Перипетии эти, однакож, еще не кончились. Почти вслед за циркуляром разнеслись слухи, что Правительство разделено на две партии: Ламартиновскую с Nationale-вской и социальной Луи Блана и Ролленовскую с "Реформой" и монтаньярами его. Почти в одно время старая национальная гвардия, сильно возбужденная против Ледрю-Роллена, объявила себя за Ламартина. Клубы и гвардия мобильная за второго, которого [откровенность] замашки им казались откровенно революционными. В понедельник 13, вторник 14, среду 15 первая партия (старой гаардии и людей прежнего порядка) писала протестацию. Кератри подал в отставку из Государственного совета, не желая быть, как говорил в письме, [орудием в чужих руках] слугой никакой тирании. Клуб выборов, как мы видели, ходил сам к Ламартину объясняться, но в четверг 16 партия вздумала выйти на улицу и сделать целой массой протестацию против диктаториальных тенденций некоторых правительственных членов. Исполнение приняла на себя национальная гвардия, а органом ее сделалась газета "La Presse". Тут сделана была, однакож, [страшная] непростительная ошибка: во-первых, 14, вместо посылки депутатов, прежняя национальная гвардия вышла сама, хотя и без оружия, но в мундирах и е числе тысяч 10, хотя журналы возвели это число до 25 т. Это уже имело вид инсурекции и противоречило их собственному принципу порядка (эта гвардия, между прочим, составила клуб в Boulevard Monmartre, № 10, и основала свой орган в печати "l'Ordre". Во-вторых, вместо протестации против тенденции и циркуляра, она стала протестовать в собственном своем деле, а именно: декретом 14 марта Роллен уничтожил избранные компажи в национальной гвардии (compagnies d'élite), гренадеров с их волосатыми шапками и волонтеров с уланским и богатым костюмом, указав разместить их по другим батальонам, где они должны вместе с прочими участвовать в выборах офицеров и начальников. Оскорбленные компажи подбили прежнюю гвардию идти вместе с ними требовать восстановления их для того, чтобы они могли с знанием людей вотировать на выборах, ибо в [новых] батальонах все лица им не известны. Таким образом принцип свободы выборов сведен был на частное тщеславное дело с оскорблением самого главного в ту минуту чувства, чувства равенства, и народ в ту минуту же назвал всю протестацию protestation des bonnets à poil, хотя в объявлении [гвардейцы] гренадеры и волонтеры отказывались от всех наружных знаков отличия. Народ [поступил еще решительней] не ограничился, разумеется, шуткой. Я видел в четверг, в 12 часов, 16 марта все эти легионы в необычайном порядке, доказывавшем, что мэрия кварталов участвовала в заговоре, проходивших через бульвары и площадь Madeleine, рука в руку, в мундирах, без оружья, молчаливо и важно. На набережной, почти перед площадью Hôtel-de-Ville их встретил начальник н<ациональной> гвардии генерал Куртэ, прося и приказывая разойтись и объявляя их демонстрацию бунтом. Произошла скандальная сцена: первые легионы не послушались и продолжали шествие; на самой площади народ встретил их каменьями, не допуская к Ратуше. Между тем, на набережной, после бесполезных увещеваний Куртэ, народ принял дело на себя, загородил дорогу остальным легионам, стал делать баррикады, называя их бунтовщиками в мундирах. Группа народа состояла, говорят, из 100–150 человек. Легионы, в числе которых было множество людей, получивших приказание на сбор из мэрии и не знавших хорошенько, в чем дело, тотчас же и разошлись со всеми заготовленными депутациями. То же сделали легионы, уже добравшиеся до площади и встреченные там народом. Кое-каким депутациям (от каждого легиона была одна такая) удалось разрозненно и без всякой связи представиться Правительству, и там получили они довольно строгие слова Мараста, Бюше [несколько наставлений Ламартина]. Вся демонстрация, что называется, упала в воду.
Но воодушевление в Париже в наступивший вечер было неимоверное. Я направился в клуб Société républicaine central к Бланки, в Консерваторию. Сцена ее, освещенная пятью или шестью свечами и с которой привыкли слушать в концертах ее море гармонии и звуков, походила на темное подземелье. В большой люстре горело несколько ламп, хоры были заняты людьми в блузах, сюртуках и женщинами из народа. В партер пускали или членов, или с доплатой одного франка. Я поместился в партере. Бланки еще не было, председательствовал какой-то старичок. Господин с бледным лицом, черными волосами, с фанатическим воодушевлением кричал: "Консерваторы, династики, роялисты, буржуа – сделали демонстрацию… нам надобно их спасти! Sauvons-les, Messieurs, sauvons-les, сделаем сильную народную демонстрацию, чтобы отбить у них всякую охоту на будущее время… Sauvons-les, – и он махал руками, – для их жен, для их почтенных жен, умирающих от страха". Яростные аплодисменты и хохот. В разных местах раздаются свистки. Один человек свистит на самой сцене. Президент говорит: "Разрешаю публике произвести над свистком суд, самые близстоящие люди имеют право выгнать свисток". Голоса: "Подле вас свистят". Голоса на сцене: "Вот кто свистит". Президент, обращаясь к группе и к человеку: "Если вы имеете возразить на мнение оратора, я вам даю слово". Голоса: "à la tribune! à la tribune!" Свисток убегает… Шум… Президент стучит неимоверно молоточком по столу. Выходит черный человек (кажется, г. Hyppolite Bonnelier, бывший актер на сцене в Одеоне) и с неимоверной быстротой речи говорит: "Citoyens! La conduite de M Lamartine dans l'affaire de la circulaire est déplorable…"
Голоса: "oh, oh, oui, oui, non, non". Подле меня один, раскрасневшись и в каком-то опьянении дискуссией, кричит: "oui", a потом, переговорив с соседом, кричит: "поп". Президент стучит. Оратор, после оговорки в пользу Ламартина, продолжает: "Но нам надобно утешить добродетельного Ледрю-Роллена во всех огорчениях, которые он, вероятно, испытал в бескорыстной службе Республике". (Это уже чистое подражание якобинизму, когда он отзывался о Робеспьере.) Раздается "браво!" – со всех сторон. Выходит другой господин и говорит: "Какой бы прием мне ни сделала публика, но честь заставляет меня сказать, что я не одобряю циркуляра г. Роллена". Ужасный шум… Кричат: "à bas, parlez!" Оратор останавливается и становится под покровительство президента. Мой сосед кричит страшным образом: "à bas", но когда президент удерживает слово оратору, также страшно кричит: "parlez", метая вокруг себя дикие взоры. Но оратор уже успел сконфузиться и прибавляет: "Я истинный республиканец и в некоторой степени совершенно принимаю циркуляр". Хохот… Наконец, является Бланки, человек небольшого роста, с седыми короткими волосами, костистым лицом, похожим на череп, которое при свете шандалов кажется синим, и объявляет хрипловато-визгливым голосом, что на другой день (от 10 до 12) назначена демонстрация от всех ремесел и от всех клубов к Правительству для заявления ему готовности защищать его от всех инсурекционных попыток враждебных партий и вместе с тем просить его: 1) [Навсегда] Не впускать военные силы в Париж, 2) отложить выборы в национальную гвардию до 5-го мая, 3) отложить выборы в Национальное собрание до 31 мая. Раздается сильный голос при последнем параграфе: "Vous voulez la perte du pays". Все расходятся в неописуемом волнении…
Этот сколок дает понятие о том, что происходит теперь почти во всех клубах. Бланкистский еще сильнейший и наиболее пользуется влиянием, за исключением, впрочем, Кабетовского, но этот со своим икарийским оттенком знаем только одной партией, хотя и сильной. Можно сказать, что только основатели их знают, что делают, а [члены] заседания, головы, речи находятся в страшном, неимоверном беспорядке. Этот хмель политических бесед и ассоциаций, так долго воспрещаемых, проявляется в блеске глаз, быстроте слова, фантазии у оратора, визге и трепетании у слушателей. [В клубах] Пробавляются и те, и другие воспоминаниями старой революции, вычитанными тирадами у якобинцев, современными журнальными статьями и своими фразами… Каково – это известно [вы видели]. Я еще помню одного оратора, который демонстрацию национальной гвардии сравнивал с мухой, которая кусает и беспокоит Временное правительство во время его занятий. "Нам надобно всем подняться, чтобы отогнать эту муху", – присовокупил он. Клуб "de l'Emancipation des peuples" представляет покуда настоящую анархию. В некоторых клубах даже доходило до драки. Один Кабетовский правильнее и спокойнее, но это потому что в нем почти всегда один только человек и говорит – сам Кабе. [Он подходит более на секту, основатель – на первосвященника, чем на клуб.] Он очень смахивает на первосвященника. Иностранные клубы не лучше. Помню заседание Немецкого демократического общества под председательством Гервега для составления поздравительного адреса от немецкого народа к французскому, составленного Гервегом и комиссией: началось оно, во-первых, долгою песней песенников, помещенных на хорах, и что с первого раза придало ему характер обедни. Потом, едва Гервег уселся в кресла и разинул рот, как Венедей, имевший свой адрес, стал свистать… Шум поднялся страшный: "Да дайте прочесть сперва адрес!" Адрес прочли – восторженное "браво!" Венедей прочел свой адрес – восторженное "браво!" Один голос кричит Гервегу: "Я убью тебя!" У Гервега колокольчик ломается в руках, он бесится и хочет победить, шум. Не тут-то было. Встает высокий господин и начинает бранить собственную нацию: мы, говорит, немецкие медведи смеем говорить о свободе отечества, когда не умеем вести себя прилично [даже в обществе] в собрании и притом еще в чужой земле. Восторженное "браво". Выбор адреса, однакож, еще не решен. Тогда Гервег прибегает к материальному средству (поднятие рук было единодушным как за тот, так и за другой): он приказал встать именно людям Венедеевского адреса, уйти в левую сторону, а людям его адреса – в правую. Так как человеку нельзя раздвоиться фактически, то [многие приняли] решение должно было непременно воспоследовать: большинство ушло в правую сторону. После этого хартист Джонс, нарочно приехавший из Англии для заседания, произнес по-немецки прекрасную речь, в которой сказал: "Теперь я вижу, как далеки еще вы, дети Германии, до единодушия, которое одно в состоянии упрочить вашу победу. Не бойтесь здешних немцев, – будут писать посланники [ваши] королям своим всякий раз, как увидят разногласие ваше, – они не страшны: они еще не соединились. Мы, хартисты, потому и сильны, что 3 миллиона нас человек суть как один человек, но мы не свободны. Свободна одна Франция!" Этот сухой рыжий человек с иностранным произношением, но совершенно развязный на трибуне (он на ней у себя дома) произвел на немцев сильное впечатление. Впрочем, путаница не прекратилась. Гервег мне рассказывал, что на одном из следующих заседаний какой-то маленький, приземистый работник из коммунистов в порыве восторга произнес следующую фразу: "Wir wollen alles vernichten, was nicht auf der Erde ist". "Мы все уничтожим, чего только нет на земле". Подобные сцены ярости, беспорядка, даже драки часто бывали в собраниях старой революции, но тогда, действительно, отечество вообще и каждый человек в особенности были в опасности. Теперь этого покуда еще нет, и увлечение [это] происходит от неопытности, от жажды впечатлений, наслаждения быть политическим действователем и подражательности. С таким-то трудом, с такими-то муками вырабатываются политические права!
Один Бакунин, по натуре своей любящий всякое беспокойство, хотя бы самое пустое, находится в постоянном и абсолютном наслаждении и выносит неподдельный восторг на лице из всякого собрания, которому удалось оглушить и отуманить его. Он гораздо ближе к французу настоящей минуты, чем все мы. В нем не осталось ни одной искры критицизма!
После этого долгого отступления возвращаюсь к рассказу.