Бальмонт Воспоминания - Екатерина Андреева 10 стр.


Калитка, перед которой происходил этот мнимый диалог, обыкновенно была на запоре. Открывалась она несколько раз в лето, по большим праздникам: в день Петра и Павла (29 июня), 22 июля - в день именин императрицы Марии Александровны, когда в Петровском парке происходило в ее честь гуляние. Щит с вензелем императрицы воздвигался против нашей дачи, так как там как раз заканчивалось катанье: за дачей Фон-Дервиз не было уже мощеной дороги. В такие дни калитка нашего сада широко раскрывалась, по обе стороны ставились скамейки, пружинные Сан-Галли, приносили с террасы стулья для гостей, кресла для дедушки и бабушки. Гости рассаживались смотреть гулянье. Мимо нас шла толпа празднично разодетых горожан, проезжали шагом экипаж за экипажем с расфранченной публикой. Мои старшие сестры, в нарядных платьях, в шляпах и митенках, принимали гостей в саду и угощали их. Прислуга приносила в сад на подносах чай и разные аршады, и лимонады, мы, младшие дети, обносили гостей печением и конфектами. Мы ужасно любили эти праздники, и я, конечно, не упускала случая показать гостям свою ловкость и силу. Когда надо было подать столик, я бежала в дом за ним, ставила его себе на голову и прыгала с ним через большие клумбы цветов. Или волокла самое тяжелое кресло из гостиной. "Для бабушки", - оправдывалась я под недовольным взглядом матери. Проезжающие и проходящие мимо дома знакомые раскланивались и заходили к нам в сад. Заезжали к нам и в экипажах, и верхом.

Особенно многолюдны и веселы были эти вечера при жизни отца. Да после его смерти они, кажется, и вовсе прекратились. Отец, в белом пикейном жилете, в черной визитке, с сигарой во рту, принимал и провожал гостей. Рассматривал лошадей, бесстрашно гладил их морды, шеи, подсаживал дам на седло.

Когда к нам впервые приехали на дачу амазонки барышни Гучковы, а затем барышни Сабашниковы, моим самым горячим желанием стало ездить верхом. Главное быть в амазонке, садиться в седло и спрыгивать с него на землю. Я бы так хорошо это делала!

Ездить верхом стало моей мечтой, такой же, как кататься на коньках. Но эта мечта была, пожалуй, еще неосуществимей, потому что тут надо иметь дело с лошадьми, а я боялась лошадей, как боялась всех животных. Оттого что я маленькая, утешала я себя, когда вырасту - этот страх пройдет. Ведь нет же его у взрослых. Вот знакомые барышни ездят верхом, входят в темные комнаты, не боятся грозы, идут спокойно мимо стада коров, проходят близко от быка. А я не могу. Я боюсь.

Я страшно мучилась этими страхами в себе и боролась с ними неустанно. Их надо было победить, иначе как же мне стать похожей на свой идеал мужественного, смелого мальчика, ничего на свете не боящегося.

Но победить в себе чувство страха я не могла. Оставалось только скрывать его от всех. Я это и делала, и удачно. Представляю себе, как бы брат Алеша или Миша, или сестра Маша, да и все кругом удивились, если бы узнали, что я чего-нибудь боюсь. Темноты все дети боялись и взрослые тоже, в этом я была уверена. А я все же входила в темную комнату, если недалеко от меня были люди, но всегда с замиранием сердца и с большим усилием над собой.

Животных я боялась всех: мышей, крыс, кошек, собак, лошадей и особенно коров. И это несмотря на то, что я все детство провела среди них, и братья мои любили животных и постоянно возились с ними.

И уж совсем непобедимый ужас внушали мне слоны, носороги, когда мы смотрели на них в Зоологическом саду. Я была такая маленькая, что, стоя близ клетки слона, видела только часть ноги его до колена, но меня ужасали величина этой ноги и редкие жесткие волосы в трещинах его грязной кожи. Успокаивала только немного толстая железная цепь, которой эта нога была прикована к стене. Хобот с движущимися розовыми ноздрями, который слон протягивал нам, казался мне омерзительным. Обезьяны, к моему счастью, помещались далеко от нас, в высоких клетках. Но если они спускались с дерева, на котором сидели в клетке, и приближались к нам, я едва сдерживала крик ужаса и отвращения. Я тогда не отдавала себе отчета в том, что этот бессознательный страх отравлял мне впоследствии удовольствие всяких зрелищ в цирке и на выставке животных.

Зверей я любила только на картинках. Когда я рассматривала их в нашем большом зоологическом атласе, мне особенно нравились хищники: львы, тигры, шакалы, самые свирепые, самые кровожадные.

Но самый большой страх я испытывала перед грозой. Я всегда безошибочно чувствовала ее приближение и заранее начинала страдать и придумывать, как мне укрыться от нее, чтобы не слышать грома, не видеть молнии, а главное - никому не показать, как я ее боюсь. Другие мои братья и сестры ее не боялись, выходили на балкон любоваться на разверзающееся небо, на освещение облаков, говорили громко, чтобы перекричать раскаты грома, о том, куда могла упасть молния… А я тряслась мелкой дрожью, у меня зуб на зуб не попадал, и я под разными предлогами забивалась в самый дальний угол комнаты.

Однажды мы все собрались на балконе к обеду. Не было только Васи, брата. В доме его не нашли. "Верно, он заснул в беседке, - сказала мать. - Дети, кто-нибудь добегите, позовите его". Никто не тронулся с места. В это время вдруг начало темнеть, и над садом повисла огромная свинцовая туча. Наступила какая-то особенная, зловещая тишина, легкий ветер зашелестел в деревьях и кустах, по дороге за забором понеслась пыль… "Сейчас начнется", - подумала я, тщетно стараясь подавить в себе нарастающий ужас. "Беги-ка, Катя, поскорее до дождя", - сказала мать, к которой я стояла ближе всех. "Все равно один конец", - в отчаянии подумала я и, спрыгнув с нескольких ступеней, помчалась прямо по газону к беседке. До нее было шагов пятьдесят, не больше, но мне казалось, что я никогда не добегу до нее. Загрохотал гром, засверкали молнии. "Вот сейчас, сейчас всему конец". Я вбежала в беседку и упала на брата, спавшего на диване. Верно, я на минуту потеряла сознание. Я опомнилась на руках у брата, который прижимал меня к себе и целовал: "Что с тобой? Ты испугалась?" Я молча прижималась к нему, обвив его шею руками. Он понес меня домой. Мы промокли насквозь, но я перестала бояться и, переодевшись, счастливая и гордая, сидела за обедом, очень довольная собой.

Но в следующую грозу я впала в то же состояние и поняла, что страх этот сильнее меня, что мои усилия не приводят ни к чему. И самое печальное для меня было то, что с годами мои страхи не ослабевали, а, напротив, усиливались. И за всю жизнь я не смогла от них отделаться, только научилась искуснее их скрывать.

Смерть отца

Мне было девять лет, когда отец стал прихварывать все чаще и чаще и под конец слег совсем. Весной 1876 года его перевели из спальни в залу: там он лежал на кровати посреди комнаты спиной к свету. Первое время он еще вставал днем на несколько часов и сидел в халате у себя в кабинете. Ему были запрещены всякие деловые занятия. Старшие сестры и братья читали ему вслух по очереди, или он диктовал им письма. Чаще всего он заставлял это делать сестру Таню, так как у нее был прекрасный почерк, чем она очень гордилась. Мы, маленькие, тоже приходили к нему по очереди и играли с ним в "дурачки". Но теперь мне это было скучно. Отец, видно, думал о другом, не следил за игрой, не огорчался, когда я его обыгрывала, не плутовал, не шутил, как прежде.

Мать не отходила от него ни днем, ни ночью. Она была всегда нарядно одета, как ему это нравилось, в шелковом пышном платье с белыми кружевными воротничками и рукавчиками, с высокой прической с локонами, затянутая в корсет. "Талия в рюмочку", - говорил отец, с нежностью смотря на нее. Когда поредели ее соболиные брови, она их стала подрисовывать черным угольным карандашом. Это тоже по желанию отца. Теперь при нем она всегда была деловито-спокойна и настороженно-внимательна к нему. Но раз я видела, как она, провожая до лестницы докторов после консилиума и поговорив с ними, сотрясалась от рыданий. И перед тем как вернуться к отцу, зашла к себе в комнату, прижала к глазам платок, намоченный в холодной воде, и, поглядевшись в зеркало, бодрая и веселая пошла к отцу.

"Ох, строга ты у меня, мать-командирша", - говорил отец слабым голосом, когда мать подносила лекарство или ставила ему компресс.

Весной того года (1876) мать узнала от профессора Захарьина - тогдашней знаменитости, - лечившего моего отца, что у отца рак и что он неизлечим. В мае отца перевезли на дачу в Петровский парк. Там отец лежал на дедушкином диване бледный и худой. Не шутил, не улыбался, совсем чужой для нас, детей. Он умер 12 июня.

За день до смерти нас, младших детей, повели к нему прощаться. Мы подходили по очереди, мать приподнимала его за плечи и поддерживала руку, которой он нас крестил. Я до того была потрясена его видом, что в ужасе попятилась и стала креститься. Меня незаметно отодвинули от его постели и выпроводили из комнаты.

На другой день, рано утром, в нашу детскую вошла гувернантка старших сестер Мария Петровна, в черном платье, с заплаканными глазами, и сказала торжественным и немного дрожащим голосом: "Papa ist diese Nacht verstorben. Bete für ihn. Das ist großer Kummer für Mama. Seid still und gehorsam" .

Анна Петровна громко заплакала, а мы, глядя на нее, заревели во весь голос. "Когда оденетесь, вы придете ко мне в комнату, - прибавила Мария Петровна по-русски, - через передний балкон нельзя ходить". Почему нельзя? Меня это тотчас заинтриговало. Поплакала и посморкалась, ничего в сущности в душе особенного не испытывая, кроме острого любопытства - что теперь будет?

И действительно, день для нас был очень интересный. Все было не как всегда. У Марии Петровны в комнате сидела мадам Шмидт, портниха, очень важная, у которой одевалась моя мать. Перед ней на полу лежала груда черной материи. Она сама (!!) сняла с нас, девочек, мерку, мы стояли перед ней, неподвижно вытянувшись, еле дыша от волнения. Через несколько часов на нас надели черные длинные платья, обшитые крепом. Я себе очень в нем понравилась. Нас повели вниз. Зала была совсем другая; мебель покрыта чехлами, зеркала и окна завешаны белым. В углу под образами на столе лежал отец под чем-то белым, покрытый цветами. В зале, как в оранжерее, был удушливый запах лилий и роз. И тишина. Народу было немного. Старшие служащие из магазина. Мой старший брат Вася стоял в дверях и распоряжался, не переставая плакать и сморкаться в большой пестрый платок. "Поклонитесь в землю и поцелуйте руку папаше", - сказал он нам шепотом. Он приподнимал нас, и мы прикладывались к ледяной, будто костяной, руке отца. Я замирала от страха, но и от любопытства тоже. Рядом со столом лежало что-то черное, неслись стоны и всхлипывания. Старшие сестры, наклонившись, стали с усилием поднимать кого-то. Это оказалась мать, она лежала на полу и билась в рыданиях. Никогда в жизни я бы не узнала ее. Это была маленькая бесформенная фигурка, в черном платье, без корсета, голова ее была покрыта черной косынкой, из-под которой выбивались совсем белые волосы, лицо красное, смятое, мокрое от слез. Где талия, где локоны, где брови? Я в ужасе смотрела, не понимая этого превращения вчерашней красавицы в старушку. Мы не решились подойти к ней, и она нас как будто не видела. Она непрерывно стонала и билась в рыданиях.

Меня особенно ужасало, что это она, наша мать, всегда такая сдержанная, собранная, нарушала торжественную тишину, царившую в этой комнате, своими криками и стонами.

Брат Вася, особенно любивший меня, сейчас же заметил мое состояние, послал меня в буфетную сказать, чтобы подали десять стаканов чая в кабинет. Я с восторгом помчалась исполнять столь ответственное, как мне казалось, поручение. Я умолила лакея дать мне понести самой поднос со стаканами. Он дал мне его только в дверях залы. Дверь в кабинет была затворена. Мне не тотчас открыли ее. Я косилась на отца, лежавшего на столе, и, вспомнив, что умершие, находясь на том свете, знают и видят все, что происходит на земле, подумала, что, верно, отец видит сейчас, как ловко я держу тяжелый поднос со стаканами, полными чая. Я сама толкнула ногой дверь в кабинет, так как мне ее не открывали. Все стаканы съехали в угол подноса, и чай расплескался. Я пришла в отчаяние. Я говорила себе, что это не моя вина, мне не открыли дверь, папаша и это видит там, на небе, но это меня не утешало.

Брат Вася, как всегда внимательный и участливый ко мне, предложил посидеть у него в кабинете. Я уселась на окно и стала смотреть на подъезжающие к крыльцу экипажи. Приезжали и приходили люди без конца, и знакомые и незнакомые. Много священников в наемных колясках. Они служили по очереди панихиды у гроба отца, дьячки развертывали епитрахили, свертывали их, прятали в ящик и уезжали, приезжали другие. Вася провожал всех до передней, перешептываясь с ними о чем-то.

Мать не отходила от отца; она непрерывно глядела на него, тряслась от рыданий, зажимая рот мокрым комочком носового платка. Она ни к кому не оборачивалась, ни с кем не говорила.

Приехали на двух линейках синодальные певчие - все небольшие мальчики. Они были одеты в зеленые кафтаны, их длинные рукава на красной подкладке, обшитые позументами, свешивались до земли. Пропев панихиду, они уходили в переднюю, сидели там, видимо скучая. "Позови братьев, - сказал мне Вася, - и поводите певчих по саду". Я, конечно, пошла с ними. Сперва мы шли чинно по дорожкам, потом я разговорилась с мальчиками и, когда мы с ними пришли к нашей площадке с гимнастикой, не утерпела и показала им несколько своих лучших номеров. Они не умели бегать на гигантских шагах, и я взялась их научить. Когда я побежала в буфетную за лямками, меня остановила горничная матери старуха Ярцева: "Зачем это они вам, барышня?" - "Для певчих", - и бросилась бежать с тяжелыми лямками на плечах, чувствуя, что делаю что-то неподобающее и что старуха может меня остановить. Но искушение было слишком велико. Я поспешно надела кольца лямок на крючки, влезла в одну из них, выбрала трех мальчиков побольше и показала им, как надо разбежаться, взлететь, заносить… И я летала, не помня себя от восторга. У певчих раздувались их длинные рукава, они спотыкались, падали, но я одного тащила за собой, другого толкала вперед, красная, растрепанная, пока меня не остановил голос Анны Петровны: "Um Gottes Willen, Kind, bist du von Sinnen!" Она подбежала ко мне, вытащила меня из лямки и, отряхнув мое траурное платье, все в пыли, увела в детскую. И то, что она не сказала мне ни слова, потрясенная моим неприличным поведением, на меня подействовало сильнее всяких упреков в бесчувственности. Я пыталась было оправдываться, что "занимала певчих" по поручению брата Васи, но она не слушала и до следующего дня не разговаривала со мной.

За три дня до похорон у нас на даче перебывали толпы народа. Некоторые родные матери ночевали у нас со своими детьми, дети помещались наверху, что было большим развлечением для нас. Анна Петровна следила за тем, чтобы мы не слишком шумно и весело вели себя. Дача наша как-то сама собой разделилась на две части: спальня родителей, кабинет и зала, где лежал в гробу отец, передний балкон, где сидели посетители - там пахло ладаном, говорили шепотом, у дверей передней бессменно дежурили буфетный мужик, конюх, оба в поддевках и с намасленными головами, и лакей, который впускал и выпускал посетителей. Нам, детям, была предоставлена задняя терраса, наши детские и классная. Мы не учились эти дни, ничем не занимались, ждали панихиды, в промежутках бегали в саду с детьми, гостившими у нас. Надзор за нами был ослаблен. Матери мы совсем не видали, только за панихидами. Она все время стояла на коленях, не переставая рыдать. Когда пели "Со святыми упокой", она билась об пол головой и закрывала рот платком, - верно, чтобы не кричать.

В день похорон с раннего утра сад и двор были особенно тщательно прибраны, дорожки посыпаны песком и еловыми ветками, ворота и обе калитки в сад настежь растворены. И сад и двор были переполнены людьми знакомыми и совсем чужими. Пускали всех без разбора. Входя в ворота, все обнажали голову. Над толпой стоял тихий гул голосов.

Гроб вынесли на руках через балкон в сад. Вася, брат, и старшие служащие в магазине, сменяясь по очереди с желающими, на руках донесли гроб до Пятницкого кладбища - это несколько верст. Катафалк следовал позади очень большой процессии. Мы все, дети от мала до велика, шли с матерью тотчас же за гробом и обращали на себя всеобщее внимание, что я очень хорошо замечала.

Меня очень занимало и развлекало все, что происходило кругом: из окон домов выглядывали любопытные, движение экипажей приостанавливалось на улицах, пешеходы снимали шапки, крестились; мальчишки влезали на тумбы, на скамейки и смотрели вслед, разинув рты. Многие подходили и спрашивали: "Кого это хоронят?" - "Видно, богатей был покойничек". - "Вишь, жена убивается". - "А сироток-то сколько, все наследнички". - "Цветов-то, цветов!" Я прислушивалась к тому, что говорили и обо мне тоже, что я сиротка, и мне казалось, что и нужно держаться сироткой, но никак не могла выдавить слез из глаз и лицемерно держала платок у лица, выглядывая из-за него.

Но мы, младшие дети, недолго шли пешком, нас посадили в одну из колясок, следовавших за траурным шествием. Мать, старшие сестры и братья шли до самого кладбища пешком. За нами тянулся длинный ряд экипажей, которому конца не было видно. Толпа была тысячная, как я потом узнала из брошюры об отце, написанной нашим священником.

Самих похорон я совершенно не помню. Помню только, что нас на обратной дороге кормили бутербродами в коляске и мы с братом Мишей ревели и капризничали.

На другой день похорон, в 8 часов утра, наша мать поехала на кладбище со свежими цветами. И в продолжение всего года, не пропуская ни одного дня, она ездила туда с кем-нибудь из старших детей и нас, младших, брала по очереди. Один из нас сидел на приставной узенькой скамеечке спереди в коляске. Ехали мы не через Москву, не по шоссе, а проселком, среди огородов, это вдвое сокращало дорогу. Тащились почти шагом - так ужасна была дорога. Коляска ныряла по ямам и колдобинам, садилась на рессоры, которые скрипели и стукались друг об дружку. Удержаться на лавочке было очень трудно, и я удивлялась, как это никто из нас ни разу не выпал из коляски. Мать судорожно цеплялась за ручку дверцы и изредка только говорила нам: "Держись крепче, не зевай". Ехали всегда в полном молчании. Креповая вуаль матери всегда была спущена на лицо, когда она приоткрывалась, лицо было всегда красное и мокрое от слез. "Как она может всегда, всегда плакать?" - недоумевала я.

Могила отца была в самой кладбищенской церкви - отец был один из строителей ее. В склепе над ним строилась часовня. В начале постройки ее пол был устлан досками; мать спускалась в склеп по приставной лесенке, зажигала там лампаду, убирала могилу привезенными ею цветами. И оттуда, снизу, доносились до нас ее рыдания. После обедни канун ставился на этот дощатый пол, и священник служил панихиду, подчеркнуто поминая "новопреставленного раба Божия Алексея". Все находившиеся в церкви с любопытством заглядывали в нашу часовню и спрашивали, кто похоронен, когда умер, и с соболезнованием смотрели на то, как "убивается вдова", и на многочисленных сирот.

Назад Дальше