Вообще-то Фоку Букина считать однообразным было бы несправедливо. Да, он любит гульнуть: выпить может в любое время дня и ночи. Но люди, его знающие, порой им восхищаются, как мастером на все руки. Он отремонтирует любой вид техники, электропроводку проведет по всем правилам пожарной безопасности, как настоящий электромонтер. Все у него ладится, все сделает, надо лишь его застать пораньше, пока он не усугубил – "Утро туманное". Дружба с "зеленым змием" круто изменила оплот Фоки. Он стал вроде – лодки без руля, предоставленной всем ветрам. Настоящая жена Букина покинула его с двумя малолетними детьми, уехав куда-то за пределы республики.
Никому не обязанный, предоставленный сам себе, Фока не искал серьезных женщин и был доволен тем, что ему встречалось на жизненном пути.
Утром, подъехав к дому Воробейчика, егерь Журавлев застал хозяина с рубанком в руках.
– Анатолий, похоже, ты собрался строгать полено по технологии известного в детстве папы Карло?
– Семен, похоже, ты ошибаешься, хочу на могилку отца поставить новый крест, прежний сгнил.
– Знаешь, пустое это дело, деревяшка в земле долго не стоит, надо ставить из металла, – рекомендует Журавлев.
– Но для этого кроме металла еще и мастер нужен, – уточнил капитан.
– Арматура нужного сечения есть возле кузницы в лесничестве, а с кузнецом и сварщиком проблемы тоже нет: Фока "Стакановец" домой вернулся. Он заказ выполнит, – настаивал Журавлев.
– Фока – стахановец, – переспросил Воробейчик?
– Нет, "Стакановец", – повторил Семен, – это у Фоки Букина кликуха такая. За работу деньгами не берет, но стакан перед работой для – вдохновенья и после завершения ее – наливай.
Капитан рассмеялся, однако предложение Журавлева его заинтересовало:
– Где и когда можно найти этого мастера?
– Едем прямо сейчас, я его видел около кузницы.
Воробейчик, положив рубанок на полку в сарае, сел в машину.
Вскоре они вошли в деревянную избушку, стены которой изнутри защищены плоскими шиферными плитами для пожарной безопасности. В центре помещения врыт широкий дубовый кряж, на нем стальная наковальня. В горне едва тлеют угли, на шестке разбросаны кузнечные инструменты.
В углу, на скамеечке, с сигаретой в зубах притулился худощавый мужичок, впалые щеки на скуластом лице давно не бриты.
– Чего такой грустный? – поприветствовал мастера Семен.
– Я не грустный, я трезвый, – отвечал Фока.
– Вот такой ты нам и нужен! – воскликнул Семен, – надо сковать крест на могилку отца капитана Воробейчика.
– Сковать-то оно можно, но как начать работу без вдохновителя? – пожаловался кузнец.
– Этот нюанс нами предусмотрен, подойди к машине, – пригласил Журавлев. Он налил Фоке стакан, и тот, оглядевшись по сторонам, одним махом опорожнил его до дна.
– Понимаешь, – объяснял мастер, – механика боюсь. Он поучает, что пить можно только после работы, а не во время работы. Не понимает начальник, что на вкус и цвет – товарищей нет.
Покурив и бросив окурок в печь, Фока включил вентилятор, угли занялись дымом, а под струей воздуха вспыхнули и зарумянились малиновым цветом.
Довольно потерев ладонь о ладонь, "Стакановец" продолжал:
– Сейчас прутки расскалятся и начнем гнуть железо, придавая нужную форму, а потом закрепим сваркой. Такой крест из арматуры простоит века.
Возле печи жарко. Мастер работает в майке. Мужики, наблюдавшие за Фокой, узрили, что не такой уж он худой. Вон в руках и плечах мускулы играют.
Семен с Анатолием попеременно держат горячие прутки, а кузнец работает кувалдой и, что-то вспоминая, рассказывает:
– Я откуда приехал недавно, дак там люди вообще не одинаковы, однем словом – чудаковаты. Какой-то деревенский краско-мазило взял да нарисовал с одной стороны сплошного забора – образ вождя пролетариата, а с другой стороны изобразил – святого. И вот у забора стали собираться люди, согласно по их философскому убеждению: хе-хе-хе! А один мужик у себя во дворе решил кастрировать порося, сунул его в узкий бочонок и перевернул бочку так, что поросенок оказался задними ногами кверху.
– Это еще для чего? – спросил шофер Семен.
– Ну, как же, так работать сподручнее, наклоняться не надо и животное связывать не надо, чтоб не убежал. Вот он одно яйцо аннулирует, посидит, покурит, а рядом бутылка водки, для дезинфекции.
Неожиданно дверь в кузню отворилась, вошел мужик со складчатым шрамом под глазом, его рыжие усы озабоченно торчали ежиком. Он, не здороваясь, попросил у Фоки папиросу и удалился.
– Кто таков? – спросил капитан.
– Это друг мой, – Олег, по кличке – "Кафтан". Он кликуху из тюряги привез.
– Кафтан, это же старинный вид верхней длиннополой одежды – хе-хе, – усмехнулся Воробейчик. А за что, сидел-то этот твой – "Кафтан"?
– Дак, винишка захотел, разобрал в магазине деревянный потолок, набрал мешок вермута, колбасы. Всех своих друзьев напоил, накормил. Трезвый-то он покладистый, послушный, быват в сердцах пошлешь его – на хрен, он так и идет прямо, не сворачивая.
Энергично работая кувалдой, Фока вытер обильно выступивший пот, высморкавшись, продолжал свой сказ:
– Как-то сидел я с удочкой на берегу. Подошел "Кафтан", спрашивает: "Ну, че, клюет?"
Отвечаю: "Не клюет, почему-то".
"А на что рыбачишь?"
"Как обычно, на червя".
"Сегодня клюет только на тещин глаз" – стоит, посмеивается.
– Я "Кафтану" говорю: "Рыба не клюет из-за жары, лежит на спине – под солнышком пузо греет".
А он поспорил: "Рыба кверху животом лежать не может, так вода в нос нальется"…
Крест получился, что надо – внушительным и солидным, с таким не стыдно появиться на кладбище. Осталось, лишь, почистить металл от ржавчины и покрасить в нужный цвет. Воробейчик поблагодарил мастера за работу, а Семен Фоке высказал:
– Знаешь, Букин, иногда тебя хочется заслуженно назвать местным Кулибиным – именем талантливого изобретателя, а порой хочется обозвать "стакановцем".
Но Фока только ухмыляется:
– Называй меня, как хочешь, только наливай полней!
Глава пятая
Семен подрулил к створкам ворот дома, открыв дверку багажника, спросил:
– Толя, куда груз положим?
– Давай обработаем ржавчину во дворе.
И вот двое мужчин, взявши в руки щётки для обработки металла, принялись за работу.
Вскоре арматура, освободившись от ненужного налета, покрылась естественным цветом. Осталось защитить крест от природных катаклизмов, краской.
Воробейчик советуется:
– Семен, в какой цвет обратим надгробный символ – в черный или синий?
– Вообще-то, по утверждению Фоки – "Стакановца", – на вкус и цвет товарищей нет. Но, если порассуждать, то черный цвет траурный, он отождествляет трагедию.
– Но разве жизнь моего отца, тяжело раненного на войне, не трагична?
– Но синий цвет все же лучше, – советует Журавлев, – это цвет небес, ведь там где-то живет Бог, и души, покинувшие тело, наверно летают рядом.
– Ну, хорошо, – согласился капитан, – давай предадим надгробию небесный цвет.
На удивление краска сохла быстро, друзья решили съездить на кладбище и поставить крест, не откладывая.
Кто-то постучал в калитку с обратной стороны. Воробейчик пошел навстречу пришельцу. Им оказался бывший лесник Елкин Иван Григорьевич. Обрадовавшись друг другу, они, крепко поздоровавшись, разговорились. Иван Григорьевич, вытирая слезы радости, выкатившиеся из покрасневших век, говорил:
– Анатолий, я слышал, ты собираешься посетить могилку родителя. Вот, я и подумал с тобой съездить, ведь с Владимиром Захаровичем мы были друзьями. Ты поспрашивай матушку – Анну Васильевну, она тебе много чего расскажет. Я еще хотел бы осмотреть могилку жены, покинувшую нас с дочерью.
– Ну, вот, символ надгробия к переселению готов, – сообщил Семен.
– Вот и хорошо, – кивнул Анатолий. Он пригласил Елкина в машину.
Уазик остановился у кладбищенских ворот. Могила отца недалеко от входа, ее, среди других, нашли по приметной плакучей березе. Здесь, обнажив головы, мужики постояли молча, каждый думая о своем.
В таких случаях молодые грустят по умершим, ушедшим по невозвратной дороге, а старики порой вспоминают стихи российского классика.
Храните свое вековое наследство,
Любите свой хлеб трудовой -
И пусть обаянье поэзии детства
Проводит вас в недра землицы родной!
Тогда, в детстве, для школьника Ваньки Елкина, это стихотворение было просто организованными в рифму строками, а теперь, на склоне лет жизни, они являются неоспоримым преддверием в мир иной. "Да и есть ли он – этот мир? – размышляет старый Елкин. – Богомольные уверяют: есть, но из миллиардов, во все времена умерших, еще не один человек не воскрес, и подтвердить существование мифического мира некому".
Дома, у Воробейчиковых, Анна Васильевна и Иван Григорьевич долго говорили о прошедших годах их молодости. Елкин, обхватив лысину руками, качая головой, жаловался:
– Анна, время-то летит, как журавль в небе: взмахнет крылом – год миновал, еще взмахнет – еще один год остается позади. Гляжу, остатки-то кос твоих ровно осеребрило, а у меня растительность голову покинула давно: – хе-хе!.. Чай, помнишь, какие мы с твоим Володькой кудлатые были?
– Как не помнить, – улыбается разрумянившаяся Анна, – молодость-то всех стройнит и красит!
– Перед войной-то я учиться на лесника поступил, да закончить учебу не успел. Меня определили в пехоту, а твой-то на тракториста выучился.
– Помню-помню, мово-то направили в танковую армию. Да на беду за год до окончания войны его танк фашисты подожгли. Всех его товарищей ранило, хорошо хоть, танкистов подобрали санитары. Лечили их доктора, да не все выжили. Наш-то покрепче оказался, кое-как оклемался, после войны еще пожил.
Анатолий налил всем вина.
– Давайте, дорогие мои, помянем отца моего Владимира Захаровича, сегодня година. Пусть земля ему будет пухом; гости долго смотрели на мерцающий огонек свечи возле икон Божьей Матери и Христа.
– Упаси Господи, попасть в госпиталь, тяжко там. Врачи к крови привыкли, раненый навроде подопытного кролика. Там по ранам определяют – кого лечить, а кого отправить в изолятор… Я вот про себя расскажу – когда очнулся, после операции, приходя в сознание после наркоза и открыв глаза, увидел свет керосиновой лампы, освещавшей палату больных. Меня кто-то легонько толкнул в бок, сказав: "Курить будешь?"… Я еще плохо соображал и, дав отмашку головой, снова уставился на розовый язычок фитиля в стеклянной колбе под потолком.
"А я братцы, закурю", – испрашивал у всех разом разрешение, прозвучал все тот же голос. Ему никто не ответил. И вот над койками больных поплыло легкое облачко терпкой, горькой махорки. Она на время притупила палатную вонь, в которой смешались все больничные запахи лекарств, мазей, запекшейся крови в бинтах и всего прочего. Моим соседом оказался тяжело раненный боец Иванов.
"Что за помещение – возмущался он, – у моей стены все текот и текот, текот и текот! Весь тут отсыреешь. Вот бы домой скорее – у нас климат не сырой как тут. Уж мороз так мороз, жара так жара. И народ у нас неподдельный, хоть в грубости, хоть в ласковости. Ах, как хочется домой, мне бы там полегчало".
"Где твой дом-то, Иванов?" – уныло спрашивал кто-то.
"Из Сибири я. там мой дом". Как оказалось, дела у Иванова были неважнецкие, ему и двигаться, и разговаривать нельзя, силы в нем убывают на глазах, а он талдычит о доме. Ну, Бог с ним. Госпиталь этот, куда меня привезли, кажись, назывался нервно-терапевтическим. Тут лечили и психов после контузии, и прочих раненых от рядовых до полковников. У меня на руке были перебиты обе кости и нерв. Вот концы этого нерва и сращивали доктора. Связать-то связали, а пальцы по-прежнему не шевелятся, к тому же начали сохнуть и желтеть. Рука, словно чужая, висит и боли не чувствует. Плохо было на душе – что делать-то буду? Я ведь лесник, учился в "Красных Баках", что в верховьях Ветлуги, мне лес сажать, а как с такой рукой?… Кхе, кхе. Лесник Елкин, прокашлявшись, припоминает.
– Вот мимо койки идет парень, рука загипсована, шея и глаза подергиваются – видно контуженный. Идет и плачет, ему кричать от боли хочется. Вот, сосед Иванов тихим голосом приглашает: "Паренек, ты присел бы рядышком?" Но парню не до этого, жалуется: "Рука разболелась, у меня или черви под гипсом развелись, или клопы залезли!" Это беда, если под гипс клоп залезет, его, гада, оттуда не выгонишь! Нажрется и там же отдыхает, а потом снова жрет. Черви, однако, запекшееся гнилье выедают, и от этого получается какая-то польза, но когда их там образуется много, они принимаются за мясо, тут уж гипс надо снимать. Иначе от боли заорешь очень громко. А этого делать нельзя, в госпитале больных полно, нужна тишина. Наркоз из меня выдыхался медленно. Глаза устало смотрели на полузакопченую лампу. Я тогда возмущался: "Какого черта она горит днем? Керосину много? Я в деревне жил, там керосин завсегда экономили. А тут днем палят, вот сейчас встану, дуну в стекло и погашу!"
Утром, после завтрака, начался обход. В палату вошли: пожилая женщина в очках – главврач, старшая медсестра, палатная медсестра, кастелянша, няни и другие. Вид у всех строгий, озабоченный. Врач, осмотрев очередного раненого, давала указания: кого-то перевести в палату выздоравливающих, кому-то назначала дополнительное лечение. Так двигаясь от койки к койке, главврач подошла к Иванову. Глянув на его бледное с синими пятнами лицо, у врача изменился тон голоса, она уводила в сторону глаза, а Иванов пытался уловить ее взгляд. Доктор пробыла возле него недолго. Напоследок сказала: "Вас переведут в другую палату, – помолчав, – в отдельную".
"В изолятор, что ли?" – возмутился Иванов.
"Ни в коем случае! Просто в отдельную, там теплее, тише!"
Иванов, предчувствуя недоброе, заволновался: "Не хочу в отдельную! Мне здесь хорошо, с ребятами сдружился". Но доктор поднялась и, не оглядываясь, уходила к другому больному. В палате сделалось очень тихо. Мне, в тот обход назначили повторную операцию руки. Рука частично восстановилась. Но меня все же комиссовали. Вернулся я на родину, долго слушал плеск родной реки, смотрел в синь неба, на ярусы лесов, и плакал. Работал я лесником, дожил до пенсии. К сожалению, жена моя – Анфиса, оставила нас рановато… умерла. Да вот беда, – не захотела дочь Маша выйти замуж, так и живет старой девой. Уж и не знаю – по какой такой причине, но сильно жалею. Остался я без внучат – без продолжателей династии лесников Елкиных. Вот, такая у меня получается – судьбы дорога.
Глава шестая
Тихой ночью над поселком Волгино пушинками лебяжьего пуха опустился первый снег, покрывший деревья, прелую листву и дорожки в парке. Здесь, крахмально поскрипывая обувью, оставляя следы в снегу, по аллее идет пожилой человек. Изборожденное морщинами лицо его просветлело от чистоты зарождающегося дня. Когда-то в этом парке он, юный и стройный курсант пехотного училища, шел по тропинке на встречу с молоденькой учительницей. Обостренная память частенько возвращает военкома в былые, грозовые, навечно впечатавшиеся в воспоминания годы. Вот как будто идут они, взявшись за руки, озаренные июньским вечером, к берегу Волги, не зная еще, что всего через несколько часов ранним утром разлучит их война…
Вся жизнь Василия Ивановича была связана с военным лихолетьем. Болью отзывается сердце его. В сорок втором молодой лейтенант со своим взводом из вновь сформированного полка защищал Сталинград.
Пожилые, хлебнувшие лиха, и безусые солдаты оберегали своего командира. Но однажды, отбив очередную атаку немцев, под минометным обстрелом, его, окровавленного, вытащили на огрубевших от пороха и грязи руках солдаты – Иван и Руслан. Он хорошо помнил их – сорокалетнего колхозника из Владимирской области и балагура и остряка из Казани. Впоследствии они погибли под Курском. Но память сохранила их лица.
Осколок, чуть не задевший сердце, из груди лейтенанта Бородина извлекли в госпитале.
Нина Сергеевна, искусная кухарка, ждала военкома к обеду. Василий Иванович подошел к Волге и долго смотрел на холодные свинцовые волны еще не схваченные ледком, а по серому небу беззаботно плывут хмурые тучи.
Офицерская закваска напомнила ему, что он обещал вернуться к обеду. Не быстрой походкой он шел по своему следу назад в тихую свою обитель, где его ждали.
– Ну, что, товарищ подполковник, опаздываешь, – громко спросила жена, – ты мне сейчас напомнил академика нашего, помнишь, Володю Безуглова? Тот вечно опаздывал на урок. То у него бабка болеет, то проспал, то деда в Москву провожал. Двоечник ведь был, а гляди-ка, как взлетел. Что-то давненько не пишет – наверно, новую книгу сочиняет. Да, Василий, тут нам звонили, спрашивали тебя, какой-то капитан афганец.
– А-а, это Анатолий. Сняв с себя шинель, пригладив седую голову, Василий Иванович сел за стол.
Отобедав, он засобирался в военкомат, сегодня нужно проводить на службу новобранцев. Нина Сергеевна, поправив ему галстук, чмокнула в щеку и, перекрестив его вслед, направилась в кухню. Поглядела в окно. Муж по-военному печатал шаг в сторону вокзала. Как мучительно долго ждала она своего Васю с войны. Его израненного комиссовали в сорок четвертом. Он приехал изможденным и худым в такой же ноябрьский день. В серой шинели, опираясь на палку, он пришел в школу. Шел урок. Нина Сергеевна читала ученикам стихотворение Лермонтова "Бородино". В голодных детских глазах блестели огоньки, как вспышки выстрелов войны. Когда прозвенел звонок, к учительнице подошла уборщица тетя Феня и как-то внимательно глядя ей в глаза, почти шепотом сказала: "Вас ждет какой-то военный". Вот так произошла их долгожданная встреча. Потом было лечение, после некоторого улучшения, Бородину предложили должность.
Анатолий, сидя у окна, делает набросок будущего Наташиного портрета, Он часто закрывает глаза, стараясь припомнить ее самые незначительные черты, которые бы придавали лицу сходство. Он в мечтах видел ее, даже за окном, как будто бы она идет, подобно березке, по заснеженному полю, на ветру покачиваясь и трепеща белым платьем.
Когда-то в детские годы он частенько брал карандаш и рисовал, что виделось, что манило его. Вот так, наверное, художник Исаак Левитан начинал изображать свой мир, увиденный только им. В доме Воробейчика, на стене рядом с фотографиями родителей и родни, висела старая репродукция картины Левитана "Золотая осень". На ней тоненькие осинки и золотые березки смотрятся в холодеющую синь реки и вызывают щемящую грусть.
Вообще, самые мягкие и трогательные стихи, книги и картины написаны русскими поэтами, писателями и художниками – об осени.