Люди трех океанов - Николай Котыш 18 стр.


Рудимов остался один. "Хейнкель" заметил это и шарахнулся влево, пытаясь прорваться к городу. Степан бросился наперерез, и они оказались рядом. Летят и видят друг друга. Рудимову запомнились широченные очки, из-за которых глядели пронзительно-пристальные глаза пилота. Что в них - злость, страх, ирония?..

Немец рывком развернул машину и с налета хлестнул пулеметной плетью. Степан услышал треск раздробленного плексигласа. Горько запахло горящим маслом. Пали обороты. Рудимов двинул сектор газа и бросил машину в вираж. Но "хейнкель" далековато. Надо подойти поближе. Степан целится в левый мотор. Очередь. Летит. Неужели промахнулся? Еще нажим на гашетку. "Хейнкель" задымил и стал разворачиваться в море. Вновь нажим на гашетку. Но огня нет. Пулемет молчит. Заклинило, что ли?

Нет, иссякли патроны. Стрелок "хейнкеля", видимо, заметил это и выплеснул целый сноп огня. Длинной очередью он пробил водяную магистраль. Горячие брызги ударили в лицо, как дробью. В кабине заклубился удушливый пар. Забивает кашель. И почему-то отдается глубокая боль под ключицей. Дышать тяжело. Почти ничего не видно. "Хейнкель" видится смутно, как сквозь воду. Неужели уйдет? Степан подает сектор газа до отказа. Обороты - на пределе. Настигает "хейнкеля". Пар в кабине рассеивается.

Теперь разведчик виден, как на проявленной пленке. Рудимов нацеливает машину в центр крестовины. В диск винта уже вписались стабилизатор и все хвостовое оперение. Секунда, другая… Сухой треск, Мельничными крыльями летят обломки. Фашистский самолет срывается на нос и винтом идет до самой воды. Взметнулся ледяного отлива столб, и словно ничего не было.

Степан потерял сознание, ударился головой о приборную доску. Очнулся и увидел перед глазами море. Мученическими усилиями выхватил самолет из спирали. На высотомере - тысяча метров. Обороты гаснут - стрелка неотвратимо ползет назад и наконец замирает на нуле. Мотор заглох. В кабину ворвалась непривычная тишина.

Тяжелый "миг" вот-вот коснется воды. Берег рядом. Ну, еще минутку, полторы… Море проявило к самолету жалость. Даже на самой малой высоте оно не лизнуло машину. Но земля оказалась жестокой. "Миг" врезался в берег, и самолет развалился.

Очнулся и сразу не мог понять, где он и что с ним. У ног пенится море. Над головой нависла скала. Кричат чайки. Где-то далеко-далеко поют петухи. Там деревня, до нее, видать, не близко.

Как выползти из-под этого гробового навеса? Степан натужно поднимается. Боль простреливает правое плечо, и он тихо, со стоном опускается на колени. Тут только замечает кровь на реглане - она проступала через разорванный осколком шеврет. Он стягивает реглан с плеча и… падает навзничь. Секунду-две Степан видел желтый навес скалы… Потом метался в бреду. Чудилось, что погружается в холодную воду. А рядом кишмя кишат дельфины. И птицы тучей небо заслоняют. Что за птицы, не может понять. Одну лишь узнал - красного голубя. Он снижается и звонко бьет крыльями по воде…

На аэродроме весь день ждали повернувшегося Рудимова. Запросили штабы, посты наблюдения, командные пункты, аэродромы. Никто не видел и не слышал. Послали Даждиева на розыски. Он взлетел уже перед вечером. Коста, барражируя в районе Севастополя, видел, как какой-то самолет, дымя, снижался в сторону Тархан-Кута. Наш или чужой - определить не смог. И вот сейчас направился туда на малой высоте.

У Тархан-Кута никаких признаков упавшего самолета не заметил. Несколько раз проходил бреющим вдоль берега, углублялся в море, долго ходил над сушей. Пусто. Горючего осталось немного, пришлось поворачивать домой. Пошел опять берегом. И тут у самой воды заметил распластанного человека.

Коста выбирает площадку и садится в поле. Берет комэска на руки и тащит в самолет. Рудимов стонет, но в сознание не приходит. Ощутив на руках кровь, Даждиев разрывает китель комэска и нательной рубашкой перевязывает рваную рану под ключицей. Взлететь сразу не удалось - поле раскисло от недавних дождей. После третьей попытки истребитель оторвался от земли, и через сорок минут Даждиев привез Рудимова в полк.

Тут только Степан пришел в себя. Почти месяц отлеживался. Здесь же, на аэродроме. Лететь в Севастополь и тем более в Москву отказался. Когда уже поднялся и стал расхаживать по стоянке, Павел Павлович срочно вызвал на КП полка и таинственно передал телефонную трубку:

- Генерал Гарнаев хочет переговорить.

Степан взял трубку. Комдив спросил о здоровье, похвалил за последний бой, сказал, что представляет к ордену. Рудимов поблагодарил, но тут же услышал знакомый, рокочущий, с недоброй ноткой баритон:

- А теперь, капитан, скажи, зачем ты мне подсунул этого проходимца?

У Рудимова душа ушла в пятки. Прикинул: речь идет о летчике Таирове, которого он месяц назад порекомендовал в ведомые комдиву. Неужели подвел? Чем? Летчик вроде толковый. Да и человек… Хотя всякое случается…

- Вы слышите меня, Рудимов? - допытывался баритон.

- Слышу, товарищ генерал. Таирова я знал, как хорошего…

- При чем тут Таиров! - загремел комдив. - Я о твоем, как его… Егоре. О красном голубе.

- А что с ним, товарищ генерал? - отлегло на душе у Степана.

- Сегодня утром собрал всех самок и увел в вашу сторону. Два десятка лучших турмашек сманил, стервец. Не прилетали?

- Пока нет. Появятся, разберусь, товарищ генерал, - захлебываясь смехом, говорил в трубку Рудимов.

В полдень над аэродромом появилась стая голубей. Во главе с красным. Они долго носились над стоянками, не рискуя сесть рядом с самолетами. Но потом, когда красный, будто сигнальная ракета, очертил дугу и опустился на штабную землянку, за ним яблоками посыпались все двадцать турмашек.

ШАПКИ НАД ОКОПАМИ

- Ранены?

- Да.

- Противник узнал об этом?

- Наверное…

- В этом была ваша ошибка…

В первый раз после болезни Рудимов возвращался с барража. Небо синело безмятежно-чисто. Лишь вдали дымился Чатырдаг. Даже не верилось, что несколько минут назад вот эта эмалево-чистая чаша над головой была густо обрызгана дымами разрывов и копотью горящих самолетов.

Шестерка вела бой с четырнадцатью "мессерами". Потеряв четыре машины, немцы ушли. Были ли в его группе потери, Степан пока не знал. Все самолеты вышли на аэродром и приготовились к посадке. Но вот с бортовым номером "семь" не оказалось. Куда он мог деваться? Сбит? Нет, никто не видел его падения. Ушел раньше? Не могло этого быть: у нас никогда без разрешения из боя не выходят. Что же случилось?

Уже подходя к аэродрому, Рудимов вдруг заметил в стороне, над вершиной холма, два самолета. Первый шел со снижением. Второй, видимо, его преследовал. По всему видать, атакован наш. Так и есть, семерка. Но что такое? Почему "миг" так безрассудно теряет высоту? По надрывному гулу мотора чувствуется, что у нашей машины сохранился немалый запас мощности. Так почему же летчик не маневрирует? Степану показалось, что тот занят поисками места для посадки.

Набрав предельную скорость, комэск устремился на выручку забедовавшему. Одна мысль: лишь бы успеть преградить путь "мессеру". Но уже по всему видать - не успеть. Поздно. Не хватает нескольких секунд. Степан бросается в пике и стремительно врывается в зону обстрела. Немец, видимо, обрадовался неожиданной находке и сразу оставил преследование, перевел огонь на второй "миг".

Раскаленным прутом очередь втыкается в плоскость Степановой машины. Она содрогнулась, будто от боли, и свалилась на крыло. Рудимов не стал выравнивать, а еще больше ввел в вираж, и немец на звенящей скорости проскочил мимо. На мгновение Степан увидел чужое бледное лицо.

Маневр удался. "Мессер" соблазнился легкой добычей и потерял обе цели. Теперь очередь его, Рудимова. Он ставит свой "миг" носом к зениту. Сто девятый тоже ползет вверх. Степан еще ближе, к самой груди, прижимает ручку и, кажется, нутром чувствует, как она бьется под напором высотного ветра.

"Мессер" тоже берет круче. Оба идут почти вертикально и, кажется, повисли, не отрываясь друг от друга. Это была схватка за трамплин - высоту. Кто отстанет - проиграл. Как молил Рудимов свой "миг", чтобы тот хоть немножко выше вырвался. Немец, кажется, отстал. Нет, не отстал, а чуть уменьшил угол кабрирования и отвалил в сторону.

Рудимов заметил, что "мессер" начал быстро уменьшаться: значит, он уходит. Неужели не удастся догнать его?

Степан почти до защелки посылает сектор газа, и самолет, почуяв прилив сил, набирает предельную скорость. Сто девятый близко. Но он, сломав линию полета, падает вниз. Рудимов радуется такой затее: она известна. Плавная отдача ручки, и в ушах нарастает упругий посвист. Правда, немец, выйдя из пике, еще пытается маневрировать. Но это не спасает. На развороте он сам натыкается на крестовину прицела и тут же вспыхивает.

В пылу схватки Степан не чувствовал и не видел ничего, кроме этой чужой машины. Но когда она ушла к земле, оставив после себя лишь дымный след, ощутил какую-то неимоверную тяжесть, от которой кружилась голова, как тогда на берегу моря у Тархан-Кута. Сейчас только понял, что от перегрузок заныла еще свежая рана под ключицей. Но теперь можно лететь, как говорится, и тише.

Вернувшись на аэродром, Рудимов тут же, на старте, увидел летчика злополучной семерки. Он, видать, нарочно задержался, ожидая комэска, чтобы, долго не томясь, получить нагоняй. И не ошибся. Капитан приготовился отчитать незадачливого пилота. Но как только увидел изможденное, с синими полукружьями под глазами лицо лейтенанта, не решился ни упрекнуть, ни тем более отругать. Да и вообще Рудимов не был мастак распекать. Самое большее, на что он был способен, неодобрительным тоном спросить подопечного:

- Вы лучше умеете летать?

В понятии Степана "летать" - не просто пилотировать, а и стрелять, воевать и даже просто быть порядочным человеком. Приготовил и сейчас эту фразу, но передумал и спросил иным, сочувственным тоном:

- Вы ранены?

- Так точно. Уже сестра перевязала ногу, - показал лейтенант на разорванную штанину ниже коленки.

- Больно?

- Терпимо.

Так хотелось Рудимову вставить к месту саркастическое: "А почему там не проявил терпения?", но опять сдержал гнев. Надо все объяснить лейтенанту спокойно, убедительно. Но как это сделать?

- То, что вы ранены, я еще издали узнал, - сказал после паузы комэск.

- Плохо вел самолет?

- Нет, хорошо вели, но не в том направлении. Надо на "мессера", а вы от него. Скорее домой, на посадку.

- Но я же ранен…

Почувствовал Рудимов, что не получится деликатного разговора, надо говорить прямо, без обиняков. И он спросил:

- А как вы думаете, немец знал, что вы ранены?

- Наверное.

- В этом вся ваша беда. Могла быть и смерть.

Рудимов говорил медленно, привычно тихим голосом, но лейтенанту его слова слышались неимоверно громкими и секущими, как плеть: самое страшное для пилота - упрек в слабоволии. И он не выдержал, с болью в горле прохрипел:

- Получается, я удрал из боя?..

- Нет, вы не удрали. Вы выдали противнику свою тайну.

- Какую?

- Рану.

Лейтенант замолчал, сник. Так они шли до самой землянки, не проронив ни слова, - впереди валкой походкой комэск, сзади, прихрамывая, пилот. Рудимов уже начал подумывать, что слишком резко он объяснился с молодым летчиком, можно было и полегче… Но с другой стороны, оправдывал себя. Ведь было и с ним нечто подобное. Там, под Севастополем. Его ранили два "мессера". Но у одного кончилось горючее, и он потянул домой. А второй продолжал наседать. Знал Рудимов: выкажи он свою рану - и ему гибель. Нужно драться, словно ничего и не случилось. Он то полз торчком в небо, то вертелся на крутых виражах, а то вдруг бросал машину в пике. Немец был ошеломлен каскадом фигур и поспешил от атаки перейти к обороне. Обливаясь холодным потом, Степан ценой невероятных усилий устремился на противника. И тот потянул к своим, не подозревая, что уступил раненому.

Вернулся Рудимов на аэродром, но вылезти из кабины не смог. Ему помогли. Морщась от боли, он сказал механику Зюзину:

- А все же я его перехитрил. Не выдал раны. Иначе сегодня на поверке меня бы не было.

Вовка понял своего командира. А вот понял ли лейтенант?

Наверное, понял. Потому что дня через два тот паренек принес Рудимову небольшую книжицу и, краснея, ткнул пальцем в какую-то страницу:

- Вы это имели в виду, товарищ капитан?

Степан прочитал:

Из-за утеса, как из-за угла,
Почти в упор ударили в орла.
А он спокойно свой покинул камень,
Не оглянувшись даже на стрелка,
И, как всегда, широкими кругами,
Не торопясь, ушел за облака.
Быть может, дробь совсем мелка была -
Для перепелок, а не для орла?
Иль задрожала у стрелка рука,
И покачнулся ствол дробовика?
Нет, ни дробинки не скользнуло мимо,
А сердце и орлиное ранимо…
Орел упал.
Но средь далеких скал,
Чтоб враг не видел,
Не торжествовал.

Дважды, врастяжку повторив две последние строчки, Рудимов посмотрел не на лейтенанта, а куда-то дальше, мимо него:

- Примерно это я и имел в виду.

Осень уже катилась в зиму, но дни еще стояли теплые, недождливые. В напоенном полынными запахами воздухе парила паутина.

Ожидая сигнала на вылет, Рудимов и Даждиев сидели на припеке возле стоянки. Ловя ладонями липкую паутину, Коста загадывал:

- У нас, в горах, сейчас, наверное, тоже бабье лето. Только оно по-другому называется.

- Да, погода на заказ, - подтвердил Степан.

И вдруг упала крупная дождевая капля. И тут же по стоянке, взбивая пыль, дробью ударил слепой дождь. Дождь при солнце. Вроде кто-то могучий и невидимый пустил в планету тысячи серебряных стрел, которые, вонзаясь, бесследно исчезали в земле.

Все сбежались в штаб. Корней Иванович недовольно встретил пилотов на пороге:

- А отбоя на вылет не было. Может, еще состоится.

- Да вы что, товарищ подполковник, шутите? В такую погоду нас выгонять, - не то в шутку, не то всерьез взмолился Кузьма Шеремет.

Сухорябов полез в карман за платком, что всегда было признаком остывания.

- А ты что думаешь, война - игра в бирюльки? Небось матушка-пехота сейчас перемешивает грязь с кровью.

Затрещал телефон. Надо же: будто по велению Корнея Ивановича с КП дивизии передали приказ на вылет.

На старт вырулили при дожде, оставив борозды, которые сразу превратились в арыки. Но едва взлетели и отошли от аэродрома, как с высоты хлынул нестерпимо яркий солнечный ливень. Над аэродромом сквозной аркой повисла радуга.

Любоваться, однако, не пришлось. Группу Рудимова послали прикрывать пехоту у Сивашских озер. С высоты хорошо просматривались, словно воспаленные рубцы на теле, коричневые откосы земляного вала, за которым лежали наши стрелковые роты. Видно было, как шевелились передние ряды, как временами вспыхивали сизые дымки. Шла перестрелка. И вдруг через насыпь хлынула защитная волна гимнастерок. Хотя пилотам дозволено разговаривать лишь в крайних случаях, Степан услышал в наушниках голос Даждиева:

- Наши наступают.

Со стороны Сивашей показались два самолета. Рудимов сразу определил: сто девятые идут на штурмовку. Но немцы тоже заметили наших, и будто невидимая сила начала сближать, стягивать две смертельные друг для друга группы. Через несколько минут они встретились и разошлись. Рудимов был поражен слетанностью немцев. Они неотрывно выполняли маневр за маневром. Вот слитно легли в разворот, а потом также спаянно попытались перейти в контратаку. Наши самолеты маневреннее, вошли в еще более глубокий вираж. Немцы сделали то же. Развороты становились все круче и круче - свернулись в живую спираль. И вдруг ведущий сто девятых свалился в штопор, - видимо, взял непосильную крутизну. Ведомый тотчас же ушел на высоту. Спираль разомкнулась.

Рудимов, приказав Даждиеву следовать за ним, продолжал идти за штопорящим. У самой земли немец вывернулся и сразу потянул к линии фронта.

Дальнейший поединок проходил над окопами. Степан впервые за войну испытал величайшую радость погони: в те дни, когда за гитлеровскими летчиками все еще сохранялось численное превосходство, обращать их в бегство было не так легко. А тут на виду пехоты - нашей и немецкой - "мессершмитт" удирал. Снизившись до бреющего, он беспомощно петлял над открытой степью, тщетно ища защиты. Рудимов, прижав "мессера" к земле, следовал за ним по пятам.

Под плоскостью замелькали лунки окопов. Над земляным валом зачернели комочки - пехота бросала шапки. Неописуемая радость захлестнула сердце: ему впервые рукоплескали, как хозяину неба. Правда, из чужих окопов по нему вовсю палили из винтовок и пулеметов. Но мысль о том, что за ним с земли сейчас следят изможденные долгим боем и слякотью солдаты, сотни ждущих от него непременной победы, заставила забыть все на свете, кроме одного - во что бы то ни стало победить! За ним упорно тянулись трассы до тех пор, пока он не сблизился с "мессершмиттом". И тут нити оборвались: немцы побоялись сбить своего.

Когда остроклювый силуэт фашистского истребителя запутался в сетке прицела, Степан надавил клавиш гашетки. Перевитый пламенем столб дыма, взметенные комья земли и куски металла - все, что успел увидеть Рудимов, проносясь над поверженным "мессершмиттом".

Первым Рудимова и Даждиева встретил начштаба. Нет, Корней Иванович не поздравлял, а выговаривал:

- Не зазнавайтесь, хлопцы. Мы у матушки-пехоты всегда в долгу. Как-никак - царица полей.

ЛИЛЬКА И КОРОЛЬ ГУСТАВ

- Короля сбили.

- Какого?

- Густава второго, что ли…

Лильку, большеротую, как птенец, девчонку с соломенно-желтыми волосами чуть ли не до пояса, перевели из официанток в радистки. Корней Иванович долго берег это место для жены Рудимова, но от Тамары пришло письмо, в котором она сообщала, что с завода ее не отпустили и перевели в цех. Какая у нее специальность, не написала, но намекнула, что "нужная, большая и ответственная". Степан расстроился, написал длинное-предлинное письмо, правда без сетований, но с такими многозначительными намеками, что нетрудно было понять, как он ждал жену и как ему не хочется верить в то, что она не приедет.

Поскольку Лилька из гражданского человека превратилась в военного, Сухорябов приказал ей отрезать длинные волосы - единственную Лилькину гордость и предмет восторгов молодых пилотов. Называли те волосы по-есенински - "стеклянным дымом", лишь один Даждиев, казалось, не замечал ни Лилькиных волос, ни самой Лильки. Зато она везде и всегда замечала "своего грека". Она так и называла: "Мой грек". Коста вначале сердился, протестовал: "Какой я грэк, какой я твой?"

- Грек, и мой! - смеялась во весь свой большой рот Лилька и тормошила черную, как ночь, шевелюру Косты. Наконец он махнул на это рукой и перешел в обычное свое состояние - молчание.

О чем думал этот неразговорчивый человек, когда просиживал один темными осенними вечерами на трухлявом бревне возле землянки, никто, не знал. Даже Лильку, которая нередко без всякой дипломатии присаживалась рядом и притрагивалась щекой к его плечу, он не допускал ни к своим мыслям, ни к чувствам. Говорил ей тихо и покровительственно, как младшей сестренке:

- Шла бы ты ночэвать. Ужэ скоро двэнадцать.

Лилька не уходила, и они сидели молча до тех пор, пока их не замечал Корней Иванович и не отчитывал Лильку:

Назад Дальше