Не будем здесь рассматривать подробно широко известную переписку Шолом-Алейхема с Чеховым по поводу его участия в сборнике "Хилф" ("Помощь"), изданном в пользу евреев, пострадавших в Кишиневском погроме в 1903 г. Отметим лишь, что первое письмо Шолом-Алейхема Чехову (от 18 июня 1903 г.), находящееся в отделе рукописей бывшей Государственной библиотеки им. Ленина (Москва), почему-то не публиковалось. Вероятно, идеологи советского режима еще в середине 70-х, когда выходил шеститомник Шолом-Алейхема, вынашивали обнародованную в конце 80-х гг. XX века "мысль" об истолковании организованных русскими охранительными структурами еврейских погромов как проявление "классовой борьбы трудящихся масс" против еврейских "угнетателей". Как известно, Чехов не мог дать ничего нового в этот сборник, так как был тогда занят исключительно "Вишневым садом", но разрешил перевод и публикацию любого из ранее написанных рассказов, что и было сделано: в сборнике "Хилф" был опубликован в переводе на идиш рассказ Чехова "Тяжелые люди".
Десятки евреев, обращавшихся к Чехову, будь это начинающий писатель или просто проситель, неизменно получали от него ответ, совет или посильную помощь.
Так, например, уже упоминавшийся одессит Михаил Полиновский, пославший Чехову свой текст под названием "Еврейские типы. I. Ицек. II. "Элюким-тамес", получил от Чехова весьма подробный разбор своей работы:
"Ваши рассказы хороши, особенно первый, и их можно было бы напечатать где угодно, если бы не язык, над которым Вам, очевидно, придется еще много поработать…
И зачем писать об евреях так, что это выходит из "еврейского быта", а не просто "из жизни"?
Читали ли Вы рассказ "В глухом местечке" Наумова (Когана)? Там тоже об евреях, но вы чувствуете, что это не "из еврейского быта", а из жизни вообще…
Чтобы выработать себе язык, надо побольше писать и почаще печататься. Где печататься? Это уже Ваше дело. Вы сами должны пробить себе дорогу; положение в литературе, хотя бы очень скромное, не дается, не берется, а завоевывается…" (М.Полиновскому, 8-10 февраля 1900 г.).
Отметим один весьма интересный штрих: вряд ли известный народнический писатель "Николай Иванович Наумов" представлялся читателям как Коган, и это означает, что Чехов, почувствовав в очерке "В глухом местечке" высокую жизненную правду, специально навел для себя справки о его авторе.
"Случай" с Полиновским скептический читатель может отнести на счет того особого отношения Чехова к литературе, к писательству, заставлявшего его бесценное время своей недолгой жизни бескорыстно тратить на прочтение и редактирование чужих, нередко весьма посредственных сочинений. Поэтому здесь будет в качестве примера рассмотрен еще один типичный для Чехова случай, когда к нему приходили люди со своими житейскими проблемами, и он, уже тяжело больной человек, за считанные месяцы до своей кончины находил время и силы заниматься их делами.
Так, однажды явился к нему ялтинский житель, врач Израиль Бухштаб (по визитной карточке Михаил) с просьбой помочь его сыну Абраму. И Чехов в первом же письме поручает Книппер:
"…узнай, не может ли полковник Стахович дать письмо (свое или от кого-нибудь) министру народного просвещения Зенгеру о том, чтобы приняли одного еврея в ялтинскую гимназию. Этот еврей держит экзамены уже 4 года, получает одни пятерки, и все-таки его не принимают, хотя он сын ялтинского домовладельца. Жидков же из других городов принимают. Узнай, дуся, и напиши мне поскорее" (О.Книппер, 29 августа 1902 г.).
Книппер, также не откладывая, занимается этим поручением:
"Стаховичу говорила о еврейчике…" (О.Книппер - Чехову, 6 сентября 1902 г.).
Из ответа Книппер ясно, что хлопоты рискуют затянуться, но тем временем вопрос решается, и Чехов пишет ей:
"…насчет еврейчика не хлопочи, он уже учится в гимназии" (О.Книппер, 10 сентября 1902 г.).
На сей раз все уладилось само собой, и "еврейчик" Абрам Бухштаб навсегда исчезает из его мира, но поражает готовность Чехова устранить несправедливость, добравшись до самых высот имперской бюрократической иерархии.
Конечно, сторонники мнения о существовании для позднего Чехова в еврейской теме "кладезя агрессии" могут откопать, например, такую фразу из его письма Меньшикову:
"О Толстом пишут, как старухи об юродивом, всякий елейнейший вздор; напрасно он разговаривает с этими шмулями".
В известной студенческой песне 50-х гг. XX века "В имении Ясной Поляне жил Лев Николаич Толстой…" были и такие слова: "В имении Ясной Поляне любил принимать он гостей: к нему приходили славяне и негры различных мастей". Но кроме "славян и негров различных мастей" наблюдалось также обильное паломничество евреев, привлеченных известным филосемитизмом Толстого. Почти каждый из них считал своим долгом немедленно опубликовать в какой-нибудь газете свои заметки о великом мыслителе и писателе. Можно ли судить Чехова за то, что ему не нравился этот неиссякаемый поток елея? Тем более что главной причиной его резкости в письме к Меньшикову было все-таки не обилие "шмулей", а то, что Толстой, по его, Чехова, мнению, лишил свое гениальное, потрясшее Чехова, "Воскресение" достойного финала, заменив этот финал обширным текстом из Евангелия от Матфея о заблудшей овце и о прощении, и после своих восторгов Чехов констатировал:
"Конца у повести нет, а то, что есть, нельзя назвать концом. Писать, писать, а потом взять и свалить все на текст из Евангелия, - это очень уж по-богословски… Почему текст из Евангелия, а не из Корана? Надо сначала заставить уверовать в Евангелие, в то, что именно оно истина, а потом уж решать все текстами" (М.Меньшикову, 23 января 1900 г.).
А ведь действительно: почему "Воскресение" завершается текстом из Евангелия, а не из Корана?
Чехов великолепно, почти наизусть, знал Евангелие, как и Ветхий Завет, и явная и тайная печать этого знания лежит на всем его творчестве. Когда Горький обратил его внимание на книгу "Евангелие как основа жизни" известного православного священника и проповедника Григория Петрова, впоследствии члена Государственной Думы, резко выступившего в прессе против еврейских погромов, в организации которых он обвинил "неронов" и "неронишек" в царской администрации, Чехов долго находился под ее впечатлением:
"Читали ли Вы "Евангелие как основа жизни" священника Петрова? После этой книги я не читал ничего интересного, кроме, впрочем, "Одиноких людей" Гауптмана" (А.Суворину, 10 августа 1899 г.).
Поэтому его недовольство наверняка было вызвано не фактом обильного цитирования Евангелия, а неуместностью этого текста в "Воскресении", нарушившего те одному ему, Чехову, открытые "законы равновесия", без соблюдения которых невозможно творческое совершенство. А заодно досталось и "шмулям".
Другим примером чеховской "нетерпимости" для слишком требовательных русско-еврейских литературоведов могло бы служить третирование им в переписке с Книппер театральных критиков Александра Кугеля и Николая Эфроса:
"Очевидно, Немирович пал или падает духом, его заедают рецензии. А ты, дурочка, не верь этим пошлым, глупым, сытым рецензиям нелепых людей. Они пишут не то, что прочувствовано ими, или велит им совесть, а то, что наиболее подходит к их настроению. Там, в Петербурге, рецензиями занимаются одни только сытые евреи-неврастеники, ни одного нет настоящего, чистого человека" (О.Книппер, 16 марта 1902 г.).
"Сытые евреи" - это Кугель и, возможно, Николай Эфрос, заклевавшие пьесу Вл. Немировича-Данченко "В мечтах". Потом он придумает для Книппер чисто женское объяснение нехорошего поведения "сытых евреев-неврастеников":
"Вообще я газетчикам не верю и верить не советую. Эфрос хороший малый, но он женат на Селивановой, ненавидит Алексеева, ненавидит весь Художественный театр, - чего он не скрывает от меня; Кугель, пишущий о театре в десяти газетах, ненавидит Художественный театр, потому что живет с Холмской, которую считает величайшей актрисой" (О.Книппер, 1 марта 1903 г.).
Так что в общем "евреи-неврастеники" сами по себе оказываются "хорошими малыми", и только русские бабы сбивают их с пути истинного…
Объяснить такие вспышки острого недовольства, проявляющиеся наедине с собой или в эпистолярных диалогах, влиянием болезней или безденежья и многолетнего балансирования на грани нужды, как это делает, например, автор "Поэтики раздражения", невозможно, так как эти и многие другие "раздражающие" факторы в жизни Чехова носили хронический характер, а темные волны какой бы то ни было нетерпимости в чистом и светлом море чеховского бытия возникали спонтанно и лишь на мгновения, как в настроениях ребенка, и это сравнение не случайно, потому что Гений - явление внечеловеческое, вселенское. Душа Гения, гениальность, обретает свою земную оболочку в детском сердце и все время своего земного существования живет памятью детства. Поэтому в характере Гения, будь это Ньютон или Эйнштейн, Толстой или Моцарт, до конца их дней звенело светлое человеческое детство. Догадываясь об этом, "взрослые", "нормальные" люди окрестили их ребяческие выходки причудами Гения. Вспомним, сколько в последних годах Пушкина было такого непонятного простым смертным ребячества, стоившего ему жизни; вглядимся пристальнее в дневник Шевченко, и откроется нам его светлый детский взгляд, незамутненный пережитыми страданиями и потерями.
И в Чехове постоянно выглядывает притаившийся в его душе ребенок. Как он ни силится упрятать его поглубже, он, этот ребенок, в своих "дразнилках" в минуту гнева может помянуть "добрым словом" все то, что как-то выделяет объект его недовольства среди прочих: "этот немец" (А.Маркс), "сытый еврей" (А.Кугель, причем слово "сытый" он само по себе считал весьма обидным), "городовой" (В.Розанов, организовывающий с непонятной Чехову целью, как городовой, - с "разрешения" властей "религиозно-философские собрания", откуда его, Розанова, потом с треском выгонят за людоедскую позицию в "деле" Бейлиса), и т. д., и т. п. Кстати, история с Розановым для Чехова очень характерна: в декабре 1901 г. он спрашивает у В.Миролюбова:
"Что у Вас, у хорошего, прямого человека, что у Вас общего с Розановым…" (17 декабря 1901 г.).
А год спустя тому же Миролюбову пишет следующее:
"В "Новом времени" от 24 декабря прочтите фельетон Розанова о Некрасове. Давно, давно уже не читал ничего подобного, ничего такого талантливого, широкого и благодушного, и умного" (30 декабря 1902 г.).
Каждому деянию - свое слово, и в этом предельная беспристрастность Чехова. Вообще же психологический анализ богатейшей внутренней жизни Чехова, навеки сохраненной в его письмах, вещь бесконечно увлекательная, но, во-первых, он требует той высочайшей степени понимания, для которой одной любви к нему недостаточно - нужна еще и конгениальность, а во-вторых, такой анализ лежит за пределами нашего повествования, которое завершим обязательным упоминанием о "милом Исааке Наумовиче" - о докторе Альтшуллере, друге и враче Чехова в последние шесть лет его жизни, и рассказом о еще одном эпизоде чеховско-еврейских отношений.
Летом 1903 г. Чехов получил для прочтения две книги петербургского издательства "Знание", опекаемого Горьким, - "Рассказы" С. Гусева-Оренбургского и первый том сочинений С. Юшкевича, включавший рассказы "Распад", "Невинные", "Портной", "Убийца", "Кабатчик", "Гейман" и "Ита Гейне". Вот что писал он по этому поводу:
"Я читал на днях книжки Юшкевича и Гусева-Оренбургского. По-моему, Юшкевич и умен и талантлив, из него может выйти большой толк, только местами и очень часто он производит впечатление точно перевод с иностранного; таких писателей, как он, у нас еще не было. Гусев будет пожиже, но тоже талантлив, хотя и наскучает скоро своим пьяным дьяконом. У него почти в каждом рассказе по пьяному дьякону" (В. Смидовичу (Вересаеву), 5 июня 1903 г.).
Кто после этого может упрекать Чехова в национальных пристрастиях? Он смело отводит в своем отзыве первое место еврею Семену Юшкевичу, действительно необычайно талантливому писателю, в большей степени веря в правду незнакомых ему еврейских типов из его рассказов, чем хорошо знакомому в русской литературе типу "пьяного дьякона", и основой этой веры Чехова была его чуткость и открытость всему талантливому и чистому, кто бы ни был носителем этого таланта и этой чистоты.
Предельная беспристрастность Чехова особенно удивительна тем, что самому ему пришлось жить в атмосфере скрытой зависти. Простота его гениальных творений была обманчивой. Многим пишущим казалось (и кажется до сих пор!), что у них получается не хуже и даже лучше, чем у Чехова, но почему-то читатели оставались с Чеховым. Совсем недавно - в годы "перестройки" - на страницах журнала "Москва" (№ 2, 1988) один из выпускников "Высших литературных курсов" поведал миру, что он считает Чехова "скучным, однообразным нытиком", у которого "все его взлохмаченные умно рассуждающие доктора везде совершенно одинаковы", и что "рассказ" "Невеста" напишет нынешний средний писатель, а Гоша Семенов, Сережа Никитин - так еще и лучше", и что он, Чехов, бедного провинциального учителя обкакал". Что это? "Синдром Моськи" или попытка избежать причитающегося всякого рода "Гошам" и "Сережам" забвения? Гигант и пигмеи, Моцарт и бесчисленные Сальери - вечная тема. Ну как понять, что "Каштанка" - гениальна?! Из числа окружавших Чехова собратьев по перу, пожалуй, только Суворин, Толстой и Бунин догадывались, что он - Гений. Самого Чехова это, впрочем, не беспокоило.
Было сказано: "Не бывает пророк без чести, разве только в своем родном городе и в собственном доме". В одном из еврейских евангелических текстов, не принятых христианами, это высказывание дополнено словами: "И врач не лечит среди своих". Все это имеет самое прямое отношение к Чехову. Его "Попрыгунья", имевшая в беловой рукописи название "Великий человек", - это не только картинки из жизни художнической богемы. Как и многие другие вещи Чехова, этот рассказ имел и второй смысл: в "Попрыгунье" Ольге Ивановне сконцентрировано все современное Чехову общество, в котором не один только еврей Волынский, а целые толпы братьев-славян метались в поисках "великих" людей - философов, богоискателей, спиритов, литераторов, а рядом с ними находился единственный по-настоящему гениальный писатель и мыслитель Чехов (врач, как и Осип Дымов).
При этом, если несколько проницательных умов еще догадывались, что перед ними несравненный писатель, то мыслителя в нем не видел никто. Чехов только посмеивался, радуясь тому, что ему удалось так глубоко упрятать свой дар пророка и мыслителя, и лишь однажды почувствовал себя "разоблаченным": в начале 1903 г. он получил первый номер журнала "Мир Божий", где прочитал о себе такие строки:
"Он (Чехов) оригинальный цветок в русской литературе и не менее оригинальный и глубокий мыслитель, и многому у него можно поучиться. У него именно нужно учиться любить и понимать человека, любить и понимать жизнь в том глубоком значении слов, в каком они к нему применимы".
Чехов был тронут и попытался узнать хоть что-нибудь о личности автора этой статьи - Вениамина Альбова, но это ему не удалось. Другим человеком, почувствовавшим в Чехове великого мыслителя, был Сергей Булгаков, прочитавший в 1904 г. в Ялте и Петербурге лекцию "Чехов как мыслитель", дважды впоследствии издававшуюся. К сожалению, Булгаков к этой теме не вернулся, и лекция его по отношению к Чехову предельно доброжелательна, но неглубока, что, впрочем, он и сам отмечал в предисловии к ее второму изданию. Были еще публикации Л.Шестова и А.Глинки-Волжского, но и они не смогли убедить "массового" читателя в том, что не вызывало ни малейшего сомнения у Горького, писавшего по поводу повести "В овраге": "У Чехова есть нечто большее, чем миросозерцание, - он овладел своим представлением о жизни… Он освещает ее скуку, ее нелепости, ее стремления, весь ее хаос с высшей точки зрения". Добавим: как художник-мыслитель, Чехов всегда оставался свободным; он пристально всматривался в "овраг" жизни и при этом оставался духовно неуязвимым, проще говоря, "на высоте". С этой-то высоты были видны ему все и всяческие "овраги" - в пространстве и во времени, в душах людей.
Исследование философских взглядов Чехова - отдельная огромная тема, и упомянута она здесь лишь в качестве еще одного примера глубокого непонимания присутствия Гения, непонимания, присущего большинству его современников и сохраняющегося отчасти по сей день.
НЕСКОЛЬКО ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫХ СЛОВ
Года два назад я познакомился с изданной в Москве книгой Елены Толстой под названием "Поэтика раздражения. Чехов в конце 1880-х - начале 1890-х годов" (М.: Радикс, 1994). В основе этой книги, если говорить о ее сути, лежит всем известная марксистская формула, которую нам вдалбливали с детства: "бытие определяет сознание". В данном случае делается попытка выявить, каким образом некоторые источники раздражения в жизни Чехова в указанный выше период его бытия повлияли на его сознание - на поэтику его творчества. В числе таких возможных раздражителей автор упомянутого исследования рассматривает ранние болезни (кровотечения, кровохаркание, желудочные явления, геморрой и т. п.), постоянное безденежье и… евреев.
Меня, откровенно говоря, заинтересовал только последний "источник раздражения", и, читая книгу Елены Толстой, я старался следить в основном за ее "еврейской" линией. Прочитанное меня не удовлетворило, и, поскольку "лучшее", по мнению Елены Толстой изложение проблемы "Чехов и евреи" (Donald Rayfield, "Chekhov and the Jews", Judaism Today, 1973) оказалось для меня недоступным, я решил попытаться рассмотреть эту проблему самостоятельно в год стосорокалетия со дня рождения Чехова.
Книга Елены Толстой при этом была не только побудительным мотивом в моей работе, но и источником целого ряда сведений, которые мне оставалось лишь перестроить в соответствии с моим представлением о взаимоотношениях Чехова с еврейским племенем и его отдельными представителями, в связи с чем считаю своим долгом выразить ей свою признательность, хотя, естественно, взятые мною из ее книги факты не исчерпывают содержания этого обзора.
Основными же источниками моего повествования являются сочинения самого Антона Чехова, его переписка и моя искренняя любовь к этому гениальному писателю и человеку.
Будучи более полувека постоянным читателем Чехова, я никогда не замечал в структуре его произведений и в приемах его творчества - во всем том, что литературоведы именуют "поэтикой", - даже самого незначительного "раздражения", одну лишь тайную, глубоко упрятанную любовь и сострадание к людям. Чехов - милостивый и милосердный! Оно и понятно: Екклесиаст равнодушен и взирает на жизнь человеческую отстраненно; он учит, а не раздражается; заставляет переживать, но глубоко скрывает собственные переживания. Ну а можно ли отнести еврейство и евреев к числу "раздражающих" факторов в его жизни, пусть рассудят те, кто прочитал эти заметки.
Харьков,
апрель 2000 г.