Над столом возвысился Драгоманов и достал свою книжицу, куда заносил он всякие кляузы про меня. Он положил ее раскрытой на стол, поэтому я слегка заглянул в нее: с какого же места будет он зачитывать? Заметил слова: "…делают лошадям искусственное дыханье кислородом и вливание глюкозы". Нет, не про меня. Это мы ездили осматривать тренировочный пункт в Гробуа.
- Мы ездили в Гробуа осматривать тренпункт, - начал Драгоманов, - и увидели там много интересного. Я бы сказал, поучительного. Почему я об этом говорю? Надо понять, сколько вкладывается в лошадь сил и средств, если хотят получить от нее желаемое.
- Товарищ Драгоманов, - попридержал его министр, - ваш отчет о поездке будет в министерстве. А здесь вы расскажите, какого жеребца было бы целесообразно приобрести.
- Мы смотрели жеребят-годовичков…
- При чем тут годовички? Ведете многозначительные разговоры о том, что без оборота крови в мировом масштабе конный спорт невозможен, а когда вам задают конкретный вопрос, рассказываете про жеребят и тренпункт в Гробуа!
- По крайней мере, я думаю, что оживление старой линии Святого Симеона…
- Почему именно Святой Симеон? Где есть подходящее от него потомство? Сколько стоит?
Драгоманов несколько "пристал", что на лошадином языке значит - ход замедлил. Дыханья не хватило. А дыханье, чтобы на такой вопрос ответить, большое нужно.
- Что ж, послушаем Насибова, - произнес председательствующий.
Встал Насибов.
- Куда бы ни приезжали советские конники, - сказал я, - они несут с собой идеи…
- Коля! - снял меня со скачки министр.
Потом он нам сказал:
- Прошу вас помочь решить существенные проблемы во взаимоотношениях между коневодством и спортом. О жеребце посоветуйтесь. Сходите к Вильгельму Вильгельмовичу.
6
Утро. Морозит. На конюшню рано. Приятно в такие минуты вспомнить теплые скаковые дни.
Встаешь вместе с солнцем. Крадешься между женой и детьми. "Когда, наконец, квартиру дадут?" На кухне сосед-шофер греет щи. Он морщится, глядя, как я натощак глотаю сырое яйцо. Я тоже морщусь, потому что яйцо хотя и диетическое, но ведь не от своей курицы.
Шофер ест щи с мясом. Отворачиваюсь к окну, смотрю в последний поворот: мы живем у самого выхода на финишную прямую.
Вот спрашивают, что главное - лошадь или жокей? Как определить хорошую лошадь? Вы мне скажите лучше, почему так много значат случайности, прямо до дела не касающиеся? Я, например, люблю, выворачивая из поворота, входить в тень трибун. Мне трудно сказать вам, как действуют мои руки, качающие поводом, как упираются они, не скользя, в мокрую от пота шею лошади, как нога держит стремя, не чувствуя его. Висишь в воздухе. Резвость предельная, но кажется, все остановилось. Кругом какая-то замедленная съемка.
Соперники дышат сзади, сбоку. Земля летит из-под копыт, мелькающих впереди. Пятно трибуны захватило полнеба. Все видишь, все слышишь. Мне кажется, я слышу даже ропот трибун: "Насибов! Насибов вовсю поехал…" А я, напротив, беру в этот момент на себя. Трибуна: "А-ах!" Но это всего два-три темпа. Дыханье у лошади делается ровнее. Мгновенная передышка. И - прямая. Бросаешься вперед, как бросался еще мальчишкой, сидя без седла, только при этом не визжишь, как прежде. Разве что мызгнешь покрепче или сделаешь: "Э-э! А-а-а!" Один и - рядом никого! Один…
- По коням! - произносит шофер, прикончив щи. Он отправляется в гараж.
Мне тоже пора.
На конюшню я иду в обычном костюме. Живем мы от конюшни так близко, что на работу можно бы и в трусах бегать, а там уж надеть сапоги и бриджи. Но я одеваюсь как следует, а с тех пор, как у меня машина, я и езжу на конюшню иногда. Но, конечно, не пройти мне так, как идут на работу наездники. Они не идут, они следуют.
Наездник, сидящий не в седле, а в беговом экипаже, не ограничен весом в такой степени, как жокей. Наездник - другая фигура и осанка. Руки заложивши за спину, в картузах, каких теперь нигде не купишь, едва переступают они с ноги на ногу. Спешить им совершенно некуда. Все, куда могут они стремиться, о чем они думают и говорят, все - здесь. С шага на трот (самая тихая рысь), с трота на мах (рысь порезвее), после маха - в резвую и на приз. От столба до столба, от звонка до звонка, от старта до финиша вся жизнь.
Идут они утром вдоль беговой дорожки или же прямо через круг, но смотрят, разумеется, в землю. Так, иногда, кинет взгляд из-под козырька, в руке вдруг окажется секундомер, и щелкнет он, отмечая прикидку соперника. "Доброе утро! С хорошей погодкой!" Картуз приподнят. И дальше все тем же пейсом, все той же походкой, почти на месте, будто человек не идет, а прощупывает ногами землю: вертится земной шар в самом деле или нет?
А что творится, когда он, или сам, появляется на пороге конюшни! Ничего уже, впрочем, не творится. Все замерло. Крахмальные полотенца у каждого денника. Никто ни слова. Подается камзол, хлыст. У некоторых хлысты хранятся в специальных бархатных футлярах, китового уса хлысты, и достают их только по большим праздникам. "Качалку!" Качалочка пружинистая. Подушка пристегивается на сиденье. Ах, пыль чуточку на подушку села! И скорее смахивается пыль. Самого подушка-то!
Ничего не говорится при всем при этом, не приказывается, не указывается, а все только угадывается по едва заметному движению головы или бровей. Проверяется секундомер.
Крахмальные полотенца кругом. Тишина. То ли рысака запрягают, то ли операцию на сердце делают.
- Пускай! - едва слышно произносит сам.
Но это вдруг прозвучавшее слово вовсе не значит, что в самом деле пора "пускать". Надо быть только готовым пустить, когда сам сядет на качалку. Как он садится! Как морщится, кряхтит, будто и садиться не хочет. Будто все это проделывает и даже видит впервые в жизни! Он с опаской посматривает на колеса, словно они сейчас отвалятся.
Выезд совершился. Все - конюхи, помощники, кузнец - стоят на пороге, провожая взором самого. А он все посматривает вниз, на колеса.
На дорожку сам выезжает так же, как двигался он на конюшню: с ноги на ногу, едва-едва переступает лошадь. Пока не прозвучал звонок старта, все только и стоят наготове, чтобы броситься в любую минуту и помочь самому. Что-нибудь поправить, изменить.
Звонок! И никто уже больше помочь самому ничем не может. Он остается совершенно один на две минуты перед гудящей толпой, чтобы совершить все то, ради чего и творилось изо дня в день священнодействие вокруг коня.
Едут! Полкруга прошли. Слышно, как сам визжит. Имеет он обыкновение не кричать "Э-э!", и не мызгает он губами, он визжит. Руки вместе с вожжами и хлыстом подняты, будто человек хочет крикнуть от удивления "А-ах!". Лицо искажено гримасой, делающей лицо детским, словно сам сейчас расплачется, если соперники не пропустят его к столбу первым. Он и правда готов, кажется, закричать "Уа! Уа! Уа!". Сам визжит. Ровно, пронзительно - слышно даже сквозь стук множества копыт:
- И-и-и!
- Тпру! - кричит другой наездник, другой "сам".
Так уж приезжены у него лошади - наоборот. Расчет простой: услыхав "тпру", лошади-соперники, может быть, замедлят ход, а у него лошадь хорошо знает - "Тпру!", значит, бросайся что есть силы вперед!
Звонок. Кончено. Опять с ноги на ногу. Все опять в тишине. В священнодействии. Ритуально. Пена соскребается с дымящихся боков. Глоток, только один глоток теплой воды. Попона. Сбруя протирается вазелином и накрывается до следующего раза крахмальным полотенцем. Сам переоделся. Хлыст положен обратно в бархатный футляр. И все так же, прощупывая ногами вращение земли, идет он в остывающем от страстей воздухе домой…
Теперь, конечно, многие с ипподрома получили новые квартиры (многих и в живых уже нет), и можно увидеть наездника, который торопливо, как всякий, в брючках, спешит утром на работу или с работы. Но я, когда приехал в Москву, еще застал "мамонтов", которые никуда не спешили, просто потому что не покидали вообще пределов ипподрома. Они не знали ни воскресений, ни праздников, они считали лишним всякий разговор, касающийся чего-либо дальше Беговой аллеи, Беговой улицы или Скакового поля. Говорят, даже цыгане, которые обычно тянулись из Яра, окончив свой труд в тот час, когда наездники двигались на конюшню, даже цыгане примолкали, если видели, что навстречу им шествует кто-либо из первых призовых мастеров. Маг идет, волшебник! Таков был взгляд на человека, который один только способен, взявшись за вожжи, произвести чудеса с лошадью.
Тип этот почти вымер. Я не хочу сказать - ездить стали хуже! Любят спорить: прежде - теперь… Об этом я еще скажу свое слово. Но такой ездок-маэстро попадается теперь редко. Живет он на новом месте, среди города, и черты, прежде так его отличавшие, невольно стали стираться.
Наш ипподром - целая конная вселенная: и рысачники, и скаковики, и спортсмены. Только дорожки у всех разные и часы тренировок чередуются.
Мы, верховики, подымаемся первыми.
Хорошо на ипподроме рано утром! Слышны птицы. К середине дня город, хотя он и скрыт от нас забором, уже заглушает все, и живой голос остается лишь за конюшнями, у навозниц, где копошатся воробьи. Но утром и травой еще пахнет. Дорожка дымится. Кое-кто уже шагает лошадей. Это те лошади, что вчера выполнили свой долг, скакали на приз, и делают им сегодня легкий променад.
Обычно лошади выходят утром из конюшни, как на пружинках. Их щекочет прохладный утренний воздух. Они отфыркиваются, оглядываются по сторонам, косятся на знакомые предметы, будто не узнают и побаиваются все тех же ворот. На самом деле они просто ищут повода для баловства. Фр-ррр! - воробей взлетел. Фр-ррр! - вздуваются ноздри, и следует за тем скачок в сторону такой, что в седле только держись. "Воробья, что ли, в жизни не видела? Я т-тебе!" Шевельнет ушами в ответ, как бы говоря: "Ладно, ладно уж"…
Но лошади скакавшие идут, конечно, спокойно без фокусов. Не до того им. Нервы еще не пришли в норму. Еще свежи переживания вчерашнего. Они идут медленно, опустив голову, словно припоминая подробности прошедших скачек. Сидят на этих лошадях конмальчики. Стремена у них уж до того подтянуты, что колени разве подбородка не касаются. Шик. Мастера. Или же, напротив, стремена вовсе брошены, ноги болтаются, руки болтаются, и язык, конечно, покоя не знает.
Тоже переживают вчерашнее.
- А он как принял и обманул всех пейсом! - и тут же все это изображается.
Показывают меня. Увидав меня, они проглатывают языки.
- С хорошей погодкой! - говорю я, даже слегка помахав им рукой.
Они и ответить не могут. Я уже далеко от них, когда они оживают и ветер до меня доносит: "Не скачка, а простая прогулка для такого крэка".
На пороге конюшни встречает меня старшой, старший конюх, наблюдающий за работой и порядком.
- Шагать я отправил, - говорит он.
- На галоп готовы? Кто галопируется? - спрашиваю я.
А сам иду вдоль денников по коридору и посматриваю на лошадей. Некоторые еще не проснулись. Некоторые забавляются остатками овса, заданного и съеденного часа два тому назад. А вот овес остался не тронут.
- Опять не проела?
Старшой вздыхает. Кобыла понурясь стоит головой в угол.
- Доктор был?
- Нет еще.
Ранжир в порядке. Услыхав мой голос, он подает свой: лошадь узнает человека в первую очередь по голосу, а потом - по запаху. Хорошо, что он ржет, когда слышит меня, а то, бывает, услышит конь голос всадника и, приложив уши к голове, кидается со злобой на решетку. Фламандец готов от избытка энергии на стену залезть. В порядке!
- Седлайте мне Фламандца, - говорю (в первую очередь отрабатывают лошадей, стоящих ближе к двери, чтобы они успокоились и, видя других выезжающими на дорожку, не нервничали).
Сам прохожу в жокейскую.
Здесь пахнет кожей, дегтем, стоят наши кубки, наклеены фотографии былых побед. А кто-то принес и повесил плакат "Подписывайтесь на газеты и журналы!" - с женщиной с газетой в руках. Здесь, сказал я, это не годится. Говорят, женщина хороша, из-за нее повесили. Женщина протягивает "Комсомольскую правду". Формы у женщины, я бы сказал, заводские. Не призовой выдержки. Что ж, на чей вкус. Жокеи щуплый народец, тянет их к великанскому! Пускай висит.
Ради экономии веса жокеям приходится скакать и без белья. Нет, я кальсоны еще могу себе позволить. Надеваю, впрочем, их только потому, что потер седлом ногу. Эти мальчишки, сколько им ни говори, после работы снаряжение плохо смазывают. Ремень затвердел от конского пота и покарябал мастеру ногу. Вот и парься теперь в кальсонах. На рабочую езду я всегда надеваю свою старую летную куртку.
Летчиком я не был, но когда служил в армии, то попал в авиацию. Среди летчиков много поклонников лошадей. Мне тоже встречались любители стра-ашные! Почему это так, не могу вам сказать. Некоторые говорят, что первые наши аэродромы ютились на ипподромах, и вот с тех пор чувствуют пилоты свойскую привязанность к лошадям. Когда меня определили в авиацию, я тосковал по лошадям и мечтал попасть к Громову, однако наш генерал с ним не ладил. Генерал наш был молод и хотел, должно быть, стать Громовым-вторым. Впрочем, история это длинная и прямо лошадей не касается.
Я готов сесть в седло. В это время раздается шум, треск и женский крик: "Отойди!" Это пришел доктор. Вскоре он возникает в жокейской, заглушая запах дегтя парами лечебницы. "Как сухожилия?" - кричит он, хватая меня за ногу. Я пытаюсь вырваться, он кричит: "Сто-оять!" Так, что в ближайшем деннике шарахается лошадь.
- Бросьте ваши коновальские замашки, - говорю я доктору.
Идем с ним смотреть загрустившую кобылу. Доктор щупает ей пульс - под нижней челюстью, где артерия проходит в виде шнурка. Смотрит на часы. Тридцать пять ударов. Норма!
Доктор закатывает обшлага и сует ей руку в рот, вытаскивает зажатый в кулаке язык и смотрит внутрь. "Насосов нет". Насосы - это волдыри, которые лошадь натирает себе слишком сухим овсом. Тогда она бросает есть - больно. Убедившись, что не в насосах дело, доктор приникает лошади к брюху. Мы сами перестаем дышать, словно врач нам велел: "Не дышите!"
- Перистальтика в норме, - говорит доктор и двигается дальше.
И вдруг хохочет, пугая лошадь.
- С другого конца осмотр надо было начинать! - кричит он, усвоив дурную привычку говорить с людьми как с лошадьми. - У нее ж охота! В охоту кобыла пришла! Через несколько дней будет в норме.
Он выходит из денника, ущипнув кобылу за кожицу возле задней ноги, и лошадь взвизгивает просто по-человечьи. А доктор ржет.
- Йод с водкой весь вышел, доктор, - говорит старшой.
- Пропишу.
В лошадиных дозах доктор выписывает лекарства и покидает нашу конюшню. Он исчезает в глубине конюшенного коридора, и где-то у ворот нашей конюшни слышен крик.
- Кто кричит? - спрашиваю у старшого.
- Калека, - отвечает он.
Что за "калека"? Тут же вспоминаю: коллега! "Моя коллега", говорит доктор, называя так практикантку из Ветеринарной академии. Она пишет дипломную работу "Овес и проблемы кормления лошадей". Она производит у нас на конюшне опыты, из которых ясно выходит, что свежий овес лошади поедают охотнее, чем старый. Что ядреным овсом лошади насыщаются скорее и лучше, чем трухой, пустым овсом. Поздно ночью засиживается девушка на конюшне, ожидая, когда после вечерней кормежки лошади дадут ей зерна на анализ.
Пальцами левой руки забираю повод, правой берусь за седло. Стою лицом к лошади. Левую ногу согнул в колене. Старшой берет меня за сапог. Мы с ним делаем разом легкое усилие - толчок! Насибов в седле. Хотя конюшни новые и потолок в них высок (а зимой до чего с таким потолком холодно!), я по привычке слегка нагибаю голову, опасаясь притолоки. Выезжаю из конюшни. У ворот практикантка разложила свои колбочки и рассматривает их на свет. "Науке почет!" Солнце уже чувствуется.
Над скаковым знакомым кругом
Цепочкой облака парят…
Цепочками, замкнутыми и растянутыми, движутся по всему пространству лошади. Круг ожил. Иные уже потные и закиданные грязью возвращаются на конюшню. Я жду, когда соберутся вокруг меня мои мальчики, и говорю им:
- Гугенот и Экспресс галопом до полкруга, полкруга шаг, потом рысь и еще полкруга галопом. Пошел!
Ребята сразу разбирают поводья, поднимаются на стременах и, пригнувшись, принимают с места. Я замечаю, как стараются они подражать моей посадке.
- Насибова повторить можно, - говорю я. - Но в каком смысле? Сесть в седло так же? Так же разобрать повод? Этого мало. Пейс надо понимать! Пейс! На Лезгинке пошел галопом, последнюю сделаешь в тридцать с половиной.
Секундомера, хотя теперь я и тренер, по-прежнему не держу. Часы у меня в голове. Секунда, полсекунды, даже четверть секунды - это же все по пейсу сразу чувствуется.
Сам я делаю Фламандцу рысь и легкую размашку. Он ложится на повод, тянет, просит хода. "Успеешь!" Прикидчик, которому положено следить за резвыми работами, уже поблескивает в судейской ложе своим биноклем. Раскланиваемся. Сзади раздается топот, и на полном ходу, вижу, летит Драгоманов. Ежедневная его гимнастика. Сидит, разумеется, прямо, на длинных стременах, по-кавалерийски. Под ним, конечно, рыжий, конечно, дончак. Повод Драгоманов держит одной рукой, а другая опущена вдоль тела. Когда-то он так подлетал и докладывал: "Товарищ маршал…"
- В атаку! - кричу я ему.
- В баню идешь? - кричит он в ответ.
- Нет, - отвечаю, - я в норме.
Драгоманов же не пропускает в его годы ни одного банного дня и даже бьет в парной на голову иных жокеев.