Об Ахматовой - Надежда Мандельштам 19 стр.


Между тем, если речь идет о двоих, то поэма написана о свободе и своеволии, а если дата смерти прилеплена к стихам о красивом гусарском корнете, весь смысл поэмы мельчает и упрощается. В этом случае я бы сказала, что сама А.А. проявила своеволие, а не истинную свободу, которую не могла не вынести из десятых годов – расцвета своей юности.

Когда мы поняли, что свободе противопоставлено своеволие, я ей рассказала свое понимание поэмы, и она просила меня записать его (это еще не значит, что ресницы в "посвящении" [не]мандельштамовские, она его, несомненно, вспомнила в ту первую ночь). Поэма началась мыслями о том, как преждевременно оборвалась жизнь одного поэта, смерть которого была форсирована не календарным, а настоящим двадцатым веком, и эти мысли привели на память другую – своевольно оборванную жизнь. Появился "гусарский корнет со стихами и с бессмысленной смертью в груди"126. Он уклонился от своей подлинной судьбы и совершил акт величайшего своеволия – самоубийство: "Сколько гибелей шло к поэту, глупый мальчик, он выбрал эту – первых он не стерпел обид. Он не знал, на каком пороге он стоит и какой дороги перед ним откроется вид.."127

Первая смерть – результат внутренней свободы, вторая – своеволия. Из прошлого в Ленинград сорок первого года – тридцать седьмой позади, впереди война – врывается атмосфера десятых годов: карнавальный маскарад. Это пиршество элиты, к которой принадлежала А. А., которым заправляют краснобаи и лжепророки, снявшие с себя всякую ответственность за что бы то ни было: "и ни в чем не повинен: ни в этом, ни в другом и ни в третьем… Поэтам вообще не пристали грехи.."128 Это пора, когда "всё можно" на радость человеку, эпоха цветущего своеволия. Не случайна поэтому реминисценция, не сразу осознанная, из "Бесов": "Или вправду там кто-то снова между печкой и шкафом стоит?"129 (сцена самоубийства Кириллова).

В поэме десятые годы даны как разгул безответственности, за которую сейчас в 41-м году расплачивается А.А. – "твоя старая совесть"130, и своеобразного варианта "воли к власти" – литературных учителей: "я забыла ваши уроки, краснобаи и лжепророки" и "ты железные пишешь законы, Хаммураби, ликурги, солоны у тебя поучиться должны"131. У А.А. двойственное отношение к десятым годам: с одной стороны – "до неистового цветенья оставалось лишь раз вздохнуть"132, а с другой – безответственность, карнавальные маски… Однако, может, эти трактовки не так уж непримиримы: праздничное веселие масок перед концом культуры могло показаться подлинным цветением – в дни, когда из будущего слышится гул приближающейся катастрофы – "и всегда в духоте морозной, предвоенной, блудной и грозной, жил какой-то будущий гул.."133 или: "Как в прошедшем грядущее зреет, так в грядущем прошлое тлеет – страшный призрак мертвой листвы"134 и много еще мест о том, что десятые годы жили предчувствием будущего, грядущим приходом настоящего двадцатого века.

В десятые годы действовали два фактора – разложение идей девятнадцатого века и ужас перед будущим. Деревья не зацветают перед рубкой, а общества, наделенные мыслью и чувством, в истоме предчувствия дают пышное, но ложное цветение, и тогда демонстрируются те плоды, которые приносит своеволие. Культ своеволия разрушает культуру и подрубает ее корни.

В демократическом лагере зарождается идея о сильной власти, о людях, призванных вести народ за собой, о праве тех, кто обещал облагодетельствовать человечество, на любое насилие – а ведь кровь порождает только кровь – и, наконец, о могуществе человека, способного повернуть историю в любое угодное ему русло.

В лагере элиты – веселье, безответственность и та же борьба за власть, но не над жизнью, а над интеллектами. Правда, там была и тревога, та самая тревога, что порождает литературу, но все, кто жил этой тревогой, предлагали свои рецепты спасения, ни один из которых не исходил из подлинного анализа событий, а лишь из теоретических выкладок. Это относится и к Розанову, и к Мережковскому, и к Гершензону, Бердяеву и многим другим.

А.А. осталась и в поэме при любовной теме, она увидела разложение любви в десятых годах и признала свою ответственность за одну из происшедших в те годы любовных трагедий. Я заметила странную закономерность: в годы тревоги – перед бедой, когда из будущего слышится только ее отдаленный гул, рушатся человеческие связи, начинается разгул. Это было и в десятых годах: пир перед чумой. Люди пируют, словно пытаясь насладиться последним днем.

Нечто подобное происходило и в наши дни перед каждым приступом террора. Но тогда всё принимало скромные размеры из-за общей нищеты. Я слышу рассудительный голос Тани Луговской – она объясняет, что советский человек не может бросить ни службу, ни квартиру, он может бросить только жену (жена ведь, как верно отметил Платонов, единственная собственность, доступная нищему). Слишком уж часто у нас случалось, что тихий и скромный человек, семьянин, "моча в норме", почуяв, что к нему приближается беда, мечется, заводит случайный, кратковременный, никому не нужный роман, так что органы, выкорчевывая "человеческие излишки", ссылали после его депортации в лагерь не одну, а двух женщин. Так сказывалось брожение среди обреченных люд ей, когда всё можно, потому что жизни осталось чуть-чуть, капелька, один последний глоток.

Безответственность, разложение исторических, общественных и других человеческих связей – это результат своеволия, как и воля к власти. Режим, создаваемый "сильной властью", взявшей на себя функцию единственного мозга, единственного судьи, единственного законодателя и поставщика нравственных законов, усиливает среди людей и безответственность, и разложение. Царство своеволия оставляет после себя пустыню, населенную тенями. Возможно ли возрождение и с чего оно начнется?

Я не случайно считаю отсутствие ревности своим женским изъяном. Это мужчины оболгали ради собственного удобства женскую ревность. В ревности зачаток трагедии. Не ревнивы вялые и равнодушные. "Слепая тень" не знает ревности. Женщины высокого класса всегда ревнивы. Г.К., очень нравившаяся А.А., призналась, что, если у нее окажется соперница, она ее задушит. А.А. торжествовала и ставила мне в пример Галю. Она отчаянно многие годы старалась возбудить во мне ревность сначала к живому, а потом к мертвому. Она презирала меня за мое ничтожество – никого не собираюсь душить… Я была ей непонятна, а Галя подкрепляла ее собственные позиции. Такой ревнивицы, как А. А., свет не видел. Она ревновала всех ко всем, мучительно отдавая себя этому грозному чувству. Меньше всего, по-моему, она ревновала своих мужей, которых она просто растаптывала при разлуке, а растоптанного уже ревновать не приходится: не человек, а куча дряни. Но всех прочих – живых и мертвых – она терзала своей ревностью во всю силу своей неистовой души и, не стесняясь, публично, расправлялась со своими соперницами. Основная сила ее удара падала на жен поэтов и отчасти писателей всех времен и народов. Не помню, за что доставалось Анне Григорьевне Достоевской, скорее всего за бездарность и деловитость135, а Наталья Герцена получила полный ушат, когда были опубликованы ее письма к Гервегу136. "Теперь ясно, – говорила А.А. – Она была влюблена, как кошка.."137 И А.А. поносила уровень писем, достойный горничной [20] . О Наталье Гончаровой и говорить нечего – уступить Пушкина такой женщине А.А. не могла138: просто это историческая ошибка, которую надо поскорее исправить. Логично и стройно А.А. доказывала, что не Дантес влюбился в Гончарову, а это она за ним бегала. Почему бы иначе она рассказывала обо всем Пушкину? Разве женщины когда-нибудь рассказывают мужьям про свои удачи? Вы ведь знаете, Наденька, что никогда… Рассказывают, если ничего не вышло… Наталья Гончарова, по мнению А.А., была ниже уровня светской женщины того времени – плохая мать, провинциалка, безвкусно одетая москвичка – как Пушкин, наверное, стеснялся ее "обдуманных" нарядов и просил графиню Финкельмонт ей помочь, может, и не ее, но кого-нибудь, конечно, просил… "Вы себе представляете, что могла тогда выдумать москвичка, да еще из такой семьи…" Даже насчет красоты Гончаровой у А.А. были серьезные сомнения: "Ну, знаете, мы ведь с вами ее не видели.."139 Зато жену Блока она видела: нос как лапоть… кожа… и какие приемы!.. Здесь следовал рассказ Георгия Чулкова, совершенно конфиденциальный и очень похожий на то, что Любовь Дмитриевна сама о себе рассказала: они все восхищались своими роскошными телами в начале нашего века – культ дамы в эпоху своеволия140.

Софью Андреевну Толстую А.А. почему-то щадила, и скорее всего потому, что не любила ее мужа, который бесстыдно оболгал Анну Каренину – милую женщину и к тому же тезку… Пока она жила с Карениным, а ведь ее просто продали ему, всё шло хорошо, а сошлась с любимым человеком – тут бы торжествовать, а Толстой выдумывает про нее чорт знает что. И А.А. показывала отрывок, не вошедший в основной текст, где Каренина вульгарно кокетничает с каким-то офицером. Ясно, что Толстой из моралистических побуждений просто оклеветал ее…141 Я иногда напоминала А.А. ее собственную теорию любви, которая в несколько лет должна иссякнуть. Но на чужую логику А.А. не клевала.

Некоторое исключение А.А. делала для первой жены Тютчева и для Баратынской, но мне кажется, что о них она просто ничего не знала. А жена Анненского, дама как дама, и вообще ничего, только старовата для него, но как она смела отправлять Иннокентия Федоровича за границу, как только он влюблялся?..

– Ануш, почему вы щадите меня? – спрашивала я, а она вздыхала. Вопрос этот, конечно, был лукавым. Со мной А.А. сдерживалась изо всех сил, но и в закрытом котле страсти не переставали кипеть. "Почему у Оси так мало любовных стихов?" – грозно спрашивала она меня. "Мы не трубадуры", – отвечала я цитатой. "Всё равно нехорошо", – огорчалась А.А. Втайне, но эти тайны ясны каждому, А.А. в этом обвиняла меня, хотя за границу я его явно отправить не могла и, скорее всего, поехала бы туда сама, если бы можно… И ее злила моя идиотская уверенность, что, прокрутившись без меня от двух недель до месяца, он всё равно ко мне прискачет…

А.А. убеждала меня, чтобы я не заносилась: они никогда не возвращаются к прежним женщинам… Где вы такое видели? Женя Пастернак тоже думала, что Борис вернется к ней, а он оказался у "этой Ивинской"… С мужчинами такого никогда не бывает… Какой Оська мужчина, говорила я, он просто дурак, и тут мне попадало по первому классу. Она изливала такой поток доказательств, что три дня я вертела перед О.М. хвостом, стараясь, чтобы он меня не бросил и не забыл.

При жизни О.М. она пыталась исправить положение и один раз ей даже удалось выбить из него изменнический стишок142, но вела она себя при этом довольно осторожно. Я бы и не узнала про ее участие в этом деле, если бы О.М., каясь, не стал вдруг умолять меня не рвать отношений с А.А…Эту милость я ему, разумеется, предоставила… Мне и в голову не приходило ссориться с ней. Ни за что на свете я бы этого не сделала.

После смерти О.М., и особенно в Ташкенте, она полностью завладела мной – "Вы теперь всё, что у нас осталось от Оси", – [а] со мной и О.М., и это успокоило ее. Потом наступил новый период ужаса, когда мы позабыли обо всем на свете, кроме "черного ворона". Когда настала "оттепель", А.А. развеселилась и дала себе полную волю.

Первая ее задача – доказать мне, что я была не единственной женщиной в жизни О.М., но я это и без нее – увы! – знала. "Надо, пока не поздно, – говорила она, – собрать все фотографии женщин, которым он писал стихи". К ее возмущению, я отказалась этим заниматься: "Это пусть делает кто хочет. Я здесь ни при чем…" А.А. решила сама об этом позаботиться, но, кажется, не слишком энергично занялась – только взяла то, что было под рукой. Надо отдать ей справедливость, она предложила мне прибавить к коллекции и свою карточку: только выберите там, где вы получше… Я и от этого отказалась.

В любви О.М. ко мне она все-таки сомневалась: так с мужчинами не бывает, тут что-то кроется… В конце пятидесятых годов ко мне вернулись письма О.М., сохраненные Наташей Штемпель. Я сама, перечитав, удивилась им и отнесла показать их А.А. Она только ахнула: ну теперь понятно всё! "Но почему он вам не писал стихов?" – "Писал", – сказала я и перечислила стихи, обращенные ко мне.

А.А. огорчилась и весь свой гнев перенесла на Наташу Штемпель. Бедная Наташа, которой тогда случилось быть в Москве, пришла со мной к А.А. и опешила от ледяного приема143. Она спросила меня, чем она так не угодила А.А. Я скрыла от нее, что А.А. не может ей простить стихов, написанных ей. А.А. три дня бушевала: "Это вашей Наташе такие стихи? Может, лучшее стихотворение!.. Это она будет приветствовать воскресших!?." Все-таки в "Листках из дневника" А.А. упомянула Наташу144. Я спросила ее, почему она не назвала стихов, обращенных ко мне, но А.А. жестко объяснила мне, что этим пусть занимается кто хочет…

Меня втайне всегда волнует один вопрос, и я однажды поделилась своей тревогой с А.А. Это про встречу – будем ли мы там вместе с О.М.?.. Но она тут же поставила меня на место: там никаких мужей и жен не будет – об этом сказано совершенно ясно… 145 Вот этого я и боялась – она постарается "там" отнять у меня О.М., потому что "там" не действует мое единственное земное преимущество…

Она хотела безраздельно владеть всеми людьми прошлого, настоящего и будущего, но только теми, кто сочинял стихи или, по крайней мере, знал в них толк. Ко второй категории я, по ее мнению, подходила, и поэтому мною она тоже хотела владеть безраздельно, уступая меня только мертвым, но не живым. И в этом моя неслыханная удача. Если б не она, я бы никогда не вынесла этих страшных и темных лет. Однажды она просто спасла мне жизнь, когда, с дикой энергией впившись в совершенно чужих людей, заставила раздобыть мне вызов в Ташкент из глухой деревни, где я погибала, и всю мою жизнь она поддерживала во мне веру в О.М. и в правильность той задачи, которую я поставила перед собой: изо всей силы, изворачиваясь как угодно, зацепиться за жизнь, чтобы спасти его стихи.

В последние годы мы как-то сидели с ней в церковном садике наискось от дома Ардовых. Я выводила ее туда, чтобы она подышала хоть этим бескислородным московским воздухом, а мы могли поговорить без помехи. "Вы ведь всегда верили в меня?., не сомневались?" – спросила она. Тогда вышла первая из ее книг146, и она очень расстроилась – как ее обстригли и обкорнали. А к этому еще прибавилась очередная выходка Ардова: с ним делалось что-то омерзительное, когда при нем произносили слово "акмеизм". Мы не знали, чем это объяснить – преданностью лефовским идеалам или чем-нибудь более современным, например, желанием начальства уничтожить это слово…

Я ответила, что всегда в нее верила и никогда не отрекалась от ее стихов. Это истинная правда, и она это всегда знала, но немного огорчалась, что я предпочитаю те ее стихи, где она говорит в лоб и поражает жесткими и прямыми формулами. Должно быть, и ей, и О.М. нужна была моя вера в их путь и в их труд, потому что и О.М. успел мне сказать то же, что она. Сейчас может показаться странным, что два больших поэта нуждались в поддержке женщины, которую они сами научили с голоса воспринимать стихи. Оказывается, жизнь устроена так, что без этого обойтись нельзя. И не похвалы ведь они от меня ждали, а только кивка – да, да – или чтобы я замотала головой и сказала: "кажется, нет…" В извечном и страшном человеческом одиночестве, которое для поэта увеличивается в тысячи раз, даже если он окружен людьми, необходим хоть один слушатель, чей внутренний слух настроен на постижение их мысли и слова.

"Меня, как реку, жестокая эпоха повернула, и я своих не знала берегов.."147 Мы часто с ней говорили о том, что было бы с нами, если б в нашей жизни не было жестоких и не от нас зависящих катаклизмов. Труднее всего понять, как обернулась бы судьба О.М. Нам казалось, что его поэзия, скорее всего, пошла бы вглубь по какому-нибудь философскому руслу. Марина предсказала ему гибель от женщины148. На этом, конечно, можно свернуть себе шею, но мне в это не верится: слишком уж быстро он остывал от любой вспышки, и малое количество любовных стихов у него не случайность. То, что он говорил А.А. про стихи, что они пишутся только в результате потрясений, как радостных, так и трагических, верно, но он забыл прибавить, что всё, что угодно, может оказаться потрясением – разговор, книга, перемена погоды, закат, туча в небе, встреча с другом и уж во всяком случае путешествие, музыка или смена времен года. Гибели он не искал, как и счастья. С людьми давал скорее положительный, чем отрицательный контакт, хотя в отношениях с ними у него была известная хищность: он жадно брал у них всё, что они могли дать, а потом отступал – не ссорился, не рвал с ними, а просто вежливо и равнодушно относился к ним. Из всех поэтов, которых я знала, он был самым жизнерадостным и упивался каждым пустяком. Очень возможно, что его жизнь могла бы сложиться при других обстоятельствах вполне сносно: ведь свое своеволие он умел обуздывать.

Про себя А.А. говорила, что, скорее всего, она не развелась бы с Гумилевым, но жила бы не с ним, а во флигеле и ушла бы в литературную борьбу. Себя же я не могу себе представить ни в каких других обстоятельствах: О.М. основательно поработал, чтобы сделать из меня нищенку-подругу149 и вытравить идею самоубийства. Именно это было величайшим соблазном моей жизни. А случай это не такой редкий – и Марина, и особенно Маяковский смолоду шли на этот путь. Жестокая эпоха с необычайной прямотой потребовала от каждого из нас троих – О.М., А.А. и меня – выполнения своего долга. Уклониться от него было невозможно: куда денешься? И потому во всех стихах о двух возможных путях А.А. твердо говорит, что та, другая, которая могла бы быть ею, но не осуществилась, с завистью смотрит на нее во всем ее несчастьи и страдании. Таких стихов, по крайней мере, три: кроме того, что я процитировала, есть еще "деловитая парижанка" и двойник, глядящий из другой жизни150.

А.А. с горечью следила за тем, что писали о ней и об О.М. по ту сторону барьера. Все эти "бросили поэзию", "сошли с ума", "переводят", "всем надоели", "опустились", "поэты десятых годов" и всё прочее, что подхватывали за границей из нашей печати и от услужливых "осведомленных" лиц, охотно снабжавших подобной информацией иностранцев, приводили ее в ярость. Составители иностранных литературных справочников потрясающе ничего не понимали в нашей жизни, они даже не подозревали, что непечатанье стихов отнюдь у нас не означало прекращения поэтической работы. О запретах они слыхом не слыхали. Мертвых считали живыми, а живых мертвыми. И всегда в этих сообщениях звучала злорадная нотка: вот они куда годятся, ваши поэты! "Почему они нас так ненавидят? – спрашивала А.А. – Я знаю: они нам не могут простить нашего страдания…" Это та же зависть, с которой двойник из благополучной жизни смотрит на обезумевшую от горя женщину, которая не выдумывает своих мук, но живет в жестокой реальности. Умом этой зависти понять нельзя, сердцем тоже нельзя. Но, к моему удивлению, эта зависть действительно существует. И мне ее не понять. Ведь я поглядела назад, и "предо мною раскрылась дорога, где ползла я в крови и пыли…"151.

Назад Дальше