На следующее утро, проснувшись от шума и стука ногой в двери соседних камер во время раздачи хлеба и супа, я вскочила и приготовила руки для получения еды, как вдруг открылось окошко. Я сделала шаг вперед, но вместо Хикмата-Никбата увидела… красивое и лучезарное лицо моей матери. Я не верила своим глазам! Я закрыла их и через мгновение снова открыла. О Всевышний! Это была моя мать – прекраснейшее из созданий! Чьи объятия всегда пахли молоком; которая повязывала на голову голубой бархатный платок; которая всегда читала мне стихи.
Я заплакала. Как же я соскучилась по ее ангельскому лицу! Она позвала меня тихо: "Милая Масуме, я принесла тебе горячий хлеб с кунжутом". Я не могла поверить в то, что вижу. Передо мной стояла мать, которая вместо иракского хлеба принесла мне горячие лепешки с кунжутом, которые пахли домом! Она считала лепешки и клала их мне в руки. А я зачарованными глазами смотрела на прекраснейший образ из всех, когда-либо имевших место в моей жизни. Лепешки были такие горячие, что обжигали мне руки, лицо и грудь. Вместо четырех она дала мне сорок лепешек. С комом в горле я стала умолять ее дать мне больше: "Мама, милая, дай еще лепешек, нас здесь не кормят!"
"Нет, моя девочка, кушай в месяц одну лепешку, этого будет достаточно", – ответила она. Лепешки все еще были в моих руках, а образ матери стоял перед моими глазами, как вдруг я проснулась от криков, ударов ногой по двери и звуков шевелящегося засова. Окошко на нашей двери открылось. Я валялась в углу, и все мое тело было покрыто холодной испариной. Я дрожала. Я не в состоянии была подняться. Я отчетливо слышала удары своего сердца, которые, подобно киянке, били меня по голове. Мое лицо было мокрым от слез, а тело – от холодного пота. Как будто я только что приняла душ. Фатима быстро поднялась и приняла еду на всех нас. Фатима, Халима и Марьям, взволнованные, собрались вокруг меня. Потрогав мое лицо и руки, они атаковали меня вопросами:
– Почему ты такая бледная?
– Почему ты дрожишь, ты простудилась?
– Ты вся мокрая от пота, почему? В камере ведь не жарко?
– Ты что, плакала?
Некоторое время я лежала безмолвно и неподвижно – я не могла пошевелиться и произнести хоть одно слово. Спустя почти час я немного пришла в себя и рассказала сестрам свой сон. Каждая из них толковала его по-своему. Марьям сказала: "Вот уже неделя, как твоя семья потеряла тебя и не знает, что с тобой, поэтому твой сон на самом деле означает, что скоро, даст Бог, твоя мать узнает о том, что ты в плену".
Аромат свежего кунжутного хлеба моей матери не дал мне поесть супа…
Каждый день нам открывалась какая-нибудь тайна в том таинственном чулане, в который нас заточили. Мы все еще не знали, где находимся. В последующие дни окошко на двери нашей камеры открывалось все реже и реже, нас реже считали и реже спрашивали наши имена. Однако тот факт, что в нашей камере никогда не гас тот самый слабый свет, проникавший сквозь отверстие с беспорядочно перевитой проволочной сеткой, убедил нас, что в нашем чулане установлена скрытая камера. Мы ни на секунду не чувствовали себя в безопасности, поэтому не могли снять с себя хиджа-бы или спокойно воспользоваться их проклятым душем.
Через несколько дней нам принесли одежду, которая напоминала пижамы. Нам сказали, что это – местная форма женщин-заключенных. Однако мы ни под каким предлогом не хотели принимать ее. Мы не хотели, чтобы баасовцы видели нас в неофициальной одежде. Мы даже не допускали, чтобы они видели нас без обуви и носков, хотя последние нам пришлось использовать в качестве средств гигиены. Мы ежесекундно были в состоянии готовности. В любую минуту среди дня и ночи, услышав приближающиеся шаги баасовцев, мы вскакивали и стояли до тех пор, пока окошко или дверь снова не закрывались. У Халимы был особо острый слух. Она слышала самые свежие новости, которые тюремщики обсуждали между собой в коридоре. Иногда случалось и так, что ей удавалось разобрать лишь одно слово, которое мы потом на протяжении нескольких дней пытались как-то истолковать и интерпретировать, чтобы таким образом придать хоть какую-то динамику и ритм тому бездушному и изолированному миру, в котором пребывали. Мы по очереди прикладывали уши к двери в надежде на то, что услышим хотя бы пару слов через все звукоизоляционные слои и материалы.
Прошло всего лишь чуть больше недели с момента нашего перемещения в чулан, как мы снова услышали шаги большой группы людей. Шаги становились все ближе и ближе и, наконец, остановились за дверью нашей камеры. В это время мы, все четыре, совершали вечерний намаз. Окошко в двери открылось, однако мы не остановились и продолжили совершать молитву. Первый вопрос, который был нам задан, прозвучал так: "Все хорошо? Вам ничего не надо?" Мы ответили: "Нет, ничего не надо, все хорошо". Мы предпочитали по мере возможности ничего не просить у баасовцев. "Вы – гости Сейед-ар-Раиса – Саддама Хусейна". И продолжили: "У вас же есть ключи от рая, зачем вам еще совершать намаз?" Не получив ответа на свой вопрос, они напоследок бросили фразу: "С Ираном покончено, вы можете оставаться в Ираке". И удалились. Эти несколько фраз баасовцы произнесли с демонстративной надменностью и высокомерием. Видя, как они ликуют, и услышав выражение "с Ираном покончено", мы почувствовали невыразимую печаль в сердцах, но решили не поддаваться ей и старались поддержать друг друга:
– Они определенно стремятся подавить нас психологически!
– Обещания Бога – истинны и непреложны.
– Мы в сделке со Всевышним, и в этой сделке мы не потеряем ничего.
Однако баасовцы с каждым днем радовались все больше и больше. В то время, пребывая в заточении, мы ни единого слова не услышали хотя бы от одного иранца или человека, который бы относился к нам по-дружески.
Была середина месяца абан. В коридоре было шумно. До нас доносились звуки радостного улюлюканья и плясок баасовцев. В коридоре к тому же было на полную громкость включено радио. Находясь на крайнем пределе эйфории, иракцы били ногами и руками двери и окошки, демонстрируя таким образом свое ликование. Баасовцы никогда не открывали дверь нашей камеры без разрешения на то начальника тюрьмы. Однако в тот день они без конца открывали окошко на двери нашей камеры и говорили нам "привет!" Каждый раз, когда они здоровались с нами, Фатима со злостью говорила: "Да чтоб вы сдохли! Что случилось?! Чего вы хотите?!"
В тот вечер, после того, как мы выпили томатный сок, который призван был стать нашим ужином, нам во второй раз принесли чай. Нам это показалось подозрительным – мы были убеждены, что что-то случилось. Я была равнодушна к чаю. Моя порция обычно доставалась Марьям. Она была большой любительницей чая и употребляла его в неимоверных количествах. Но в тот вечер никто из нас не притронулся ко вторым порциям принесенного нам чая. Мы навострили уши и постоянно прикладывали их к двери, чтобы услышать хоть пару слов, объясняющих такое экзальтированное поведение баасовцев. И снова до нас донеслись шаги и пьяный хохот тюремщиков. Мы слышали, как они приближаются к нашей камере. Шаги остановились. Боясь того, что окошко на нашей двери откроется, мы отошли назад. Однако открылась не наша дверь, а дверь камеры напротив. По всей видимости, баасовцы привели какого-то нового и важного арестованного. Они не сразу закрыли дверь той камеры. Вероятно, еще не закончили допрашивать узника. Среди суматохи и множества голосов мы неоднократно слышали от баасовцев одиозное выражение "с Ираном покончено". Еще мы услышали голос человека, который спросил на персидском: "Где мои спутники?" Мы удивленно переглянулись и подумали: "Они привели пленного иранца!" Означает ли это, что война еще не закончилась? Прошло два часа, однако мы все так же стояли, прислонившись к двери, и прислушивались к голосам снаружи. На этот раз, когда открылось окошко на двери камеры напротив, кто-то задал узнику вопрос по-английски:
– What’s your name? (Как твое имя?)
– I am Mohammad Javad Tondgooyan. (Мохаммад Джавад Тондгуйан.)
– What’s your occupation? (Род деятельности?)
– I am the minister of oil (Я – министр нефти.)
– Where were you captured? (Где ты был взят в плен?)
– On Ahvaz road. (По дороге в Ахваз.)
Дверь закрылась. Мы в недоумении смотрели друг на друга. Мы не хотели верить в услышанное – в то, что господин Мохаммад Джавад Тондгуйан – министр нефти Ирана (!) – тоже взят в плен на той же самой проклятой дороге, что и мы. Я спрашивала себя, почему они задавали ему вопросы так громко; почему они не сказали ему, чтобы он отвечал тихо; почему они не задали ему свои вопросы через окошко в двери и т. д. Мы помолились за то, чтобы ему были даны терпение и здоровье. Мы читали: "Кто отвечает на мольбу нуждающегося, когда он взывает к Нему, устраняет зло и делает вас наследниками земли?" Мы старались тоже кинуть через окошко наружу какую-нибудь фразу на персидском, надеясь на то, что министр услышит ее. Поэтому на следующее утро, после утреннего намаза, мы десять раз громко прочитали молитву "Кто отвечает на мольбу нуждающегося", после чего скандировали лозунг о единстве. Надзиратель открыл окошко и заревел: "Замолчите! Читать молитвы запрещено!". Однако мы, невзирая на крики надзирателя, который оставил окошко открытым и ругал нас, продолжали читать молитвы, особенно – молитву о единстве. Мы знали, что таким образом министр обязательно поймет, что мы – иранцы.
С того дня мы стали постоянно читать молитвы вслух после совершения ежедневных намазов. Мы садились на корточки, приложив ухо к двери, и оставались в таком положении на протяжении долгих часов в надежде услышать что-то новое. Прошло несколько дней. И вот, наконец, во время раздачи супа, после того как окошки на дверях камер нашего ряда закрылись и стали открываться дверцы камер противоположного ряда, мы услышали чей-то голос, который произнес громко: "Утро близко". Откуда было это послание, кому и кем адресовано, – мы не знали. Мы знали, однако, что оно определенно было не из вражеского, а из дружеского лагеря, и это говорило о том, что мы – не одни. Это послание было подобно лучику света, осветившему наши сердца во мраке беспросветной ночи.
Баасовцы разделили всех пленников на две группы. Одних они называли огнепоклонниками-маджусами, других – лжецами.
После долгих и основательных допросов похоже было, что нас определили в первую группу. Нас более не допрашивали, но допросы и истязания наших соседей по камере с каждым днем становились все более частыми. Единственное, что мы поняли из разговоров наших соседей, – это то, что они находились в плену долгое время, потому что знали всех тюремщиков.
Шум, который доносился из коридора, не прекращался ни днем, ни ночью. Баасовцы пребывали в приподнятом расположении духа, при этом они ужесточали условия содержания пленников в камерах. Чем выше мы поднимали порог терпения для принятия невыносимых условий содержания – грязи, вони, тесноты и темноты, тем сильнее они сдавливали удавку на нашей шее.
Фатима говорила: "Обычно смена сезона и наступление холодов кладут конец войнам". Холода, однако, пришли к нам раньше срока через то самое проклятое окошко, являвшееся проводником в нашу жизнь удушающей жары или смертоносного холода. Совершенно невозможно было не замечать и не чувствовать этот холод. С каждым часом он становился все более и более сильным и ощутимым. Мы даже усомнились в том, что на дворе – осень. С другой стороны, мы не хотели внушить и навязать друг другу чувство холода. Фатима спросила:
– Девочки, вам тоже холодно, как и мне?
– Нет, разве жителям Абадана может стать холодно?
– Мы носим в карманах солнце!
– Причиной здешней жары, несомненно, является присутствие трех несущих в себе зной жительниц Абадана!
– Тогда согрейте на милость своим зноем нашу крохотную камеру!
Погода, однако, с каждым днем становилась все более и более суровой. С этим холодом шутить было невозможно. У нас дрожали челюсти и неистово стучали зубы. Как ни старались мы согреть дыханием свои окоченевшие носы, пользы от этого не было, потому что само дыхание тоже было ледяным. Руки и ноги посинели. Было ощущение, будто кровь в наших жилах застыла. Пытаясь спастись от беспощадной стужи, мы сворачивались клубочком. Мы складывали свои одеяла конвертиками и с головой прятались внутри них, потому что невозможно было держать голову снаружи. Однако даже эти одеяла не в силах были сдерживать студеные и жалящие ветра, которые гуляли по камерам. Все тепло, которое на протяжении многих лет мы вобрали в свои тела от палящего солнца и раскаленного до 60 градусов воздуха, которым дышал Абадан, молниеносно испарилось. Съежившись от холода, мы лежали на полу камеры, свернувшись калачиком. Мы были не в силах проронить ни слова. Я не боялась смерти, мне было страшно от мысли умереть на чужой земле. Похожие на эскимо, мы неподвижно и безмолвно лежали в ледяном чулане и лишь изредка обменивались взглядами. Никто из нас не мог ничего сделать. Настал полдень – время раздачи еды. Когда открылось окошко, густое облако горячего пара ворвалось в ледяное пространство нашей камеры, которая стала похожа на погреб, набитый льдом. Мы готовы были умереть от холода; готовы были к тому, чтобы наши окоченевшие и безжизненные тела вынесли из камеры наружу, но не хотели хоть что-то просить у баасовцев. Ноги не слушались нас, мы не в силах были сделать хоть одно движение. Сидя или на четвереньках мы раскачивались из стороны в сторону в надежде, что эти движения придадут нам хоть немного энергии и тепла. Халима сказала:
– Думайте о жарких летних днях в Абадане!
– Мы не доживем до утра…
– Странно, что мы вообще еще до сих пор живы.
Мы бросали друг на друга взгляды, содержавшие просьбу о прощении, которое хотели получить друг от друга в преддверии нашей неизвестной участи. Иногда мы дружно начинали смотреть на щели вокруг окошка в надежде найти способ бороться с чудовищной стихией под названием стужа, которая незаметно проникла в наш чулан и воцарилась в нем.
Чтобы хоть как-то согреться, мы сели друг рядом с другом и обмотались одеялами, прижимая колени к туловищу. Я спросила:
– Мы идем ко Всевышнему или Всевышний идет к нам?
– Всевышний – на своем месте, это мы приближаемся к Нему.
Мы знали, что до заката должны воспользоваться теми несколькими слабыми лучами солнца, которые едва проникали в нашу камеру. Мы знали, что если солнце зайдет и наступит ночь, сатанинский холод погубит нас. Поэтому мы решили восстать на борьбу с ним. У него не было права подчинять нас своей воле. Мы с трудом доползли до двери, подобно улиткам. Мы смочили хлеб в соусе, который нам принесли на обед, и получили мягкое тесто, которым и вооружились для сражения с врагом. Фатима наклонялась, а Халима становилась на нее и поднималась вверх, чтобы заполнить щели вокруг окошка полученным тестом. Затем я наклонялась, а Марьям становилась на меня и делала то же самое. Мы дрожали, подобно тростнику на ветру. Мы бросили взгляд на кафельную плитку, разрисованную именами прежних жителей чулана; жителей, которые смогли долгие годы прожить в этом холоде, грязи, с этими запахами и насекомыми, и в конце своей жизни оставить о себе воспоминание в виде надписи на стене, чтобы другие, пришедшие на смену им, знали их имена. Мы же пробыли здесь всего одну осень. Каждый раз, когда тюремщик-баасовец открывал окошко на двери нашей камеры, ему в лицо ударял холодный ветер с такой силой, что теребил его волосы. При этом он громко смеялся и говорил: "Да нет же! Совсем не холодно, вы шутите!"
Какая адская шутка! Из-за этой шутки мы пребывали между жизнью и смертью.
Надзиратель открыл дверь. И снова облако горячего пара вошло внутрь камеры. Нам достались еще четыре одеяла. Несмотря на то, что в ту ночь мы сломали дьяволу под названием "холод" рога, он повалил нас на землю с такой силой, что покалечил нас. Мы, все четыре, обессиленные и бледные, валялись на полу, будучи не в состоянии пошевелиться от ломоты в теле, и едва дышали, находясь во власти разных недугов. Приготовленное нами тесто, которым мы замазали щели вокруг окошка, смогло в некоторой степени противостоять ветрам, однако сила и скорость последних вскоре превратили его в камушки и, сорвав с места, швырнули в нашу же сторону. Новые одеяла, принесенные нам, оказались логовом голодных блох и клопов, которые были приглашены полакомиться нашими обессиленными телами. Мы не знали, что нам делать – искать ли пути бегства и спасения от беспощадных вихрей, которые ударяли, словно плетью, по нашим беззащитным телам, или же искать средство от чесотки, поразившей кожу на наших телах. Иногда, когда открывались окошки на дверях камер для раздачи еды, был слышен кашель – наш и других заключенных, который, подобно лаю собаки, вырывался из изъязвленных легких. И это было единственным признаком того, что мы все еще живы.