Это был далеко не самый большой раздел драмы, какой вы когда-либо видели в библиотеке. Немного Шоу, Пристли и Шекспира, но также - о чудо! - избранные комедии Оскара Уайльда. Старушка проштемпелевала книгу роскошным пружинистым шлепком, который никогда больше не прозвучит на этих берегах. В последний раз книга, как показал мне предыдущий штампик, выдавалась в 1959‑м. Я поблагодарил библиотекаршу, спрыгнул на землю и полетел - по дорожке, вокруг дома, вверх по лестнице - к себе в спальню.
"Веер леди Уиндермир", "Женщина, не стоящая внимания", "Идеальный муж", "Как важно быть серьезным". Я перечитывал их снова, и снова, и снова, а две недели спустя опять оказался на перекрестке, снедаемый нетерпением еще пущим.
- Есть у вас что-нибудь еще из Оскара Уайльда?
- Ну, вот тут я не вполне уверена… - Она подняла очки для чтения, свисавшие на изящной серебряной цепочке с ее шеи, подтолкнула их вверх по носу и прошлась вокруг стола, оглядывая полки так, точно видела их впервые. - Ага, вот ты где.
"Полное собрание сочинений Оскара Уайльда". Это было больше, много больше того, на что я мог хотя бы надеяться. Я снова бросился на кровать и приступил к чтению. Некоторые из написанных в сократовской манере диалогов, например "Упадок искусства лжи" и "Критик как художник", привели меня в легкое замешательство, а "Душа человека при социализме" местами оказалась выше моего разумения. Стихи я откровенно невзлюбил, за вычетом "Баллады Редингской тюрьмы", показавшейся мне - по выбору темы - странноватой для такого блестящего, ничем не ограниченного повелителя слов. Сказки довели до слез и доводят по сей день, а "Портрет Дориана Грея" затронул во мне какие-то струны, ясно определить которые я не мог, растревожил и взволновал до глубины души. "De Profundis" я также нашел прекрасным, но загадочным. Я не был уверен, что понял значение ссылок на "тюрьму", "позор", "скандал" и так далее, поскольку полагал, что это письмо - просто художественное произведение, аллегорический смысл которого мне пока не доступен.
Эту книгу я продержал четыре недели и когда наконец вернул ее в разъездную библиотеку, то любезнейшая библиотекарша отказалась взять у меня шесть пенсов штрафа за задержку. Я же спросил, нет ли у нее еще каких-нибудь книг этого самого Оскара Уайльда.
Она указала на обложку:
- Если здесь сказано "Полное собрание сочинений", следует полагать, что оно полное, не так ли, молодой человек?
- Хм. - Трудно было не увидеть правоту этих слов. - Ладно, но, может быть, есть что-нибудь про него?
Мягкие, напудренные щечки старушки слегка порозовели, и она дрогнувшим голосом спросила, сколько мне лет.
- О, я много чего прочитал, - заверил я. При моем росте и голосе, который так и не сломался, а просто постепенно становился все ниже, я обычно сходил за ребенка старше моих настоящих лет; в то время, если память мне не изменяет, я только-только перевалил за тринадцать.
- Ладно. - Она порылась на нижних полках и извлекла оттуда книгу "Процессы Оскара Уайльда", написанную человеком по имени Г. Монтгомери Гайд.
Книга произвела на меня впечатление удара в зубы. В живот. В промежность. Но более всего - в сердце. Прочитать о характере этого блестящего, обаятельного, мягкого, исключительно доброго и одаренного ирландца, а потом узнать правду о внезапном и злосчастном третьем акте его жизни, о трех судебных процессах (многие забывают, что после иска, который он сдуру предъявил маркизу Куинсберри, уголовных процессов над ним состоялось два, а не один, поскольку на первом присяжные вынести вердикт не смогли), об изгнании, о нищенских и несчастливых путешествиях, а затем жалкой смерти в Париже, - это было едва ли не выше моих сил.
И все же.
И все же книга подтвердила то, что в глубине души я знал всегда. То, что мы с ним обладали схожей "природой", как сказал бы он, или "сексуальностью", как мы называем это теперь.
История Оскара Уайльда надрывала мое сердце. Передвижной библиотеки мне было уже недостаточно. Единственным местом, куда я мог обратиться, была городская библиотека Нориджа, отстоявшая от нашего дома на двенадцать миль. Иногда мне хватало энергии добираться туда на велосипеде, иногда я ехал автобусом, курсировавшим раз в день по будням, - он останавливался на все том же перекрестке без двадцати семь утра.
До интернета и созданных Бернерсом-Ли чудес Всемирной паутины наилучшее приближение к метаинформации и гиперссылкам давали карточки из деревянных ящичков библиографического и предметного каталога библиотеки.
Я начал с поиска других книг Монтгомери Гайда. Одной была "Любовь, что таит свое имя". Еще более поразительной оказалась его "Другая любовь". Вскоре я уже не вылезал из городской библиотеки Нориджа, выписывая имена из библиографий каждой прочитанной мною документальной книги (библиография - это список названий и писателей, которыми автор пользовался как источниками), а затем бросаясь к каталогам, дабы выяснить, имеется ли в библиотеке экземпляр чего-то, относящегося к только что обретенной мной новой нити, ведущей в мир запретной любви. Таким манером я и проведал о бароне Корво, он же Уильям Рольф, о его "Венецианских письмах", у читателя которых глаза лезут на лоб, а штаны съезжают набок, о Нормане Дугласе, Т. К. Уорсли, "Y" (авторе анонимной автобиографии гея), Робине Моэме, Ангусе Стюарте, скандальном Майкле Дэвидсоне, Роджере Пейрфитте, Анри де Монтерлане, Жане Жене, Уильяме Берроузе, Горе Видале, Джоне Ричи и десятках, десятках других. Это был примерный эквивалент щелканья по WEB-ссылкам, отнимавший, разумеется, много времени, но волновавший до того, что у меня спирало в груди дыхание. Попутно - и это было счастливым совпадением - я приобретал своего рода альтернативное литературное образование, параллельно тому, какое давала мне школа. Невозможно же читать Жене или читать о нем и не натолкнуться на имя Жан-Поль Сартра (полностью, насколько мы знаем, гетеросексуального), как невозможно прикоснуться к Робину Моэму, не познакомившись попутно с Полом Боулзом и всей танжерской компанией. Берроуз ведет к Дентону Уэлчу, Корво - к Бенсонам, Рональду Фербенку, Стивену Теннанту, Гарольду Эктону и так далее; в итоге благодаря столь же счастливому, сколь и случайному стечению обстоятельств мне открылся мир художников и писателей, геев и вовсе не геев, что само по себе было наградой.
А родись я в 1980‑х? Всю защиту и поддержку, в каких нуждалась моя сексуальность, я отыскал бы в телевизионных программах наподобие "Голубые - люди как люди", в целующихся геях из телесериалов "Жители Ист-Энда" и "Бруксайд", в гей-парадах, проходящих по улицам Лондона, и в миллиардах интернет-сайтов, смачных и пресных. Разумеется, я до некоторой степени сожалею о том, что мое детство, юность и ранняя пора возмужания предшествовали всему этому многоцветью, свободе, терпимости, - прекрасный новый мир геев уберег бы меня от ощущения моей обреченности на скрытность, изгнанничество, убогие секс-шопы и полицейские суды, - и все же я очень, очень рад, что единственный, какой был мне доступен, путь к гордому приятию и поддержке моей геевской натуры прошел через литературу. Думаю, я в любом случае полюбил бы Шекспира, Китса, Остин, Диккенса, Теннисона, Браунинга, Форстера, Джойса, Фитцджеральда - тех, кого грубовато-добродушный преподаватель одной из моих частных школ именовал "важными птицами", - однако я благодарю мою сексуальность (и наблагодариться не могу) за то, что она, в частном моем случае, наделила меня любовью к чтению и самовосприятием куда более полным, нежели те, какие я получил бы от gay tube и xhamster.com.
Итак, я учусь теперь в школе "Аппингем", зная, что, технически говоря, принадлежу к презираемому, особому тайному племени, но почти не подозревая, что сексуальность, толкающая тебя к рукоблудию, никогда не будет главным вопросом жизни, что это мелочь, пустяки. Ударило же мой, так сказать, корабль в самую середку, продырявило ниже ватерлинии и отправило пускать пузыри с океанского дна не что иное, как любовь. Любовь обратила меня в затонувшее судно. Любовь - глупое слово, затертое, бесконечно повторяемое поэтами-лириками и сочинителями текстов популярных песенок; любовь - тема столь многих пьес, поэм и фильмов; любовь - слезливая сюжетная линия, которая вечно путается под ногами у каждого хорошего рассказа. Любовь пришла и ударила меня в лицо с такой силой, что я и по сей день страдаю головокружениями и размягчением мозга. Я распростерся на ринге, признал себя побежденным и, опустившись на дно морское, позволил ракушкам лепиться к моей гниющей палубе - если вы простите мне смешанную метафору. Впрочем, настоящая жизнь становится порою столь сложной, что чистая, не смешанная метафора утрачивает всякую убедительность. Правда же относительно любви… ну, помните просьбу Одена:
Будет резкой, как смена погоды?
Будет робкой иль бури сильней?
Жизнь мою переменит ли с ходу?
О, скажите мне правду о ней!
Ответом на третью строку будет подчеркнутое "да". Сложите вместе маниакально дурное поведение в классе, наркотическую зависимость от сладостей (описанную в любовных, дотошных подробностях на страницах "Хроник Фрая"), ненависть к спортивным играм и страх перед ними (парадоксальным образом сменившиеся ныне любовью почти ко всем видам спорта) и это новое, заставлявшее гулко биться сердце, рвавшее душу чувство - и вы получите Стивена, слишком возбужденного, чтобы с ним могли справиться какие угодно школы, учителя или родители, не говоря уж о нем самом.
В общем, из "Аппингема" меня выперли в первый триместр младшего шестого класса, едва я приступил к двухлетним занятиям по программе повышенного уровня. Экзамены обычного уровня я сдал в четырнадцать лет, тогда это было нормальной процедурой: если школа считала, что вы способны их сдать, вам предоставлялась такая возможность. Я мог быть зрелым в том, что касается образования, но в плане физическом и эмоциональном был таким же зрелым, как новорожденный щенок. Но далеко не столь симпатичным.
За что меня выгнали? Кто-то из читателей задастся именно этим вопросом, кто-то (возможно, их будет больше) закипятится, закричит: "Не книга, а канитель какая-то!" С другой стороны, обходить весь эпизод молчанием, словно в расчете на то, что читатели, пребывающие во мраке неведения, сами обо всем догадаются или побегут покупать предыдущий том моей автобиографии, - мне это представляется неучтивым. И потому я еще раз напомню тем, кому не любы повторения: вы можете отложить книгу, смешать себе полезный для печени коктейль из сывороточного протеина, связать чехольчик для смартфона или просто вздремнуть.
А выгнали меня из школы после того, как я получил от директора моего "дома" разрешение съездить в Лондон на собрание "Общества Шерлока Холмса", самым молодым членом которого я тогда был. Я собирался представить собранию мою статью о метризации Т. С. Элиотом холмсовского описания жизни, облика и привычек профессора Мориарти, обратившегося в "Популярной науке о кошках, написанной Старым Опоссумом" в Таинственного Кота Макавити. Идея была такая: провести на собрании субботний вечер, погулять по Лондону в воскресенье и понедельник, объявленный выходным, потому что на него пришлась серебряная годовщина королевы и принца Филиппа, и в тот же день вернуться последним поездом в школу. Но получилось так, что меня (и моего друга Джо Вуда, который не был прирожденным нарушителем закона, а сопутствовал мне просто из верности) вдруг обуяла киномания. Мы раз за разом и еще за разом смотрели "Приключения кота Фрица", "Заводной апельсин", "Кабаре", "Крестного отца", которых круглосуточно крутили в больших кинотеатрах Вест-Энда. А когда мы вышли из этого загула, была уже среда.
Тихими овечками мы вернулись в школу, и она с волчьим аппетитом сожрала нас. Джо, за которым прежде грехов не числилось, "сослали в деревню" до конца триместра. Мне показали красную карточку.
Родители попробовали испытать другой образовательный центр, местную классическую школу прямого субсидирования "Пастон", известную тем, что в ней когда-то учился юный Горацио Нельсон. Для меня эта славная страница ее прошлого была пустым звуком, и я обзавелся привычкой соскакивать с автобуса, который вез меня к школе, в городке Эйлшем, на полпути между моим домом и Норт-Уолшемом, где находилась школа, и тратить весь день и все деньги, какие мне удавалось стибрить из маминой сумочки, на пинбол, сигареты и "фанту". В скором времени и "Пастон" устал от меня. Первым делом школа пожелала, чтобы я прошел курс обычного уровня. Я гневно (а также, смею сказать, надменно и дерзко) заявил, что уже сдал экзамены обычного уровня, сдал очень хорошо и был отчислен из "Аппингема", проучившись половину первого триместра в шестом классе и проходя курс повышенного уровня. Почему я должен снова опуститься до четвертого класса? "Потому что мы здесь исходим из возраста учеников". Такой ответ показался мне неубедительным. А может быть, школа чувствовала, что я чистой воды показушник и за душой у меня ничего нет. Так или иначе, я понемногу обращался в презрительно ухмылявшегося подростка из разряда "Видал я ваше обра-на-хер-зование". Пинбол и курево - они были самыми возвышенными из моих устремлений.
Однако и эти скромные развлечения требовали денег. Когда я со скандалом вылетел из "Пастона", родители отправили меня в "Норкит" - "Норфолкский колледж искусств и технологии", находившийся в Кингс-Линне. И там я обзавелся привычкой еще более дорогостоящей - пристрастился к карточной игре. Наша компания курила и попивала пиво в пабе под названием "Мешок с шерстью", часами играя в старинную разновидность трехкарточного покера. Я радостно сошелся с сообществом весьма начитанных и обаятельных молодых эксцентриков Кингс-Линна. Мы встречались, чтобы поговорить о бароне Корво, писали статьи для странноватого журнала "Неусопех-пресс" (слово "неуспех" искажено было намеренно), изобрели собственный алфавит и устраивали "Вечеринки парадоксов", пропусками на которые служили сочиняемые нами парадоксы. Вы можете счесть все перечисленное претенциозным, но я, обнаружив в Кингс-Линне такую компанию, пришел в совершенный восторг. Это было все равно что найти в пустыне не воду, но бутыль со смесью трех соков - айвы, карамболы и китайской сливы. Оригинально. Странно. Чревато новыми возможностями. Соблазнительно. И, как мы говорим почти обо всем, что нам нравится, живительно.
По крайней мере, "Норкит" позволил мне заниматься по программе повышенного уровня. Однако вследствие начавшегося у меня романа с прелестной и умной девушкой из нашей группы (да-да, 10 с чем-то процентов моего существа вполне готовы откликаться на женскую привлекательность), полного равнодушия к учебе и отчаянной первой любви, которая так запутала мою жизнь в "Аппингеме" и еще продолжала сжигать меня изнутри, я становился все менее ответственным, предсказуемым и способным на что-то надеяться.
Ужасное это дело - оглядываться назад и понимать, что вырос ты в своего рода позолоченном веке. Тускневшем, но тем не менее позолоченном. 1970‑е принято изображать серыми, безотрадными, умученными гиперинфляцией, обремененными неудачами, забастовками и внезапными вспышками классовой борьбы. Конечно, когда вы смотрите какую-нибудь серию "Суини", вам трудно приравнять сыгранного Джоном Тоу угрожающего, скрипящего зубами, хлещущего виски, дымящего сигаретами, плюющего на условности детектива Джека Ригана из Летучего отряда к неубедительно изображающему оксфордский выговор, любящему кроссворды и классическую музыку, водящему классический "Ягуар", одетому в твид инспектору Морсу, который появился одно поколение спустя. Брутальный реализм первого сериала никак не вяжется с уютной белибердой второго, и это проливает свет на многое. Подобным же образом великолепная уравновешенность сериала "Вверх и вниз по лестнице" сильно выигрывает в сравнении с жутким снобизмом и прилипчивым noblesse oblige ужасного "Аббатства". Говорю это и чувствую себя виноватым: у меня есть друзья-актеры, которые играют в этом фильме, и играют великолепно, однако против правды не попрешь.