С Лазурного Берега на Колыму. Русские художники неоакадемики дома и в эмиграции - Борис Носик 8 стр.


Анненковская "Повесть о пустяках" - книга, конечно, до крайности любопытная. В ней найдешь Петроград времен военного коммунизма, и многое в этой книге получишь "из первых рук" - Анненков это сам видел, многие описания почти документальны, а люди лишь чуть загримированы и зашифрованы. Однако при всем этом правы были эмигрантские критики, которые признав единодушно талант автора, отмечали, что книжка - то "советская". Такие книжки писали тогда в Советской России - и Пильняк, и Бабель, и Замятин, и Форш, и Шкловский и другие. Правда многие из них дорого заплатили за свои маленькие вольности - за границей же какие-то из "игровых" шалостей сошли с рук автору. "Но откуда это?" - вопрошали эмигрантские рецензенты (например, Петр Пильский). Они остро чувствовали заимствования, "советские веянья" и влияния, называли наугад Олешу, Эренбурга, Федина, Шкловского, в общем, "советских" авторов. Реже отчего-то называли Замятина и Пильняка, с чьим творчеством Анненков был давно знаком (оформлял их книги). Поздняя критика стала называть также Добычина, Андрея Белого, Зенкевича, писать о петербургской традиции, о "рваном ритме" и "акробатическом синтаксисе".

Об автобиографичности книги и о прозрачных ее прототипах была позднее написана докторская диссертация (А. Данилевский, Тарту). Но еще и Всеволод Иванов (его, кстати, тоже оформлял Анненков) сказал, что это "роман с ключом", а Михаил Бахтин называл такие романы манипеей. И конечно, с неизбежностью современная критика поминает Хейзингу и его писателей-игрунов, homo ludens, неизменно ссылается на мнения М. Бахтина и Ю. Лотмана…

У Анненкова в повести, как и у всех прочих игрунов (одним из них был и В. В. Набоков, кумир сперва эмигрантской, а потом американской и русской посткоммунистической читающей публики), - в тексте множество аллюзий, намеков, цитат, "чужих слов", много анахронизмов, инверсий, хитроумных замен. Все подано иронически, со стороны - и русские драмы, и самая русская трагедия, и голодные смерти, и насилия, и расстрелы… Это, вероятно, особенно покоробило русских читателей в эмиграции. Может, им было не до игр при этих жутких воспоминаниях. По аналогии приходит на память история о том, как Шаршун и его парижские друзья-дадаисты позвали новых русских эмигрантов-парижан на свое дурашливое представление, где великовозрастный недоросль Парнок лег на стол и стал дрыгать ногами, думая, что это будет смешно, если это назвать танцем, где с важным видом читали вслух меню… Все обошлось благополучно - парижским тыловым шутникам и игрунам-дезертирам измученные безнадегой русские офицеры не набили морду, однако больше подобных неуместных встреч дадаисты не затевали.

В повести Анненкова всеобщая насмешка и отрицание должны были снизить пафос "флажной" и комиссарской деятельности главного героя, ибо все герои в повести беспардонны. Все, кроме няни Афимьевны. Невольно вспоминается знаменитый бакстовский портрет Дягилева: важный и наглый фанфарон Дягилев стоит на фоне старенькой няни, призванной придать облику героя некий "человеческий фактор". Ибо если старушка любит этого бурбона, то может не все потеряно… Наверняка сам гениальный Дягилев и придумал эту деталь.

В игровой повести Темирязева-Анненкова позволено не говорить про настоящую трагедию, про террор. В каком-то ряду бутафорских перечислений сказано мельком, что крови хватило б декораторам, чтоб перекрасить целую улицу. Вообще лучше обойти настоящие проблемы (это в повести и показалось эмигрантским критикам "советизмом"). Что ж, люди привыкают, наверно, к любому террору и морям крови. Почти так же забывчиво описал свое комиссарство Шагал, так что Анненков не первый…

Хозяин подмосковной (внуковской) дачи, в которой я одну зиму снимал комнату, рассказывал мне как-то, что при Сталине все время исчезал кто-нибудь из их компании киношников - исчезал навсегда. И уцелевшие, недосчитавшись кого-нибудь на худсовете или на попойке, говорили почти по-французски: "монокль пердю". Имелся в виду не "монокль", пояснял мне хозяин дачи, щадя мою "невыездную" темноту, имелось в виду, что "пропал мой дядя". Господи, какая разница, что "имели в виду" сытые и пуганые игруны. Это считалось у них юмором…

Итак, чуть не дотянувший до комиссарства Анненков делает главного героя Коленьку Хохлова настоящим (как Шагал, Альтман, Пунин) комиссаром, однако не самым противным. Противнее в повести его друг, семитического вида комиссар-пианист Дэви Шапкин. По всем приметам он сконструирован (Анненков был еще и коструктивист) из комиссаров Лурье, Пунина и активиста Темкина, но фамилию автор ему отлудил из фамилий витебского комиссара-хасида Марка Шагала и будущей звезды американской киномузыки Дмитрия Темкина.

Ко времени работы над "Повестью" все уехавшие друзья Анненкова сделали неплохую карьеру и все постарались забыть о своем комиссарстве. Тем же, кто не уехал или вернулся, пришлось хуже: пылкий комиссар Пунин сгинул в лагере Абезь, а 74-летнего авангардиста ("Толю Житомирского") я встретил однажды на киносеминаре в Болшеве в конце 60-х. Его привезли туда поучать молодых сценаристов, а я занимался у них на семинаре синхронным переводом "ненаших" фильмов. Как-то днем от нечего делать забрел я к ним в зал на беседу и услышал…

- Э-эх, разве теперь умеют делать кино… - тихо бормотал былой авангардист, - Помню, в 1927 году нас вызвали в Политбюро и сказали написать сценарий для фильма к десятилетию советской власти… Теперь совсем не то…

- А что теперь не то, - неожиданно даже для себя спросил я невысокого (и лысого) гостя со всей наглостью низкооплачиваемого и не клеванного жареным петухом работника культуры. - Завтра их всех вызовут на Старую площадь и закажут им сценарий к пятидесятилетию советской власти…

- Не на Старую, а на Лубянскую, - поправил меня молодой молдавский сценарист (молдаване еще только мечтали тогда войти в Великую Румынию, от моря до моря).

Старый боец авангарда сделал вид, что слуховой аппарат у него отказывает. Впрочем, его друг Анненков еще и в конце 50-х годов поймал его на какой-то похвале соцреализму. Но легко ему было, Анненкову, храбриться у себя в Париже, да еще и после смерти Гуталинщика, после ХХ съезда…

В "Повести о пустяках" содержится много всяких более или менее хитрых загадок. Они все как бы "послание друзьям" по ту сторону границы: друзья сами догадаются, о чем речь. Может, друзья и догадались бы, однако того времени, когда на той стороне появится на прилавках хитрая книжка Анненкова, ждать оставалось долго (аж до 2001 года) - увы, мало кто дожил. Но конечно, главный кайф на подобных играх, загадках и разгадках ловят литературоведы. Для них это настоящая житница. По набоковским игровым текстам (откуда взялась белочка в "Пнине", как разобрать "русскую матрешку", которую представляет собой загадочный роман "Бледный огонь", и еще и еще) написаны на Западе сотни студенческих дипломов и докторских диссертаций. По повести Анненкова только одна докторская (А. А. Данилевского), но очень добросовестная.

Да и простому литератору, как только начнешь читать повесть, в голову приходят всякие новые гипотезы и разгадки. Мне, например, показалось, что в истории Семки Розенблата из "Повести о пустяках" нашла отражение судьба парижского знакомца Анненкова Семена Либермана, которой обслуживал по части торговли с Западом Ленина и Красина (нарком с эспаньолкой в "Повести"), довольно скоро угодил в подвал ГПУ, был, видимо, спасен оттуда кем-то (или откупился), снял большую квартиру в Париже, помогал иногда Бердяеву, принимал у себя "наших". Сам Анненков тепло писал позднее в "Дневнике" о зазывной танцующей супруге Либермана Генриетте Паскар. Ну а сын Либермана Алекс женился на известной по любовным стихам (и неудачному сватовству) Маяковского Татьяне Яковлевой, увез ее в США и стал там королем гламурных журналов моды. Все перечисленные выше лица наверняка встречали Анненкова на "нашей" даче Вожеля в Фезандри, все написали потом мемуары, однако про встречи на коминтерновской даче все (даже Анненков) как-то постарались стыдливо забыть…

В 1934 году, когда в берлинском "Петрополисе" вышла "Повесть о пустяках" (всего каких-нибудь пять золотых марок стоила в магазине, или 30 франков, а сборники Гумилева и Ахматовой и вовсе полторы-две марки, но в России ничего здешнего найти уже было нельзя), слабо осведомленый (или наоборот - все знавший) А. Эфрос обозвал в Москве Анненкова "отщепенцем", однако те, кого выпускали в Париж знали, что уж с кем с кем, а с Анненковым повидаться можно. И он знал, что ему можно принимать (а может, и нужно). К этому времени он уже нашел свою парижскую стезю - декорации и костюмы не только для театра (для постановок Н. Балиева, М. Чехова, Ф. Мясина, С. Лифаря, Дж. Баланчина, Б. Нижинской), но и для кино. В 1934 году вышли на парижский экран "Московские ночи" Грановского в оформлении Анненкова и с тех пор - почти на четверть века - кино становится главным его занятием и главным кормильцем. Конечно, и живописью, и графикой Анненков продолжает заниматься: в том же 1934 году у него прошло сразу две персональных выставки в парижских галереях. Что же до коллективных выставок с работами Анненкова, то их было в те годы множество (в том числе и одна московская).

Живет Анненков, как всегда, бурно и весело. В его ателье на рю Буало у него и новой его жены Валентины Мотылевой-Анненковой (первая жена, Елена Гальперина, уехала в Москву еще в конце 20-х годов) бывает много гостей. Вторая жена Анненкова - тоже актриса, тоже танцует и при этом настоящая красавица (Замятин отчего-то называет ее "нормандской красоткой"). Анненков любит рисовать ее обнаженной - у него есть замечательные "ню".

Особенностью Анненковского дома как раз и было то, что у него бывали в гостях приезжие из Советской России. Позднее в "Дневнике встреч" Анненков писал, что "тридцатые годы были временем частых наездов русских писателей в Париж: Замятин, приехавший с разрешения Сталина и потому не считавший себя эмигрантом, Пастернак, Федин, Пильняк, Бабель, Эренбург, Безыменский, Слонимский, Мариетта Шагинян, Никулин, Алексей Толстой, Киршон, Всеволод Иванов… Приезжая в Париж, они постоянно и весьма дружески встречались с писателями-эмигрантами, несмотря на политические разногласия…"

Это очень лукавое и малоправдивое сообщение. Если из перечисленной выше дюжины "особо доверенных" писателей вычесть часто "работавших" за границей Эренбурга и Никулина, а может быть, и Бабеля, вычесть приезжавшего по спецзаданию Толстого да еще двух-трех, водивших, по выражению Чуковского, дружбу с кожаными куртками, да вдобавок вычесть Пастернака, посланного вдруг на устроенный Эренбургом гепеушный конгресс, то и по четвертушке писателя на год не наберется. Зато все приезжавшие, конечно, могли бывать и бывали у Анненкова. "Командировочным" было, вероятно, разрешено у него бывать, а ему принимать, как скажем, позднее было в Лондоне у Саломеи Адрониковой. Анненков и компанию для гостей подбирал соответствующую. Однажды он, похоже, ошибся. Пригласил на "советское" сборище высланного Осоргина. После истории с "Повестью о пустяках" и признания Анненкова Осоргину в том, что он-то и есть Темирязев, Осоргин проникся к Анненкову восхищенной нежностью. Об этом рассказывала однажды будущему своему биографу (В. Сысоеву) моя парижская приятельница, вдова Осоргина Татьяна Алексеевна Бакунина-Осоргина:

"С Юрием Анненковым Осоргин был особенно дружен, хотя он и не написал ни одного портрета Михаила Андреевича. Анненков был очень интересный человек…"

Так вот, интересный человек Анненков пригласил Осоргина к себе на встречу с "выездными" писателями-функционерами и допустил прокол. Номенклатурный Федин пришел в ярость, увидев "высланного" Осоргина. Вспомнив об этом через три десятка лет, Анненков написал в своем "Дневнике", что все ему удалось уладить и что вскоре ультрасоветский Федин и высланный (но вскоре после высылки выступивший как ярый "возвращенец") Осоргин мирно собеседовали на диване. Впрочем, может, Федин и не знал того, что уже в 1933 году, оправившись от первого испуга, М. Осоргин выступал у себя в масонской ложе против явно подсказанной Москвою идеи переноса "тайной" масонской работы на территорию России, сочтя эту идею "провокацией спецслужб". Но в 1937 Осоргин пошел продлевать своей советский паспорт, и ему не продлили. А зачем он ходил к ним в 1937? Может, ждал гонорара за перевод пьесы, которая так долго шла у Вахтангова. Здешние гонорары были скудными…

Вероятно, прокол с Фединым научил Анненкова осторожности. Визиты такие были довольны редки, и чаще всего отбирать компанию приходилось по просьбе старого "приятеля из ГПУ" Льва Никулина - то ему нужен был зачем-то троцкист Суварин, то еще кто-нибудь… Суварин приходил, хотя уже догадывался, кто он такой, этот снова приехавший в Париж Никулин, но и Суварину хотелось повидаться с ненадежным москвичом: любопытно ему было, хотя и страшновато (или как говорили актеры, "волнительно"). Позднее Суварин сообщал в своих записках: "мы, вполне естественно, интересовались новостями о наших общих знакомых. Как же не спросить и про Бабеля? Нам было безразлично, сдавал ли Никулин по возвращении отчеты о наших встречах, - нам нечего было скрывать, но и он ничего интересного нам рассказать не мог".

А что он должен был рассказывать простофилям, профессионал Лева Никулин? Что Бабель был расстрелян (как и Киршон, как и Пильняк)? Суварин был давно отлучен от французской компартии, а про самого Никулина ходили по Москве эпиграммы и шутки, приписываемые Казакевичу: "Никулин Лев, стукач-надомник…" или еще похлеще: "Каин, где Авель? Никулин, где Бабель?"

Никулин продолжал и позднее все виды своей творческой деятельности: после войны он снова ездил в Париж, вел переговоры с Верой Николаевной Буниной о бунинском архиве, вел переговоры с Мурой Будберг по поводу каких-то таинственных архивов Горького и (в отличие от былых английских писателей-разведчиков, вроде Грэма Грима и Сомерсета Моэма) в писаниях своих тоже должен был выдерживать тон предательства - оплевывать друзей: оплевал пение развлекавшего его и поившего А. Вертинского, новую живопись Ю. Анненкова… То есть должен был все еще доказывать, что служит усердно. Дослужился он аж до Сталинской премии 3-й степени за роман "России верные сыны", и в кулуарах писательского клуба тут же осмеян был в новой эпиграмме: "Он пишет книги каждый год - И все, что пишет, издает. - И это все читать должны - "России верные сыны"…"

А зачем нужен был сомнительный Никулин довоенному Анненкову? Долг? Страх? Невозможность отказать? Старые обязательства? Дружеские услуги (скажем, советские деньги нельзя было тогда выменять на франки, но через ездящего туда сюда Никулина Анненков мог кому-то послать…)? Не берусь сказать наверняка. И никто не берется…

Эмигрантские мемуаристы, сообщая об этой суете Анненкова, употребляют слово "почему-то" ("почему-то был нужен"). Даже прекрасный современный автор из мемориального аллоевского тома, сообщая о новом припадке анненковской "советской лояльности" в 1936 году, лукаво добавляет: "по каким-то причинам…" Но разве не известно, к чему готовилась Москва в 1936? К 1937-му…

По этим делам и шастал Никулин. Отбыв в Париже деловые визиты, он мог, наконец, "расслабиться" и "оттянуться" в компании старого друга, скажем, поехать "по бабам". Останавливался "командировочный" Никулин в дешевом отельчике "Ваграм" близь площади Этуаль, который он позднее вставил в свой всеми уже забытый "шпионский" роман про "операцию "Трест"" - в роман "Мертвая зыбь": "В грязноватых улочках между авеню Мак-Магон, где останавливался Якушев, и авеню Ваграм было несколько дешевых гостиниц, населенных главным образом русскими. Русская речь слышалась на каждом шагу…"

Герой этого романа Якушев выведен под настоящим псевдонимом настоящего московского агента, работавшего в рамках настоящей операции "Трест", однако ни редкие документы из архива, ни подлинные "шпионские страсти" не спасали романы Никулина от зеленой тоски газетных штампов ("Трудовой народ Парижа раскусил эмигрантов, особенно тех, кто не мог забыть дворянскую спесь… Артузов интересовался театром и литературой… десятки тысяч головорезов, одержимые ненавистью к советской власти…").

В отличие от Юры Анненкова, Лева Никулин был не слишком талантлив, хотя, может, когда-то, в далекой молодости… В анненковской "Повести" проскальзывает кабареточная песенка из тех времен, когда еще были кабаре. Может, это никулинская песня: он ведь писал для кабаре, молодой Никулин. Вдова поэта Н. Я. Мандельштам, посещавшая в Киеве одну компанию с Никулиным, собиравшуюся в кабачке "Хлам", донесла до потомства циничную фразу молодого Левы: "Мы не Достоевские, нам бы денег побольше".

А не так давно, в первой книге блестящей аллоевской "Диаспоры" "было напечатано (разысканное в архиве братьев Гофманов самой энергичной из анненковедов - варшавянкой И. Обуховой-Зелинской) письмо, посланное Анненковым другу Никулину в Москву весной 1930 года:

"Здесь тебя заметно не хватает. Ваграм помрачнел, девушки полиняли, хотя, впрочем, далеко не все… Дэзи затихла в семейном очаге, свадьба была отпразднована с интернациональной помпой и на третьем месяце. Маргерит по-прежнему необычайно приятна наощупь, но о тебе как-то не вспоминает, хотя ты, несомненно, произвел на нее ошеломляющее впечатление… Спасибо тебе за хлопоты. Надеюсь, что они увенчались успехом… В моменты, когда голова моя освобождается от ежедневных дел, я острее всего… рвусь в Москву. К сожалению, работа моя еще настолько меня сковывает, что я никак не могу вырваться…"

Письмо рассчитано на глаз неизбежного третьего читателя. Те, Кому Положено, могли из него узнать, что все по-старому: Анненков тоскует по родине, но пока не возвращается - очень занят работой (и развлекается как нормальный мужчина). Это было правдой. Во-первых, Анненков подготовил персональную выставку в парижской галерее "Бинг". Большой отчет об этой выставке напечатал в самой популярной эмигрантской газете все тот же Малянтович:

"Это почти беспредметная живопись, не связанная ни формой, ни цветом, ни расстоянием… впечатление от красок, их цвета и от поверхности картин является очень сильным, старая привычка различать предметы и непосредственное чувство останавливают наше внимание на замаскированных контурах, на каком-то архитектурном равновесии, и вы угадываете в красочном буйстве какой-то свой порядок и вместе с цветом чувствуете и свет. Художник не может уйти от самого себя, как Сальери не может стать Моцартом".

Кроме живописи был театр. С осени 1930 года Анненков снова сотрудничает в Париже с Никитой Балиевым и Федором Комиссаржевским. Они готовят инсценировку "Пиковой дамы". Анненков пишет для Балиева декорации и создает эскизы больше сотни костюмов. Балиев нашел декорации Анненкова "гениальными", парижане были тоже в восторге. Рецензенты из русских газет и журналов пытались понять, что же хотели Балиев и Анненков извлечь из инсценировки пушкинской повести.

Вполне благожелательный рецензент из "Возрождения" понял, что это "не повесть Пушкина, простая и реальная, с выписанными подробностями, воскрешается, а бред, ретроспективные видения Германа в сумасшедшем доме… Перед нами действительные события в отражениях воспаленного мозга галлюцината".

Рецензент "Последних новостей" понял, что "тут, очевидно, не без символизма" и напомнил растерянным эмигрантам, кто такой Анненков:

Назад Дальше