял его ровесник и однокашник по ИФЛИ (заканчивал его экстерном) Александр Солженицын, после того, как прочитал посмертную книгу поэта "Перебирая наши даты". Самойлов, по словам А. Солженицына, "очень обозлен на русских "почвенников", часто пользуется бессмысленной кличкой "руситы": они "из города может быть, из провинциального, захолустного",и именно там они "трагедии (1937 года?) пересидели".(Много же знает Самойлов о трагедии малых городов России за большевистское время. Сунься-ка туда, "пересиди"). "В 37-м году к власти рванулся хам, уже достаточно к тому времени возросший полународ".

"И особенно выделяет именно "ответственность за 37-й год"(не сопоставляя ответственность за 1929 – 1933), после которого утверждает, что "власть у нас народная" и "народ лучше всего сохранился" (жирно выделенные фразы в этом отрывке принадлежат Самойлову).

Защищает Солженицын от злых и завистливых самойловских оценок В. Шукшина:

"Например, о В. Шукшине можем прочесть такое: "злой, завистливый, хитрый (?), не обремененный культурой"(поживи его жизнью), отчего и "не может примкнуть к высшим духовным сферам города".

Особенно возмутило Солженицына следующее рассуждение Давида Кауфмана о русском человеке:

"Мужик нынешний… спекулировать и шабашить готов и… делать это будет, пока не образуется в народ. А сделается это тогда, когда он […] научится уважать интеллигенцию".

Этот самойловский высокомерный тон привел Солженицына в ярость: "Мимоходом о словечке "шабашить". Столичный интеллигент, служа в любом идеологическом тресте, получал солидное в сравнении с мужиком вознаграждение – и это никогда не называлось "шабашить". Но стоит простолюдину искать заработать что-нибудь выше колхозных палочек или коммунальному слесарю попросить у хозяина квартиры троячок – это уже "шабашить". Так вот ныне "духовное начало" в изобилии извергается нами из телевидения – и, кажется, не "мужики" всю эту мерзость совершают. И не они убеждали нас в спасительности гайдаро-чубайсовского грабежа. И не мужики, большей частью, создавали коммерческие банки, гнали миллиарды долларов за границу, а сами – на Канарские острова отдыхать. Так кто же это – шабашит?"

Немало неправды наговорил за свою длинную жизнь Александр Исаевич, но в данном случае спасибо ему, что заступился он, нынешний русский барин, за простонародье, оболганное Самойловым.

В конце своих размышлений о судьбе и творчестве Д. Самойлова Солженицын не оставляет камня на камне от его дилетантских размышлений о народе:

"Народ, утратив понятия, живет сейчас инстинктами, в том числе инстинктом свободы", – пишет Самойлов, а Солженицын комментирует: "(Вот тут он сильно промахнулся: народ живет инстинктом устойчивого порядка жизни, а инстинктом свободы, "свободы вообще" живет только интеллигенция.)"

На протяжении всей жизни Самойлов сохранил глубоко вошедшее в его мировоззрение "нэпманско-ифлийское" отношение к простонародью, к почвенникам, к деревенской прозе… Из осторожности он не высказывался на эти темы при жизни, и мы ничего не знали о такого рода его убеждениях, но в 2004 году вышла его переписка с Лидией Корнеевной Чуковской, которая проясняет многое.

В письме от 24.07.1977 Чуковская сообщает Самойлову свое впечатление о романе Валентина Распутина "Живи и помни":

"Да ведь это морковный кофе, фальшивка с приправой дешевой достоевщины. Я никогда не была на Ангаре, но чуть не на каждой странице мне хотелось кричать: "Не верю!" – по Станиславскому.

Книга столь же мучительно безвкусна, как сочетание имени с фамилией автора: изысканного имени с мужицкой фамилией. Он, видите ли, Valentin! […] "пейзане ломаются на сцене с фальшивыми монологами".

В ответном письме Самойлов – не только соглашается с Чуковской, но продолжает и по-своему дополняет ее "антираспутинские" заклинания:

"Это литература "полународа", "часть Вашего письма о Распутине читал нескольким друзьям. Они в восторге". Фамилии друзей разбросаны на страницах писем: Копелевы, А. Якобсон, Вл. Корнилов. Конечно, эти – были в восторге…

"Об этой прозе, о "деревенщиках", я сейчас много думаю. И, кажется, приближаюсь к Вашей точке зрения. Что-то с их правдой не так" (февраль 1978 г.)

"Никто – ни Зощенко, ни Олеша, ни Бабель, ни Булгаков – не мог бы угадать, что лет через тридцать у нас возобладает литература "деревенская" и теперь уже "реакционно-романтическая".

Последняя фраза как будто бы взята из печально знаменитой статьи Александра Яковлева "Против антиисторизма"…

Лично у меня с Дезиком отношения были почти дружескими. Работая в 1960 – 63 годах в журнале "Знамя", я напечатал цикл его стихотворений, а в "Юности" рецензию на книгу "Второй перевал", и этот поступок Дезик оценил с благодарностью, тем более что велеречивых эпитетов я не пожалел: "Самойлов – один из тех поэтов, которые пытаются найти в окружающем мире гармонические связи и сопротивляются распаду и бессмысленности жизни". Такие вот были в рецензии красивые фразы. Дезик знал, что я увлечен стихами Слуцкого и благодарен ему за помощь в издании моей второй книги "Звено", редактором которой был Борис Абрамович. Однако Дезик, тем не менее, предложил мне игру, которая заключалась в том, чтобы увести от Слуцкого его способного ученика, то есть меня, к нему, к Дезику. Мы, похохатывая, обсуждали этот план нашей "измены" Борису Абрамовичу, и когда последний узнал об этом, то, улыбаясь в усы, подписал мне свою очередную книжку: "Поэту Станиславу Куняеву – отпускная (согласно прошению), Борис Слуцкий".

До этого все свои книги Слуцкий подписывал мне одинаково: "В надежде славы и добра".

Дезик же, узнав, что я избавился от "крепостной зависимости", обрадовался и на книге "Весть" поставил автограф: "Стасику – от учителя, который не испортил дела" (перефразировав свою строку: "не верь ученикам, они испортят дело"). А книгу "Равноденствие" сопроводил шутливой надписью: "Стаху с Галей эту книжку непринужденную без излишку. С любовью. Д. Самойлов".

* * *

Как мне помнится, на еврейские темы мы с Дезиком всерьез ни разу не говорили. Видимо, оберегая наши отношения. Я не знал, как он отнесется к такому разговору. В стихах его, в отличие от стихов Слуцкого, почти не было каких-либо прямых мыслей из этой сферы. И лишь сейчас, когда вышли книги, мною вышеупомянутые, многое проясняется. Весьма важны воспоминания Дезика о еврействе его отца:

"Он всегда удивлялся, когда его еврейские коллеги жаловались на преимущество русских при распределении должностей и званий. Еврей министр или военачальник казались ему явлением скорее неестественным, чем естественным. А мне он говорил неоднократно, что в русском государстве должны править русские, что это естественно и претендовать на это не стоит".

Одним словом, старорежимный умный еврей Самуил Кауфман при царе жил "по Розанову", который считал, что евреям в Российском государстве можно находиться лишь у подножия трона, но ни в коем случае не претендовать на него и на высшие государственные должности.

Дезик, видимо, понимал эту историческую реальность и по-своему даже осуждал соплеменников, ставших то и дело во время и после революции нарушать этот неписаный закон:

"Тут были и еврейские интеллигенты, или тот материал, из которого вырабатывались […] многотысячные отряды красных комиссаров, партийных функционеров, ожесточенных, одуренных властью… Им меньше всего было жаль культуры, к которой они не принадлежали".

Здравые суждения. Но в поэзии этой темы Давид не касался. Солженицын был прав, когда написал: "Еврейская тема – в стихах Самойлова отсутствует полностью". Однако из совершающейся вокруг тебя истории, из окружения не выскочишь, "жить в обществе и быть свободным от общества нельзя", как говорил классик. И конечно же, Самойлов не мог, то ли в силу давления среды, то ли из-за особенностей своей легкомысленной натуры обладать убеждениями отца. С волками жить – по-волчьи выть. Законы стаи, компашки, среды властно давили на гибкую психику поэта.

* * *

И тем не менее остаться в истории литературы русским поэтом Дезик жаждал. В середине 90-х годов я получил по почте из Америки книгу мемуаров моего бывшего знакомого литератора Давида Шраера-Петрова "Москва златоглавая". Я его помнил по 70-м годам и был с ним если не в дружеских, но и не во враждебных отношениях, и "Москву златоглавую", посвященную цэдээловской писательской жизни, прочитал с интересом. Поэтом Давид Петров был никудышным, но тщеславным, и сущность его воспоминаний заключалась в том, что советская власть не давала ему выразить полностью его еврейство и тем самым душила как поэта… В главе о Давиде Самойлове он подробно вспоминает, как пытался разжечь в душе Дезика огонек еврейского национального самосознания, как Дезик отчаянно сопротивлялся его оголтелому натиску и как в конце концов дело кончилось их полным разрывом и отъездом Петрова в Америку, где его "национальное самосознание" расцвело пышным цветом. А отношения Шраера с Самойловым в "Москве златоглавой" изображены так:

"Я заговорил с ним о реальной возможности писать и публиковать в предполагаемом русскоязычном еврейском журнале стихи и прозу русских писателей еврейского происхождения… Самойлов сделался грустен и все оглядывался на Пушкина, хотя мы были почти у Никитских ворот. Я не унимался: "Ведь у каждого из нас, начиная с Маршака, Сельвинского, Алигер, Слуцкого есть такие стихи…" "У меня нет таких стихов, Давид", – сказал он и поспешил к остановившемуся троллейбусу…".

А когда Петров в 1979 году подал документы на выезд из СССР и его книгу вычеркнули из планов издательства, у него потребовали вернуть писательский билет и лишили права покупать книги в писательской лавке, то он бросился за помощью и советом к Самойлову. Но Дезик холодно сказал ему: "А на что вы рассчитывали, Давид? Вы разорвали с системой. Система не прощает…" Он проводил меня до порога".

Настоящий же момент истины в их отношениях произошел незадолго до отъезда Шраера на Запад. Он приехал попрощаться с Дезиком в Пярну, где в этот день проходил поэтический вечер Самойлова, после вечера они случайно встретились.

"В этот момент из кафе выкатился Самойлов в сопровождении актера Михаила Козакова. Я кивнул Самойлову, не желая останавливаться, потому что он был в тяжелом подпитии. Но, предупредив этот маневр, Дезик схватился за мой рукав и окликнул Козакова: "Миша, ты знаком с Петровым-Шраером?" Козакову было стыдно, он не хотел скандала. Мы были знакомы, хотя и шапочно: "Мы знакомы, Дезик", – уводил он Самойлова подальше от греха. "Вы знакомы? Прекрасно, Миша, может быть, ты знаешь, что этот поэт собирается печатать стихи в Израиле или Америке. Мало ему было России! Но поверь мне, Миша, у него и там не будет успеха! Слышите, Давид, у Вас ничего не выйдет, ни в Америке, ни в Израиле, как не вышло в России!" Козаков с трудом увел разбушевавшегося Дезика".

Но Дезик оказался прав. Ничего не вышло. Шраер был помешан на том, что искал у всех своих знакомых по-человечески приветливо относящихся к нему, имевших неосторожность похвалить его стихи (порой просто из вежливости) каплю еврейской крови. А уж ассимилированных и желавших искренне вписаться в русскую литературу поэтов еврейского происхождения Шраер-Петров бесцеремонно пытался полностью окрестить в еврейскую веру, сделать отказниками, и даже убежденными сионистами. Мало того, что он решил поработать над подобным перевоспитанием Дезика, как явствует из его мемуаров, Шраер даже во мне заподозрил присутствие семитской крови только лишь потому, что моя мать – чисто русская женщина, дочь крестьянки из калужского села Лихуны Дарьи Щеголевой и отца из деревни Петрово Никиты Железнякова, показалась ему по внешнему виду еврейкой, и он даже воспел ее чуть ли не библейскую красоту в своей книжечке "Москва златоглавая", а меня осудил за то, что я после смерти матери "освободился" от ее "влияния": "Со смертью матери оборвалась его связь с чем-то очень важным", "Она лежала в гостиной на тахте, темноволосая, пожелтевшая, с красивым четких линий лицом, похожая чем-то на мать Василия Аксенова… Умирала от рака".

Здесь все – больные фантазии Шраера. Красавицей моя мать не была; в Москве лежала в моей квартире после того, как сломала шейку бедра; на мать Аксенова Евгению Гинзбург она ничуть не была похожа; и не от рака она умерла, а потому что в Калуге мыла распахнутые окна, упала по неосторожности из окна со второго этажа и сильно разбилась. А что касается ее якобы еврейского происхождения, в чем уверен Шраер, то пусть он прочитает лучше, как калужская девочка служила домработницей в богатой еврейской семье во времена нэпа.

Но Петров-Шраер рвет на себе волосы с горя: как это Стасик, у которого мать похожа "на мать Аксенова", выступил на дискуссии "Классика и мы": "Весь ЦДЛ гудел. Он выступил с шовинистических позиций. Я встретил Куняева через несколько дней в коридоре секретариата СП СССР.

"Стас, что ты такое там говорил! До чего ты дошел! Вспомни о своей матери!" – закричал я". "Вы не понимаете моей позиции, – ответил мне Стасик, – пришиваете мне вульгарный антисемитизм, а это – защита русской литературы". – "От кого?" – "От тех, кто ее разрушает вот уже 60 лет!" – "Ты был лучше защитил ее от цензоров", – закричал я…"

По глупости своей Шраер переживал случившееся горько и безутешно.

* * *

Но отвергнуть притязания Шраера Самойлову было легче, нежели стать подлинно русским поэтом, хотя он многое понимал умом, о чем свидетельствует одна из его дневниковых записей.

"Сионисты или космополиты со своим эгоцентризмом в сто раз честнее, чем наши евреи-диссиденты со своими клятвами в любви к России и русской культуре и со своими жалкими словами о том, что не хотят, чтобы обижали их детей.

Для русского еврея обязанность быть русским выше права на личную свободу…"

Однако ум умом, а кровь кровью, и окружение окружением.

Вот как он вспоминает о своем школьном дружеском окружении 30-х годов:

"Феликс Зигель, Лиля Меркович", "У Лили бывал Юра Шаховской, Люся Толалаева, Илья Нусинов, заходила красивая и очень большая Мила Польстер, Анна Пользен, заглядывал Лева Безыменский".

Предвоенный круг самойловских товарищей-ифлийцев я приводил выше. На его фоне русский Сергей Наровчатов и украинец Михаил Кульчицкий выглядели, как две белые славянские вороны.

После войны состав самойловского окружения в силу естественных причин сменился. Не сменились только главные принципы – национальный подбор кадров и кастовая замкнутость.

Дезик с нежностью перечисляет несколько обновленный состав "ифлийцев", которому не удалось в полной мере осуществить довоенную программу единения с властью: известный радиожурналист Юра Тимофеев с женой поэтессой Вероникой Тушновой; драматурги А. Зак и Исай Кузнецов, писавшие дуэтом. Был еще один дуэт – Коростелев и Михаил Львовский. "Обе эти пары насмешливый Борис Слуцкий называл полудраматургами". В радушной богемной квартире Юры Тимофеева завсегдатаями были старые друзья – издатель Борис Грибанов с женой Эммой, переводчик Леон Тоом тоже с женой Натальей Антокольской, дочерью поэта, в просторечии именуемой просто Кипсой. Вся эта тусовка собиралась в центре Москвы, рядом со снесенной сейчас закусочной "Эльбрус" и с Литературным институтом. Из "арийцев" был один эстонец – Леон Тоом, который вскоре покончил жизнь самоубийством. Об этой тусовочной компашке Дезик вспоминает так: "В годы разобщения она была островом дружбы и доверительности" для деморализованной ифлийской касты.

Мы пели из солдатской лирики,
и величанье лейб-гусар -
что требует особой мимики.
"Тирлим-бом-бом", потом – "по маленькой".
Тогда опустошались шкалики;
мы пели из блатных баллад
(где про шапчонку и халат)
и завершали тем домашним,
что было в собственной компании
полушутя сочинено…

Конечно, туда заходил и мэтр – Павел Антокольский, высоко ценимый средой своих почитателей. Самойлов выделяет его, как одну из опор их духовной жизни.

"Он был умен, высоко одарен, открыт, щедр, прост. Он являл собой удивительный тип интеллигента, уцелевшего в самые страшные годы".

Не знаю, лукавил Дезик или не знал, что Павел Антокольский вложил свой весомый вклад в создание атмосферы еще более страшных для ифлийцев годов – 37-го и 38-го, когда издал книгу стихотворений "Ненависть".

В ней что ни стих – то "антиифлийский" политический перл: Сталин произносит клятву над гробом Ленина, Сталин – лучший друг пионеров, Сталин – избранник народа, и все это завершается поэмой "Кощей", в которой поэт объясняется в любви к НКВД, в ненависти к врагам народа и требует:

Чтобы прошел художник школу
Суда и следствия и вник
В простую правду протокола,
В прямую речь прямых улик,

Чтоб о любой повадке волчьей
Художник мог сказать стране,
И если враг проходит молча,
Иль жмется где-нибудь к стене,

Чтоб от стихов, как от облавы (! – Ст. К.)
Он побежал, не чуя ног,
И рухнул на землю без славы,
И скрыть отчаянья не мог.

Назад Дальше