Уже не помню всех деталей тех дней. Помню, поражало, что в Могилеве по-прежнему работали парикмахерские и что вообще какие-то вещи в сознании людей не изменились. А у меня было такое смятенное состояние, что казалось, все бытовые привычки людей, все мелочи жизни тоже должны быть как-то нарушены, сдвинуты, смещены против обычного. На самом деле, конечно, это не было так и не могло быть.
За эти несколько дней я написал два очень плохих стихотворения. Они были напечатаны в газете, но о чем они были - не помню.
Газета работала в пустоту. Ни о какой полевой почте, ни о какой регулярной рассылке газеты не было и помину. Печаталось тысяч сорок экземпляров, и их развозили всюду, куда удавалось, на собственных двух-трех грузовиках. И попадали они в какие-то случайные части, в одну, в две, в три дивизии. А о том, чтобы газета расходилась по всему фронту, в те дни не могло быть и речи.
Первого июля днем, в пять часов, была сильная бомбежка Могилева. Немецкие и наши самолеты кружились над домами. Стоял рев моторов. Дрожали стекла, бухали взрывы. Но мне было все до такой степени все равно, что я не мог заставить себя подняться с пола в, типографии, где мы лежали во время бомбежки, и посмотреть в окно. Хотя по звукам казалось, что самолеты летают буквально мимо нашего дома.
Если не ошибаюсь, 2 июля утром мне бесконечно надоело это сидение в Могилеве, писание плохих стихов, неизвестность, и я вызвался ехать под Бобруйск с газетами, которые мы должны были развезти на грузовике во все встреченные нами части. С газетами поехали шофер-красноармеец, я и младший политрук Котов - высокий, казачьего вида парень в синей кавалерийской фуражке и в скрипучих ремнях. Он меня называл строго официально "товарищ батальонный комиссар" и настоял на том, чтобы я ехал в кабине.
Едва мы выехали из Могилева на Бобруйск, как увидели, что кругом всюду роют. Это же самое я видел потом ежедневно весь июль. Меня до сих пор не оставляет ощущение, что вся Могилевщина и вся Смоленщина изрыты окопами и рвами. Наверно, так оно и есть, потому что тогда рыли повсюду - и где нужно, и где не нужно. Представляли себе войну еще часто как нечто линейное, как какой-то сплошной фронт. А потом часто так и не защищали всех этих нарытых перед немцами препятствий. А там, где их защищали, немцы, как правило, в тот период совершенно спокойно их обходили.
Вокруг Могилева повсюду рыли. От этого возникало какое-то тяжелое чувство. Хотя, казалось, пора бы уже привыкнуть к тому, что надо быть ко всему готовым.
Примерно после сорокового или пятидесятого километра нам навстречу со стороны Бобруйска стали попадаться по одному - по два грязные, оборванные люди, совершенно потерявшие военный вид. Это были окруженцы, может быть, среди них и дезертиры, вообще неизвестно кто.
Я не удивляюсь тому, что немцы в те дни засылали много диверсантов. Думаю, наоборот, они даже не совсем ясно представляли себе существовавшую тогда у нас обстановку и засылали этих диверсантов гораздо меньше, чем могли бы. Потому что в те дни человек, одетый в красноармейскую форму и снабженный запасом продовольствия, мог, минуя контрольные посты и не зная ни слова по-русски, пройти по нашим тылам добрых двести километров. Его задержание было бы только случайностью.
Мы долго не встречали никаких войск. Только в одном месте, в лесу при дороге, стоял заградотряд НКВД. На дороге размахивал руками и распоряжался какой-то полковник, но порядка из этого все равно не выходило.
Мы раздавали свои газеты. У нас было их в кузове десять тысяч экземпляров. Раздавали их всем вооруженным людям, которых встречали - одиночками или группами, - потому что не было никакой уверенности и никаких сведений о том, что мы встретим впереди организованные части.
Километров за двадцать до Бобруйска мы встретили штабную машину, поворачивавшую с дороги налево. Оказалось, что это едет адъютант начальника штаба какого-то корпуса - забыл его номер. Мы попросились поехать вслед за ним, чтобы раздать газеты в их корпусе, но он ответил, что корпус их переместился и он сам не знает, где сейчас стоит их корпус, сам ищет начальство. Тогда по его просьбе мы отвалили в его "эмку" половину наших газет.
Над дорогой несколько раз низко проходили немецкие самолеты. Лес стоял сплошной стеной с двух сторон. Самолеты выскакивали незаметно, мгновенно, так что слезать с машины и бежать куда-то было бесполезно и поздно, если бы оказалось, что немцы решили нас обстрелять. Но они нас не обстреливали.
Километров за восемь до Березины нас остановил стоявший на посту красноармеец. Он был без винтовки, с одной гранатой у пояса. Ему было приказано направлять шедших от Бобруйска людей куда-то направо, где что-то формировалось. Он стоял со вчерашнего дня, и его никто не сменял. Он был голоден, и мы дали ему сухарей.
Еще через два километра нас остановил милиционер. Он спросил у меня, что ему делать с идущими со стороны Бобруйска одиночками: отправлять их куда-нибудь или собирать вокруг себя? Я не знал, куда их отправлять, и ответил ему, чтобы он собирал вокруг себя людей до тех пор, пока не попадется какой-нибудь командир, с которым можно будет направить их назад группой под командой - к развилке дорог, туда, где стоит красноармеец.
Над нашими головами прошло полтора десятка ТБ-3 без конвоя истребителей. Машины шли тихо, медленно, и при одном воспоминании, что здесь кругом шныряют "мессершмитты", мне стало не по себе. Эти старые бомбардировщики показались посланными на съедение.
Проехали еще два километра. Впереди слышались сильные разрывы бомб. Когда мы были уже примерно в километре от Березины и рассчитывали, что проедем в Бобруйск и встретим там войска или встретим их на берегу Березины, из лесу вдруг выскочили несколько человек и стали нам отчаянно махать руками. Сначала мы не остановились, но потом они начали еще отчаяннее кричать и еще сильней махать руками, и я остановил машину.
К нам подбежал совершенно белый сержант и спросил, куда мы едем. Я сказал, что в Бобруйск. Он рассказал, что немцы переправились уже на этот берег Березины.
- Какие немцы?
- Танки и пехота.
- Где?
- В четырехстах метрах отсюда. Вот сейчас там у нас был с ними бой. Убиты лейтенант и десять человек. Нас осталось всего семь, - сказал сержант.
Мы заглушили мотор машины и услышали отчетливую пулеметную стрельбу слева и справа от дороги - совсем близко, несомненно уже на этой стороне.
Мы сказали, чтобы сержант с бойцами подождал нас здесь, на опушке, - мы все-таки попробуем немножко проехать вперед. Проехали метров триста и вдруг увидели, что прямо на шоссе на брюхе лежит совершенно целый "мессершмитт". Трое мальчишек копались в нем, разбирая пулемет и растаскивая из лент патроны. Мы спросили, не видали ли они летчика. Они сказали, что нет, но что какие-то трое военных пошли в лес искать летчика. Рядом с самолетом лежал окровавленный шлем. Очевидно, летчик был ранен и ушел в лес.
Пулеметная стрельба была теперь совсем близко. Мы повернули и доехали до ждавших нас на опушке красноармейцев. Теперь их было больше, чем мы оставили. Набралось уже человек пятнадцать. Я посадил их всех на грузовик, и мы поехали назад, километра за полтора, где влево уходила проселочная дорога.
На нашу машину подсело еще несколько человек. Мы свернули налево, думая, что, может быть, хоть там, на этом проселке, есть какие-нибудь части.
На проселке нам встретился еще десяток красноармейцев. Мы с Котовым собрали всех красноармейцев - их теперь было уже человек сорок, - назначили над ними командиром старшего сержанта, приказали расположиться здесь, в леске, и выслать во все четыре стороны по два дозорных искать какую-нибудь часть, к которой могла бы присоединиться вся их группа.
Потом мы развернулись и выехали обратно на шоссе. И здесь я стал свидетелем картины, которую никогда не забуду. На протяжении десяти минут я видел, как "мессершмитты" один за другим сбили шесть наших ТБ-3. "Мессершмитт" заходил ТБ-3 в хвост, тот начинал дымиться и шел книзу. "Мессершмитт" заходил в хвост следующему ТБ-3, слышалась трескотня, потом ТБ-3 начинал гореть и падать. Падая, они уходили очень далеко, и черные высокие столбы дыма стояли в лесу по обеим сторонам дороги.
Мы доехали до красноармейца, по-прежнему стоявшего на развилке дорог. Он остановил машину и спросил меня:
- Товарищ батальонный комиссар, меня вторые сутки не меняют. Что мне делать?
Видимо, тот, кто приказал ему стоять, забыл про него. Я не знал, что делать с ним, и, подумав, сказал, что как только подойдет первая группа бойцов с командиром, пусть он присоединится к ней.
Через два километра нам попалась машина, стоявшая на дороге из-за того, что у нее кончился бензин. Мы отдали часть своего, чтобы они могли доехать до какой-то деревни поблизости, куда им приказано было ехать. А они перегрузили к нам в кузов двух летчиков с одного из сбитых ТБ-3.
Один из летчиков был капитан с орденом Красного Знамени за финскую войну. Он не был ранен, но при падении разбился так, что еле двигался. Другой был старший лейтенант с раздробленной, кое-как перевязанной ногой. Мы забрали их, чтобы отвезти в Могилев. Когда сажали их в машину, капитан сказал мне, что этот старший лейтенант - известный летчик, специалист по слепым полетам. Кажется, его фамилия была Ищенко, Мы подняли его на руки, положили в машину и поехали.
Мы не проехали еще и километра, как совсем близко, прямо над нами, "мессершмитт" сбил еще один - седьмой - ТБ-3. Во время этого боя летчик-капитан вскочил в кузове машины на ноги и ругался страшными словами, махал руками, и слезы текли у него по лицу. Я плакал до этого, когда видел, как горели те первые шесть самолетов. А сейчас плакать уже не мог и просто отвернулся, чтобы не видеть, как немец будет кончать этот седьмой самолет.
- Готово, - сказал капитан, тоже отвернулся и сел в кузов. Я обернулся. Черный столб дыма стоял, казалось, совсем близко от нас. Я спросил старшего лейтенанта, может ли он терпеть боль, потому что я хочу свернуть с дороги и поехать по целине к месту падения - может быть, там кто-нибудь спасся. Летчику было очень больно, но он сказал, что потерпит.
Мы свернули с дороги и по ухабам поехали направо. Проехали уже километров пять, но столб дыма, казавшийся таким близким, оставался все на таком же расстоянии.
На развилке двух проселков нас встретили мальчишки, которые сказали, что туда, к самолету, уже поехали милиционеры. Тогда, видя, что раненый летчик на этих ухабах еле сдерживает стон и терпит страшную боль, я решил вернуться обратно на шоссе.
Едва мы выехали на шоссе, как над нами произошел еще один воздушный бой. Два "мессершмитта" атаковали ТБ-3, на этот раз шедший к Бобруйску совершенно в одиночку. Началась сильная стрельба в воздухе. Один из "мессершмиттов" подошел совсем близко к хвосту ТБ-3 и зажег его.
Самолет, дымя, пошел вниз. "Мессершмитт" шел за ним, но вдруг, кувыркнувшись, стал падать. Один парашют отделился от "мессершмитта" и пять - от ТБ-3. Был сильный ветер, и парашюты понесло в сторону. Там, где упал ТБ-3 - километра два-три в сторону Бобруйска, - раздались оглушительные взрывы. Один, другой, потом еще один.
Я остановил машину и, посоветовавшись с Котовым, сказал летчикам, что нам придется их выгрузить, вернуться к тому месту, где опустились наши сбросившиеся с самолета летчики, и, взяв их, потом ехать всем вместе в Могилев. Раненый летчик только молча кивнул головой. Мы вынесли его из машины на руках и положили под дерево. Там вместе с ним, под деревом, остались Котов, второй летчик-капитан и два раненых красноармейца, которых мы подобрали по дороге.
Я сказал капитану, чтобы он до моего возвращения был здесь старшим, а сам вдвоем с шофером поехал назад.
Мы проехали обратно по шоссе три километра. Столб дыма и пламени стоял вправо от шоссе. По страшным кочкам и ухабам мы поехали туда, взяв по дороге на подножку машины двух мальчишек, чтобы они показывали нам путь.
Наконец мы добрались до места падения самолета, но подъехать к этому месту вплотную было невозможно. Самолет упал посреди деревни с полной бомбовой нагрузкой и с полными баками горючего. Деревня горела, а бомбы и патроны продолжали рваться. Когда мы подошли поближе, то нам даже пришлось лечь, потому что при одном из взрывов над головой просвистели осколки.
Несколько растерянных милиционеров бродили кругом по высоким ржаным полям в поисках спустившихся на парашютах летчиков. Я вылез из машины и тоже пошел искать летчиков. Вскоре мы встретили одного из них. Он сбросил с себя обгоревший комбинезон и шел только в бриджах и фуфайке. Он показался мне довольно спокойным. Встретив нас, он, морщась, выковырял через дыру в фуфайке пулю, засевшую в мякоти ниже плеча. Потом сказал об экипаже, что трое сгорели, а пятеро выбросились.
Милиционеры, водитель и я, разойдясь цепочкой, пошли по полям. Рожь стояла почти в человеческий рост. Долго шли, пока наконец я не увидел двух человек, двигавшихся мне навстречу. Мы все шли на розыски с оружием в руках, потому что сбросились не только наши летчики, но и немец. Но когда я увидел двоих вместе, я понял, что это наши, и начал им махать рукой. Они сначала стояли, а потом пошли нам навстречу с пистолетами в руках.
Еще не предвидя того, что произошло потом, но понимая, что эти двое не могут быть немцами, я спрятал наган в кобуру. Летчики подходили ко мне все ближе и когда подошли шагов на пять-шесть, направили на меня пистолеты, и один из них стал нервно, почти истерически кричать:
- Кто? Ты кто?
Я сказал:
- Свои!
- Свои или не свои! - продолжал кричать летчик. - Я не знаю, свои или не свои! Я ничего не знаю!
Я повторил, что тут все свои, и добавил:
- Видишь, у меня даже наган в кобуре.
Это его убедило, и он, все еще продолжая держать перед моим носом пистолет, сказал уже спокойней:
- Где мы? На нашей территории?
Я сказал, что на нашей. Подошли милиционеры, и летчики окончательно успокоились. Один из них был ранен, другой сильно обожжен. Мы вернулись вместе с ними к третьему, оставленному в деревне. Туда же за это время пришел и четвертый. Пятого отнесло куда-то в лес, и его продолжали искать. Куда отнесло парашют немца, никто толком не видел.
Летчики матерно ругались, что их послали на бомбежку без сопровождения, рассказывали о том, как их подожгли, и радовались, что все-таки сбили хоть одного "мессершмитта". Но меня, видевшего только что всю картину гибели восьми бомбардировщиков, этот один сбитый "мессер" не мог утешить. Слишком дорогая цена.
Мы не стали ждать, пока найдут пятого летчика - на это могло уйти и несколько часов, а у меня оставался на дороге раненый. Я забрал с собой этих четырех летчиков, из которых двое тоже были легко ранены, посадил в кузов и поехал обратно.
На шоссе, в полукилометре от того места, где я оставил своих спутников, меня встретил стоявший прямо посреди дороги бледный Котов. Рядом с ним стоял какой-то немолодой гражданский с велосипедом. Я остановил машину.
- Почему вы здесь? - спросил я Котова.
- Случилось несчастье, - сказал он трясущимися губами, - Несчастье.
- Какое несчастье?
- Я убил человека.
Стоявший рядом с ним гражданский молчал.
- Кого вы убили?
- Вот его сына. - Котов показал на гражданского.
И вдруг гражданский рыдающим голосом закричал:
- Четырнадцать лет! Какой человек? Мальчик! Мальчик!
- Как это случилось? - спросил я.
Котов стал объяснять что-то путаное, что кто-то побежал через дорогу по полю, и он принял этих бежавших за немецких летчиков, потому что упал немецкий бомбардировщик, и он выстрелил и убил.
- Как он мог принять за летчика мальчика четырнадцати лет? Просто убил, и все! - снова закричал штатский и заплакал.
Я ничего не понимал и не знал, что делать.
- Садитесь в машину оба. Доедем до того места, - сказал я.
Котов и гражданский оба сели в кузов, и мы поехали туда, где под большим деревом ждали нас остальные. Остававшийся за старшего летчик-капитан растерянно рассказал мне, что действительно недалеко в лесу упал сбитый немецкий бомбардировщик и были видны два спускавшихся парашюта. Котов, взяв с собой Двух легко раненных красноармейцев, пошел туда, поближе к опушке, и увидел, что от опушки метрах в шестистах от него перебежали двое в черных комбинезонах. Он стал кричать им: "Стой!", но они побежали еще сильней. Тогда он приложился и выстрелил. С первого же выстрела один из бежавших упал, а второй убежал в лес. Когда Котов вместе с красноармейцами дошли до упавшего, то увидели, что это лежит убитый наповал мальчик в черной форме ремесленного училища. Потом туда же прибежал вскоре его отец - этот человек с велосипедом, бухгалтер колхоза.
Что было делать? Отец плакал и кричал, что Котова надо расстрелять, что Котов убил его сына, единственного сына, что мать еще не знает об этом и он сам даже не знает, как ей об этом сказать. Он требовал от меня, чтобы я оставил Котова здесь, в их деревне, в километре отсюда, пока он не вызовет кого-нибудь из местного НКВД.
Слушая его отчаянный ожесточенный голос, я вдруг понял, что если оставить здесь Котова, то вполне возможно, что отец убитого и соседи, даже тот же местный участковый милиционер, да и всякий другой, кто тут окажется, в том нервном, отчаянном состоянии, которое сегодня здесь у всех, просто устроят самосуд над убийцей, и вместо одного убитого будут двое.
Я сказал, что не могу оставить здесь Котова и что сдам его сам в военную прокуратуру в Могилеве, куда я возвращаюсь. Отец мальчика стал кричать, что он знает, что я хочу укрыть убийцу, что я хочу скрыть все это дело и что нет - он не отпустит Котова, что так нельзя. Тогда я сказал Котову, что он арестован, отобрал у него оружие и патроны, посадил его в кузов грузовика и в присутствии отца убитого приказал одному из красноармейцев охранять Котова и, если Котов попытается бежать, - стрелять по нему. Потом записал на бумажке свою фамилию и место службы - редакцию, отдал бумажку отцу убитого и твердо обещал, что это дело будет разобрано.
Времени терять было нельзя. Я сел в машину, и мы рванулись с места. Отец убитого стоял на дороге - раздавленный горем человек, к тому же еще угнетенный, наверно, мыслью, что я все-таки скрою случившееся, и убийца его сына не понесет наказания.
Спустя километр мы пронеслись через деревню. Стояла толпа, слышались вопли и крики. Наверно, только что узнали о случившемся. Я еще раз подумал, что действительно здесь могли бы устроить самосуд над Котовым.
Всю обратную дорогу мы ехали молча. Сначала сзади еще доносилась артиллерийская стрельба, потом стало тихо. Как мне потом говорили, немцы в этот день с утра действительно небольшими силами форсировали Березину около Бобруйска и навели панику в лесах на этой стороне. Их отбивало в пешем строю растянутое на двенадцать километров Бобруйское танковое училище, которое на следующий день, когда немцы окончательно переправились, все и полегло там, в лесах, в неравном бою.