Этот рассказ вошел в цикл "Московские норы и трущобы", появившийся впервые в составе сборника под тем же названием, выпущенного Вороновым совместно с А. И. Левитовым в 1866 году. Цикл состоял из следующих произведений Воронова: "Сквозь огонь, воду и медные трубы", "Грачовка", "Ад", "Тишина" и "Арбузовская крепость". В них всесторонне были изображены быт и нравы различных московских притонов и ночлежек. Книга Воронова - Левитова имела успех и выдержала подряд два издания.
Михаил Алексеевич Воронов
Арбузовская крепость
Колосов переулок тянется от Грачовки влево; он сплошь набит всевозможными бедняками. С утра до вечера и с вечера до следующего утра не смолкает в нем людской гомон, не смолкает длинная-длинная песня голода, холода и прочих нищенских недугов. Из кабака ли вырывается та песня в виде разухабистого жги, говори, сопровождаемая воплями гармоники или визгом скрипки, или просто несется она откуда-нибудь из-под крыши старого, покосившегося деревянного дома, или, наконец, поет ее какой-нибудь оборванец, сидя на тумбе, - всегда она - горький плач, всегда она - нытье погибшей человеческой души.
Арбузовская крепость стоит на самой средине Колосова. Это старый деревянный дом в два этажа, грязный и облупленный снаружи до того, что резко отличается даже от своих собратий, тоже невообразимо грязных и ободранных. К дому справа и слева примыкают два флигеля, которые тянутся далеко в глубину двора; и дом и флигеля разбиты на множество мелких квартир, в которых гомозятся сотни различных бедняков. Впрочем, и в Арбузовской крепости существует известная градация квартир, подобная той, какая существует во всех домах. Так, например, в квартирах дома, окнами на улицу, живут бедняки побогаче, по преимуществу женщины, у которых есть все: и красные занавески, и некоторая мебель, и кое-какая одежда, а главное - подобные жильцы постоянно находятся в ближайшем общении с разными кабаками, полпивными и проч., куда сносятся ежедневно скудные гроши, приобретаемые этими несчастными за распродажу собственной жизни… Им завидуют все без исключения арбузовские квартиранты; их называют довольными и счастливыми. Ко второй категории принадлежат жители того же дома, но только частей его, более удаленных от улиц: окна на двор. Тут обитает нищета помельче: из трех дней у нее только два кабацких и один похмельный; на пять, на шесть дней такому жильцу непременно выпадает один голодный. Борьба с просыпающейся совестью и упорная битва с подставляющей ногу жизнью сделали из такого существования многоактную драму, в которой, впрочем, сердце зрителя по временам отдыхает от тяжких, раздирающих сцен. Но такие антракты коротки; занавес поднимается и падает то и дело; то и дело появляются на эстраду жалкие актеры; то и дело вырывают они слезы из ваших глаз своим отчаянным воплем. Страшно быть таким актером, но еще страшнее попасть в число действующих лиц третьего рода жильцов крепости. Жильцы третьей категории населяют флигеля. Здесь изо дня в день разыгрывается драма, без перерывов, без антрактов. Зрителя не существует: он закрыл глаза, заткнул уши и бежал. "Что это за мерзость! - негодует он. - Ну, покажи что-нибудь страшное, да потом дай отдохнуть - в буфет, что ли, сходить, - а то черт знает что такое: наставил вместо людей зверей каких-то, да и заставляет их ломаться целые годы! И глупо и неестественно!" Действительно, актеры что-то пересаливают. Хотят они изобразить, например, голодного человека, так такую рожу вам покажут, что даже отвратительно! Ну, кто же не знает, что такое голод, аппетит тож? Или: бьют они друг друга до крови, до настоящей крови, желая тож представить драку! Или ножи эти, кистени, - ну, почему бы не иметь таких вещей из картона, дерева или что-либо подобное?.. Словом, зритель прав, убегая отсюда; тем больше прав, что в жизни существует еще столько приятного, милого, забавного, что не смутит, не разозлит, не вызовет желчь; тем больше прав, что мед приятнее полыни, и повсеместная водевильная веселость увлекательнее подобной драматической потасовки.
Я поселился в крепости, на квартире третьего разряда. Квартира эта состояла из двух комнат, из которых одну занимала сама хозяйка, другая отдавалась внаем. Эта последняя была разделена опять на две части чем-то вроде коридора; каждая часть, в свою очередь, делилась еще на две; следовательно, из комнаты, предназначавшейся для отдачи внаем, выходило четыре покоя, отделенных один от другого неполною перегородкою. Каждый такой покой величиною равнялся конюшенному стойлу, и в подобном стойле нередко помещалось трое, даже четверо. Очень немного, думаю, найдется людей, которые могли бы представить себе общую атмосферу комнаты в три-четыре квадратных сажени, набитой восемью или десятью живыми существами, особенно если принять еще во внимание то, что каждое стойло имело и свою собственную атмосферу.
Я обязался платить за свое помещение рубль семьдесят пять копеек в месяц. Словоохотливая хозяйка долго-долго расхваливала мне мою закуту.
- Кто же живет в соседстве со мною? - спросил я хозяйку после осмотра новой моей квартиры.
- Да разные…
- То есть как же это разные?
- Да ты не бойся, батюшка, у нас ничего… У нас этого нет, чтобы у своих, то есть… ни-ни!.. Хоть груды золота навали - не тронут! Насчет этого смирно.
- О, за это-то я не опасаюсь, потому что у меня и взять нечего.
- Ну, и ладно… А народ живет все хороший. Разумеется, в наших местах где ты его сыщешь, человека, чтобы на отличку, значит: все маленько есть за ним что-то… Но только опять же в фатере он ничего этого.
- То-то, чтоб не слишком беспокоили.
- Нет, беспокойства тебе не будет, потому на леву-то руку девица живет - смирная такая, пресмирная, вот ровно ее и нет; опять по праву, там старики у меня пущены, дочь у их, девчонка, да сын - эти тоже ничего. Перва-то старик, признаться, баловал, а теперь, должно, помирать собрался, так потише стал, - и все из его эта слюна бежит, так бежит, что, может, кольки уж ведер ее вытекло!.. Насупротив опять смирный живет; англичанка у его тоже тихая, словно курица какая: когда ежели бить начнет, так и то она голосу не подает, все больше в себе придерживает…
Получивши таким образом некоторое понятие о своих соседях, я сунул хозяйке задаток, а чрез два-три часа окончательно перебрался на новую квартиру, благо перетаскивать-то нечего. В первый же день я уже узнал кое-что о своих соквартирантах, а неделю спустя вошел с ними в знакомство, и так как человек в этих местах крайне сообщителен и вообще не способен скрывать от других что-нибудь, то мне ровно ничего не стоило собрать самые точные сведения об этих людях.
1
Направо, в конуре, помещалось семейство из четырех человек. Pater familias , ветхий старик, больной, раздражительный и вечно жаждущий водки, постоянно оставался дома; мать, худая, желтая, сгорбленная старушка, целый день бродила где-то, по-видимому бесцельно, и только по вечерам являлась на квартиру; дочь, девочка лет двенадцати, была совершенно предоставлена самой себе и лишь по временам забегала в свое убогое жилье, где постоянно брюзжал на нее полуживой отец; сын, молодой человек двадцати с чем-нибудь лет, редко появлялся в семействе, потому что вечно голодные родители постоянно встречали его бранью и проклятиями, если бедняк не приносил денег. С отцом семейства я познакомился в первый же день.
Дело случилось так.
Вечером, подложив руки под голову, я лежал на кровати. Зажигать свечу было еще рано, да и не нужно, потому что только в потемках и можно оставаться до некоторой степени равнодушным к окружающей гнусности. Далеко где-то гудела шарманка - московская шарманка, выворачивающая вон душу. Вслушиваясь в убогий сап и храп убогой музыки, я мало-помалу переходил из состояния крайнего ожесточения в какое-то мирное, тихое, плаксивое состояние. В голове ворохнулись воспоминания о прошлом; одна за другой побежали перед моими глазами тени, когда-то милые моему сердцу; на ресницы навернулись слезы… В потемках хорошо плакать, уверяю вас! Когда я забиваюсь с своим горем в темную комнату, я всегда даю простор накипевшим в груди страданиям. Я забываю тогда, что я мужчина и что, следовательно, мне плакать стыдно; тогда я, откинув в сторону всякую копеечную мудрость и сообразивши всю тяжесть настоящей жизни, всю свою бесхарактерность, всю мелочность и пошлость своей натуры, - тогда я ясно понимаю, какой я величайший дурак, какая я ничтожная гадина! И вот реву, реву и реву; реву до тех пор, пока не облегчится грудь, пока не скатится камень, наваленный на сердце! Нет, хорошо иногда забыть, что ты железный мужчина, и, уподобившись слабонервной женщине, хорошо всплакнуть, - хорошо потому, что больше-то ничего, по своей негодности, сделать не можешь! Ведь наше горе - горе дурацкое! Наши страдания потому только и существуют, что существуют на наших плечах гуттаперчевые шишки вместо голов! потому, что нас можно утешить пряником! потому, что хотя и кричим мы во все горло, да кричим-то поодиночке, без толку! потому, наконец, что руки наши болтаются без дела, что забились мы в какой-то заколдованный круг, да и боимся шагнуть за черту! Тяжело наше горе, потому что плохи мы сами! И долго-долго будет поедать нас это великое зло, если мы сами будем равнодушны к нему, если мы сами твердо не пожелаем иметь то, без чего мы теперь позорно умираем!
Так, только что я дал простор своей кручине, за стеной, справа, раздался удушающий, болезненный кашель, и затем кто-то слабо проговорил:
- Добрый человек!
Я проглотил слезы и по возможности твердым голосом спросил:
- Что вам нужно?
- Выслушайте бедного, больного старика.
- Говорите.
- С утра маковой росинки во рту не было, войдите в мое горькое положение, помогите голодному челов…
Кашель прервал речь соседа.
- Старик! - крикнул я. - Зайдите ко мне, если можете, у меня есть хлеб, да вот и денег тут, кажется, было несколько копеек.
Я открыл ящик стола и принялся отыскивать там скудные свои гроши. В это время в конуре соседа послышалось усиленное кряхтенье, бедняжка не мог справиться с плохо повиновавшимися ему ногами. Я зажег свечу.
- Ну, что, идете?
- Иду, иду, батюшка, - проговорил старик, медленно выползая из своего стойла. - Ноги-то, треклятые, не слушаются, - прибавил он, выбравшись в коридор.
Я отворил дверь.
- Здравствуйте, соседушка, - слабо пролепетал старик, входя ко мне.
- Здравствуйте. Садитесь.
Старик опустился на стул. На вид ему было лет семьдесят. Лицо морщинистое, как ядро грецкого ореха, утратило всякое выражение. Тусклые глаза бессмысленно выглядывали из-под нависших густых бровей. Бедняк учащенно чавкал губами, по-видимому стараясь как-нибудь удержать ключом бежавшую слюну. Я предложил старику хлеба и попросил хозяйку поставить самовар.
- Дорого ли платите? - спросил меня сосед, окидывая взглядом комнату.
- Рубль семьдесят пять.
- Так, так. Хороша комнатка… И тепло поди? - прибавил он, запихивая в рот куски хлеба.
- Должно быть, тепло, - ответил я. Но старик не слушал моих слов; глаза его вдруг как-то блеснули и забегали из стороны в сторону: он увидел на столе несколько копеек денег.
- Водочки бы, - прошептал бедняк, протягивая руку к деньгам. - На пятачок бы… погреться… давно не пил… славно! - бормотал старик, как ребенок глядя мне в лицо.
- Ведь вам, дедушка, я думаю, вредно пить.
- Нет, ничего, - бойко проговорил он. - Это она вам сказала, что вредно, - она врет, ей-богу врет! Она сама пьяница, подлая!..
- Напротив, мне никто не говорил, но я думаю это, глядя на вас, - перебил я старика.
- На пятачок только, - скорбно выговорил старик.
- Извольте, если только это не повредит вам.
- Нет, нет! Вот ноги поразомну… Давно очень уж не пил, - вздыхая, добавил бедняк.
Я послал за водкой.
- Как же вы четверо помещаетесь в одной комнате? - спросил я соседа.
- По бедности, батюшка.
- Давно ли вы так живете?
- Девятый год.
- Господи боже мой! - невольно вырвалось у меня. "Девятый год люди изо дня в день умирают голодной смертью", - подумал я. - А прежде вы как жили и чем занимались? - спросил я старика.
- Да так же и прежде жили, только тогда, известно, здоровья-то больше было - сам работал, а теперь только что сын добудет, тем и пробиваемся. А какой он добышник.
- Какая же ваша работа была?
- Разная… какая придется…
- То есть как же это: какая придется.
- Да так же… Известно какая… сами знаете…
Старик замялся. Принесли водку; сосед выпил рюмку и сладострастно зачавкал губами, приговаривая:
- Эх ты, рожон тебе в бок!.. Ишь ведь какое зелье подлое!.. Страсть люблю эту тварь!..
- Где же ваше семейство? - спросил я его.
- А бог их знает. Они ведь меня, старика, не очень почитают, так бросят с утра раннего, вот и валяюсь один, голодаючи.
- Отчего вы не попроситесь в богадельню? Ведь вам пора бы уж, кажется, успокоить себя. Богу бы там молились.
- Ох, батюшка, не могу я! Был я уж и в богадельне - прогнали: очень пить стал.
- Помилуйте, куда вам пить! Вы больны, вам лечиться нужно.
- Болен, батюшка, да - болен… надо лечиться, - бормотал старик, наливая рюмку. - Вы на меня не сердитесь, батюшка, - обратился он ко мне, - не могу, очень уж люблю ее, проклятую!
Он выпил, поцеловал донышко рюмки и затем бросился обнимать меня. На глазах старика стояли слезы.
- Только вы у меня один добрый, - задыхаясь, лепетал сосед. - Все меня бросили, никому я не нужен, никто не пожалеет меня. Так, ровно тряпка какая ненужная, валяюсь без призору. Жена бросила, сын бросил, дочь бросила - все бросили! Но только бог меня не бросил, - оживившись, проговорил старик. - Не-эт, бог не бросил… Бог все не оставляет меня своей милостью. Я много пред ним грешен, много грешен, а он все не оставляет, все не оставляет меня. Он все не оставляет… Он? Бог-от… Не-эт, не оставляет… А они мне не нужны… Они мне не нужны… Жена думает, что я в ней нуждаюсь… Не-эт, шалишь! Ступай! ты мне не нужна!.. Воруйте вы с сыном, сколько вашей душе угодно, пропивайте, сколько вашей душе угодно, а вы мне не нужны… нет, не нужны…
Старик совершенно захмелел; он едва держался на стуле.
- Вы мне не нужны… ступайте ко всем чертям! - бормотал старик. - Вот Сашутку жалко… Сашутку жалко… А должна пропасть, должна пропасть… А жалко, очень жалко, вот как жалко! - Старик ударил себя кулаком по лбу. - Возьми у меня Сашутку, пристрой ее!.. Пристрой!.. Ты добрый человек?.. На!.. возьми ее… сбереги ее мне…
Бедняк как-то бессмысленно поглядел на меня.
- Нет, и тебе не отдам, потому все вы подлецы!.. Я вас всех знаю… я всех знаю… Вот вам что будет за Сашутку! - И старик погрозил кулаком. - Она у меня вот где, вот!.. - Бедняк указал на сердце. - Ни за что не отнимете Сашутку у меня! Ни за что! А пропадет, пропадет, - прибавил он, закрывая лицо руками, - пропадет… мать продаст, как подрастет, продаст, продаст!..
Несчастный откинулся на спинку стула, заскрежетал зубами и потом тяжело захрипел; голова свалилась на сторону, лицо совершенно помертвело, грудь едва колыхалась.
Я перетащил старика на кровать.
- Зачем вы его поили-то? - упрекнула меня хозяйка, входя с самоваром. - Ведь ему один наперсток нужно - вот уж он и пьян.
В этот же вечер я познакомился с женою и дочерью старика. Старушка много рассказывала мне о своем горе, повинилась в пристрастии к водке, которую, как говорила, она пьет поневоле, чтобы залить свою кручину, и долго-долго нашептывала мне о своей печальной участи, выбиться из которой, как она уверяла, нет никакой возможности. Видно было, что человеческая речь, какой я говорил с этими бедняками, сильно действовала на их загрубелые сердца. Участие, с каким я выслушивал грустную исповедь старушки, очень расположило ее ко мне, так что после каких-нибудь тридцати - сорока минут, которые мы провели в беседе, старушка, без всяких вызовов с моей стороны, принялась рассказывать мне свою жизнь.
Передаю то, что сохранила моя память из этого рассказа.