На всех фронтах - Яроцкий Борис Михайлович 14 стр.


В сорок четвертом году, когда вернулись с Севера, нас с Романовым рассадили по разным самолетам. Меня в должности тогда повысили, назначили штурманом эскадрильи, и летать я стал с комэском. Петру дали хорошего штурмана, работал тот честно, а все же мы, как останемся с глазу на глаз, так и вздохнем… Погиб Петр Иванович 18 апреля 1945 года, у меня на глазах.

Был вылет полка на бомбежку. Подходим к цели. Самолет Романова идет головным. Моя машина следом, так что вижу Петра прекрасно. Из облака, откуда ни возьмись, вываливается "мессершмитт" и прошивает головную машину из всех стволов. Проморгало наше прикрытие того фашиста! Моторы у Петра задымили, по плоскостям, смотрю, пламя полощет. Но машина идет на цель, боевой курс держит, значит, летчик жив. Надо ему с парашютом прыгать. "Прыгай, Петр", - шепчу… А дым уже черный валит, пламя по фюзеляжу хлещет, за киль перехлестывает. Так только металл горит. Я кричу: "Прыгай! Да прыгай же, Петр!" Кричу, забылся, что связи у меня с Петром Ивановичем нет. Сколько раз вот так же нас с командиром на боевом курсе и осколками било, и пулями, и взрывной волной швыряло. Романов "зажмет" самолет и идет до конца, до самой точки сброса. С боевого курса он никогда не отворачивал. Это был летчик! "Мы с тобой, Алеша, не бомберы, которым все равно, куда бомбы сыпать. Мы - кадровый состав авиации дальнего действия!" Это была самая торжественная речь, какую только я слышал от него за всю войну.

Он и теперь, над Альт-Ланбергом, сбросил бомбы на цель. Вижу, фугаски посыпались этажеркой… А через секунду самолет Романова взорвался в воздухе… Так погиб мой командир…

Таким был экипаж бомбардировщика, в документах обозначенного "Романов - Прокудин".

Но первым к "Тирпицу" шел Ил-4, где командиром был старший лейтенант Константин Петрович Платонов, а штурманом Михаил Григорьевич Владимиров.

В Подольске, в Центральном архиве Министерства обороны СССР, от фотографии Платонова я не мог оторвать глаз: сказочный Бова-королевич… Волнистые волосы, ясный взор, красивый вырез губ, точеная линия прямого носа. Удалая натура сквозит в каждой черточке лица и в то же время доброта, еще юношеская мягкость, какое-то задумчиво-грустное выражение… В личном деле значилось: "Из калужских краев, любимец всего летного состава", - в аттестацию не часто вписывают такие фразы.

"Как летчик, Платонов считался одним из лучших в полку, - написал мне о своем командире Владимиров. - Что значит на войне считаться хорошим летчиком? Однозначный ответ трудно дать, но обобщающий признак, как мне кажется, - это желание летать с ним на боевые задания. Когда в середине 1943 года я вошел в его экипаж как штурман эскадрильи, я был рад. О своем первом командире, с которым я принял боевое крещение, могу сказать только хорошее. Но Костя (а его все офицеры полка так звали) для меня был идеалом летчика и человека. Он выделялся среди нас внешностью, военной подтянутостью. И при всеобщей к нему любви оставался прост, скромен, рассудителен.

В воздухе, я имею в виду вылеты на боевые задания, он оставался очень спокоен, хотя я знаю, что летчик не может быть спокоен при полетах в сложных метеоусловиях, над целью в зоне огня зенитной артиллерии или в прожекторном луче, когда тебя ловят светом и расстреливают с земли… Но посмотришь - на боевом курсе самолет у Кости идет как по линеечке. Пожалуй, это был прирожденный летчик.

Погиб Костя очень нелепо в апреле 1944 года, ему только что присвоили звание Героя Советского Союза. Вернулся из отпуска летчик. Платонов поднялся с ним в воздух на "вывозной" полет. Полет, едва начавшись, закончился катастрофой: самолет сорвался в штопор и упал на скалы. Высота полета была малой, что произошло, мы так и не узнали. Когда Костя, покрытый боевым знаменем, лежал в гробу, поверьте, плакал весь полк, а мы на третьем году войны уже умели не плакать".

В представлении к званию Героя Советского Союза Михаила Григорьевича Владимирова записано:

"В действующей армии с начала войны. Успешно выполнил 200 боевых полетов. В боях он вырос, закалился и стал лучшим мастером ночного самолетовождения и точных бомбовых ударов".

Как лучшему мастеру ему и была доверена самая трудная штурманская роль - вывести самолеты группы на линкор "Тирпиц" и осветить его. Через пять суток после вылета в Альтен-фьорд, 15 февраля 1944 года, Владимиров снова вел девятку Илов на бомбардирование Гаммерфеста. Цитирую архивный документ:

"Тов. Владимиров отлично осветил порт, в результате чего потоплено два сторожевых корабля и повреждены три военных транспорта, что подтверждено данными разведки".

В 1945 году при возвращении со своего двести шестьдесят седьмого боевого вылета Владимиров попал в авиакатастрофу из-за ошибки, допущенной молодым летчиком при посадке на аэродром. Полгода в госпиталях, потом приехал на родную Ставропольщину. Работал строителем. В 1976 году за ударный труд был награжден орденом Октябрьской Революции, а в 1980 году ушел на пенсию. "Если бы не инфаркт, то и сейчас бы трудился" - так закончил свое письмо Михаил Григорьевич Владимиров.

Его сын служит военным летчиком, летает на сверхзвуковых перехватчиках.

В ударную группу командованием был включен и, как писалось в оперативных сводках, бомбардировщик "Осипова - Зуенко".

Иван Семенович Зуенко в кратком своем письме не счел нужным хотя бы словом обмолвиться о своей биографии и послевоенной жизни. Эта черта скромности присуща всей четверке живых - качество похвальное, но, надо признать, крайне неудобное для журналиста. Самые интересные, так сказать, центральные факты о своем собеседнике или корреспонденте я узнавал, как правило, не от него.

Но кое-что могу сказать и о Зуенко.

В 1944 году в районе Витебска его самолет подвергся атаке ночного истребителя противника. Воздушный стрелок-радист был убит, летчик ранен, часть баков с горючим оказалась пробита. Как это ни поразительно, экипаж не отказался от выполнения боевой задачи. На сильно поврежденном самолете отбомбились по железнодорожной станции Богушево, занятой фашистами. На обратном пути от потери крови раненый летчик начал терять сознание. Штурман Зуенко принял управление на себя, довел машину до аэродрома и произвел посадку как заправский летчик.

И вот человек такого самообладания пишет:

"Мы вышли победителями в неравной схватке в ПВО аэродрома Хебуктен благодаря исключительному мужеству командира корабля старшего лейтенанта Осипова В. В. и его блестящей технике пилотирования самолета в ночных условиях".

Василий Васильевич Осипов дольше всех из "группы 10 февраля", как ее можно условно назвать, не расставался с небом, с летной работой. Хотя он раньше всех в шестерке был списан с нее по инвалидности. Это случилось с ним еще в 1942 году. После выполнения боевого задания Осипов не смог совершить посадку на своем аэродроме: поле закрыло туманом. Пока долетели до запасного аэродрома, туманом закрыло и его. Топливо на пределе, надо прыгать с парашютами. Но штурман уговорил рискнуть - потянули на третий аэродром, благо, что недалеко. Над лесом Осипов переключил моторы на аварийную группу топливных баков. Как и опасался Осипов, эти баки оказались пустыми, их пробило над целью осколками зенитных снарядов. Самолет рухнул вниз с высоты 300 метров.

Жизнь летчику врачи спасли, но ушиб позвоночника сделал его инвалидом второй группы. В строй он вернулся, дойдя до высшего командования ВВС. Со связного По-2 через несколько месяцев пересел опять на Ил-4. Так и довоевал на дальнем бомбардировщике, совершив 285 боевых вылетов.

С Заполярьем связан боевой эпизод, которым Осипов гордится по-особому. В январе 1944 года экипажу было приказано блокировать аэродром противника. Аэродром прикрывали 6 зенитных батарей и 17 прожекторных установок. Четырежды в течение одной ночи Осипов вылетал на бомбардировку аэродрома, совершил 12 заходов на цель. Повредил летное поле и уничтожил несколько самолетов на стоянках.

Написав эти строки, я попытался представить себе эти двенадцать заходов на цель, то есть двенадцать выходов подряд одиночного самолета на огонь беснующихся зениток. Один, два, пять проходов сквозь пламя прожекторных лучей, смертельно опасный бег между разрывов… И сколько же можно испытывать судьбу?! И какое сердце, какое чувство долга и какое мужество нужны, чтобы за ночь совершить дюжину указанных в отчете "заходов на цель"? Вернувшись, пошучивать с механиками, ладонью замерять диаметр пробоин, а потом по-богатырски спать в домике летного состава, где стекла заменены фанерой, а ледяные натеки с подоконников достают до пола.

И мне теперь ясно, почему свой выбор командование остановило тогда, в феврале 1944 года, именно на этих людях.

Потому что они были самыми настоящими героями, теми чудо-богатырями, которыми никогда не была скудна держава наша. Никто из них не воевал ради орденов, воевали за Победу, за Родину.

А слава, как в песне поется, нашла их в свой час сама.

Петр Смычагин
ЗА ОДЕРОМ

Борис Яроцкий, Александр Ткачев и др. - На всех фронтах

1

На Одере все гремел бой. Только теперь он отдавался глухими ударами в густом воздухе жаркого дня, поэтому не был так слышен, как утром.

Сразу после ужина офицеров вызвали к командиру полка.

Солдаты, уже готовые к выступлению, сидели в ожидании приказа. Вначале никто не обратил внимания на Орленко, лежащего вниз лицом в сторонке от своих. Потом Чадов присмотрелся и заметил - с товарищем творится что-то неладное: уткнулся в ладони, сложенные лодочкой, плечи едва заметно вздрагивают.

Чадов перестал слушать болтовню друзей и все пристальнее следил за Орленко. Но время шло, а тот лежал, не меняя положения. Тогда Чадов подобрался к нему и повернул его на спину.

- Ты чего?

- Не мо́жу! - сдавленным голосом простонал Орленко.

- За воротник, поди, плеснул какой-нито гадости! - набросился сержант.

Орленко не отвечал. Закрыв глаза руками, попытался отвернуться, но Чадов крепко держал его за плечи. Солдаты окружили их.

Кто-то предположил, что Орленко серьезно болен.

- Та никакой я не хворый! - обозлился Орленко и сел в кругу солдат, обведя затуманенным взглядом товарищей. - Я так не мо́жу.

Он сдернул с головы пилотку, вытер слезы.

- Постойте, постойте! - вдруг догадался о чем-то Жаринов и, приблизившись каштановыми усами к уху Орленко, негромко спросил:

- Да неуж правда, Сема? Ведь вместе сколько прошли! В Висле купались…

- Отстань, Ларионыч! - отодвинулся от него Орленко. - Все прошел, а теперь…

- Брось дурочку валять! - прикрикнул Чадов. - Вон смотри, Усинский - и тот каким героем держится.

- Я, по-вашему, товарищ сержант, трус? - обиделся Усинский.

- Да нет, - поправился Чадов, - но ты ведь не столько воевал, сколько он…

- Вот именно, - согласился Усинский, - поэтому у меня нервы целее. Видите, скис человек.

- Не мо́жу, хлопцы! - снова взмолился Орленко, оттягивая ворот гимнастерки, будто он давил ему шею.

- Не можу́, не можу́, заладил, - передразнил его на свой лад Крысанов, сидевший дальше всех от Орленко. - Баба ты, что ли? Фриц-то уж полудохлый стал, в чем душа держится, а ты струсил! Еще из боя побеги попробуй - влеплю я тебе по затылку, и знай наших!

- Ну, ты полегче, - вмешался Милый Мой. - Пошто ты его так-то стращаешь? Ты, Сема, иди-ка лучше сам в санроту. Нервы, мол, ходу не дают. Отсидись там, а придешь в себя и к нам воротишься.

Ни уговоры солдат, ни угрозы Крысанова не повлияли на Орленко так, как эти простые слова, таившие в себе скрытую иронию, хотя сказаны они были, казалось, вполне доброжелательно. А Боже Мой, закадычный друг Милого Моего, добавил для ясности:

- Ну а уж если и тогда не заможешь, то сиди в санроте до конца войны. А мы поймаем последнего фрица, свяжем его и доставим тебе на растерзание.

- Та вже проходит, хлопцы, - под смех солдат жалобно объявил Орленко. Он передвинулся с середины круга, желая скорее прекратить этот самодеятельный, стихийно возникший суд.

- Все боятся, - задумчиво поглаживая ус, проговорил Жаринов. - И герои, и генералы, когда смерть-то в душу заглядывает. Никому умирать неохота. Не чурка ведь человек-то! Да только одни умеют взять верх над страхом, а другие - нет. Потеряет человек силу над страхом - и не солдат он - трус. А уж коли и страх потеряет, обезумеет, то и не человек он, а вроде бы самоубийца.

Страшно это - совсем потерять страх, ребята. Помню, отступали мы под Вязьмой, и народ с нами. Детишки с матерями идут, старики, старухи. Бредут, сердешные, всю дорогу на версту запрудили. А как налетели фашисты - и давай бомбить, и давай месить добрых-то людей с огнем да с землей. Что там бы-ыло! А самолеты развернулись да из пулеметов лупят. Проскочат да снова зайдут…

Из толпы-то почти никого не осталось. Которые, правда, побежали. А остальной народ потерял страх. Идут себе в рост, будто никто в них не стреляет, не бомбит. Гибнут матери, плачут грудные детишки, а живые перешагивают через все это, как не видят, как через валежник в лесу. Не торо-опятся… Жуть меня взяла, - глаза Жаринова мутью подернулись, он протер их заскорузлой рукой. - Как вот сейчас вижу: идет одна молодая, а волосы, как у столетней старухи, побелели. Держит в руках ножонку ребячью, прижала к груди, а ребенка-то нету. Глаза у нее будто распахнуты на весь мир, слезинки единой нет, да не видят они ничего. Идет, как слепая… Вот, Семен, - доверительно обратился он к Орленко, - с тех пор ни разу страх не мог надо мной взять силу. Только он, подлый, станет шевелиться в печенках, вспомню я эту молодуху-то - все как рукой снимет.

- Да оно и мне, Ларионыч, помогло… - отозвался притихший Орленко.

- И подумал я, - уже как бы для себя продолжал Жаринов, - если дойду живой до Германии, никого у них не буду жалеть. Да нет, душа-то наша не так устроена. Пусть немецкая девчушка, а все равно жалко - дите ведь! Под Вязьмой-то я думал, что до конца раскусил фашиста. Ан, выходит, не до конца…

- Рота, строиться! - скомандовал Грохотало, быстро подходя к солдатам.

Все поднялись, каждый занял место в строю. Об Орленко никто больше не говорил. К нему относились как к человеку, только что перенесшему тяжелую болезнь, когда кризис уже миновал, но больной еще слаб и восприимчив к заболеванию.

Солнце скатилось за Одер. И теперь над рекою повисли красно-розовые полосы, изуродованные устоявшимися дымовыми стрелами.

Полк выстроился на опушке и двинулся в сумерках по открытой местности параллельно Одеру на юг.

В низине, у переправы, можно различить большое темное пятно - если присмотреться - то вытягивалось постепенно и делалось у́же, то раздавалось вширь и укорачивалось. Это было большое скопление пехоты, артиллерии, обозов у входа на понтонный мост через Ост-Одер.

Скоро колонна полка присоединилась к частям, ожидавшим переправы.

К пулеметчикам пришел комсорг, младший лейтенант Юрий Гусев.

- Ну, братцы, - ликовал он, - еще рывок, а там и Берлин рядом. Гитлеру полный капут!

Гусев знал, что делал. Известно: лучше беспрерывно шагать несколько часов, чем стоять на одном месте. А здесь и присесть негде - кругом песок мокрый да ил, размешанный тысячами ног. Комсорг ходил по ротам и там, где люди угрюмо молчали, заводил разговоры, чтобы убить время.

Среди пулеметчиков он услышал голоса известных балагуров Чуплаковых, шутки, смех… "Порядочек!" - отметил про себя Юра и пошел дальше. Он знал всех весельчаков в батальоне и ценил их.

Иногда слишком "серьезному" человеку солдатский треп мог показаться пустым и ненужным. Но шутки и пустяковые рассказы не только помогают скоротать время - они согревают весельем, раскрывают души солдат, их мечты и настроения.

Масса людей, техники и лошадей медленно, по-воробьиному шажочку, подвигалась к мосту. С кручи били наши тяжелые орудия. Несколько южнее переправы выстроились гвардейские минометы и открыли огонь.

Потом выехала на берег крытая машина с огромными раструбами на крыше, подкатилась к самой воде, и из труб полилась немецкая речь, обращенная к фашистским солдатам.

Трудно сказать, слышали ли эту речь гитлеровцы - там шел бой, но на этом берегу она заглушала все. А немцы за Одером, видимо, лучше понимали голос нашей артиллерии.

Передние подразделения шестьдесят третьего полка, плотно сжатые с обеих сторон, вошли на низкий наплавной мост. Справа у входа на понтоны стоял здоровенный полковник, такого роста, что возвышался над колонной, как верховой среди пеших. Он размахивал пистолетом и могучим басом перекрывал все другие звуки, наводя порядок на переправе; пропускал нужные части. Люди, стиснутые возле заветного входа на мост, толкались в темноте, ругали вполголоса друг друга.

- Капитан! Капитан! - закричал полковник. - Куда ты лезешь, прохвост, со своей батареей?!

- Отстал. Вы понимаете - отстал! - прохрипел капитан и вместе с батареей ринулся прямо в идущую колонну шестьдесят третьего полка. Кони всхрапывали, вертели головами и грудью давили на людей.

- Куда нахалом прешь, сто чертей тебе в лоб! - загремел полковник и двинулся к батарее. - Я т-тебе покажу! Я т-тебя приведу к христианской вере, сопляк!

Он бросился было к лошадям, но они успели перегородить въезд на мост, и мгновенно создалась пробка. Завизжали кони, их лупили и сзади, и спереди, и с боков. Кому-то отдавили ноги. Нажимали со всех сторон так, что повернуть батарею было уже немыслимо.

- Пристрелю-у, щенок! - взревел полковник и выстрелил вверх.

Пробка угрожающе росла. Мост очистился чуть не до другого берега. Все стремятся на него, но никто не может пробиться, а сзади нажимают так, что вот-вот все полетят в воду. Кто-то из стоявших ближе к краю уже успел искупаться. Полковник приказал:

- Батарея, вперед! Капитан, ко мне!

Полковник силился перебраться на левую сторону, где, по его мнению, должен быть этот зловредный капитан. Но даже его силы не хватило на то, чтобы хоть сколько-нибудь податься вперед. А капитана и след простыл.

Батарея разорвала шестьдесят третий полк, пропустив вперед лишь полковые подразделения и штаб. Батальоны остались на берегу. Но когда кони выбрались из толчеи и пошли на рысях по мосту, пробка быстро рассосалась. Солдаты побежали, чтобы освободить место следующим за ними и догнать своих.

Назад Дальше