Бальмонт Воспоминания - Екатерина Андреева 11 стр.


Если мы не ездили на кладбище, мы шли утром в церковь недалеко от нашей дачи. На нас были длинные черные кашемировые платья, сверху такие же тальмочки, обшитые крепом, черные соломенные шляпки, с которых спускались длинные вуали. Очень трудно было напяливать черные лайковые перчатки на потные руки в летнюю жару. В церкви мы снимали правую перчатку и держали ее в левой руке; когда за панихидой нам давали зажженную восковую свечку, надо было очень осторожно держать ее, чтобы не закапать перчатки воском.

Дома нас переодевали в холщовые халатики серого цвета и белые пикейные фартуки без всяких украшений. Никогда больше мы не носили коротких белых батистовых платьев с вышивками и кружевами, с большими шелковыми поясами. Не надевали на нас и ажурных носков, белых башмачков, широких соломенных шляп с лентами, как при отце.

Мы думали, что это входило в обычай траура, и это нас мало занимало. Ни гостей, ни увеселений этим летом не было никаких. Только в девятый, двадцатый и сороковой день справлялись поминки по отцу. К нам съезжались родные и много близких знакомых. Накрывались длинные столы в зале, на обоих балконах. В буфетной - для дьячков и других мелких служащих, в людской - для нашей прислуги и приезжих кучеров.

За столом сидели очень долго. Из кухни приносили без конца в закрытых сотейниках стопки горячих блинов, покрытых белой салфеткой. Блины были с яйцами, со снетками. К ним подавались масло, сметана, зернистая икра, семга. После блинов следовал бульон в больших фарфоровых чашках с сухариками. Затем розовая рыба огромных размеров, вся спина которой была уложена ломтиками лимона самым причудливым рисунком, к ней различные соусы. Наконец кисель из миндального молока.

После обеда священники подходили к столику под образами, на котором уже стояли стаканы с желтым и красным лимонадом, и, пропев заупокойную молитву, каждый из них отпивал глоток из стакана. За ними, встав из-за стола, подходили гости и делали то же самое. Мы пользовались этим случаем, выпивали полный стакан, иногда и два, вкусного лимонада.

На этих поминальных обедах вино не подавалось. Происходили они в удручающей тишине. Мать во главе стола, заплаканная, сдержанно вела вполголоса разговор с близсидящими к ней священниками или со старшими родственниками, угощала их, следила за порядком.

Если кто-нибудь из гостей, из молодежи, оживлялся и возвышал голос или, не дай Бог, смеялся - мать смотрела в ту сторону до того строго и возмущенно, что смех и говор моментально смолкали. Мы, младшие, не осмеливались, конечно, открывать рот, и обеды эти тянулись для нас нескончаемо долго и нудно.

И не только в такие дни, но вообще все последующие месяцы по смерти отца в нашем доме царило мрачное уныние. Безутешное горе матери и постоянные слезы действовали на всех нас угнетающе. Мы, младшие, старательно избегали мать, бежали в отдаленные углы сада, чтобы дышать и двигаться свободно. И не мы только, но и старшие сестры и братья (за исключением Саши, сестры, находившейся постоянно при матери) много пребывали в саду, где болтали и смеялись между собой. К ним уже никто не приезжал в гости, они не устраивали пикники в лесу, в Петровско-Разумовском, как прежде. Не праздновалось и дней именин и рождения - 29 июня Маргаритино и Машино рождение, 22 - Машины именины. 1 сентября, в день Маргаритиных именин, прежде давался бал. Большая терраса заколачивалась деревянными щитами, обивалась войлоком, уставлялась тропическими растениями, и там танцевали.

Не праздновались также и день рождения (19 августа), и день именин (26 августа) матери. Прежде, при жизни отца, эти дни справлялись очень пышно. Уже накануне начинались приготовления к ним. Садовник с помощниками плели гирлянды из зелени дубовых листьев и цветов, которые развешивались на обеих террасах и крыльце. Готовились фейерверки. Ими заведовал учитель старших братьев. Садовник приносил выкрашенные зеленой краской жерди, к ним братья привязывали пакетики в синей бумаге и втыкали их в клумбы среди цветов. Мы, младшие, бегали за ними и издали смотрели на то, что они делают, близко они нас к себе не подпускали: в пакетиках был порох, который вечером, когда братья зажгут его, взорвется и взлетит на воздух. "Это страшно опасно, - говорили они нам, - может человека убить на месте". И я с волнением смотрела, как мои храбрые братья рисковали жизнью, всовывая жерди в землю. А вечером будет еще страшнее, когда они будут подносить зажженную спичку к пороху в синей бумаге и поджигать его.

Я фейерверки ненавидела с раннего детства. Я боялась страшно треска и шипа, когда ракеты взрывались. Но старательно от всех скрывала свой страх. Когда их зажигали вечером в темном саду, нам, детям, позволяли вставать с постелей и смотреть на них в окна. Я всегда притворялась спящей, но если братья вытаскивали меня, то затыкала себе уши или прятала голову под подушку.

Бенгальский огонь, особенно красный, приводил меня в ужас. "Пожар, горим, горим!" - кричала я при всеобщем смехе. Верно, это было воспоминание из моего очень раннего детства, когда я видела из окон этой же детской зарево от горевшего сеновала, слышала отчаянные крики "Горим, горим" и видела мою мать, бежавшую через двор, - она никогда не бегала, ходила медленным, размеренным шагом, - и кричавшую не своим голосом: "Коров выводите, коров выводите!" И никогда потом, до конца моей жизни, никакие фейерверки мне не доставляли удовольствия, я избегала их, к удивлению моих близких.

На утро торжественного дня приезжали помощники повара, к 12 часам наемные лакеи расставляли столы в зале, на обеих террасах, даже в саду небольшие столики, - там пили кофе после обеда.

В поварской на дворе было большое движение: раскрывали ящики с бутылками, вынимали их из соломы, развязывали корзину с фруктами, из которой торчали длинные колючие листья большого ананаса, он будет красоваться в хрустальной вазе в самом верху, горы слив, персиков, груш. В буфетной весь стол был заставлен белыми картонками разных форм и размеров, перевязанными цветными ленточками, в них всунуты визитные карточки. Это - пироги и торты, а карточки от тех, кто посылал их. От близких, знавших вкус матери, присланы пироги из миндального теста с засахаренными фруктами посреди. Она только такие и признавала. От далеких знакомых - бисквитные пироги, торты со взбитыми сливками, шоколадные. Их было такое огромное количество, что мы ели их много дней, несмотря на то, что мать угощала ими всех гостей, давала им с собой и оделяла ими прислугу.

Затем приносили букеты цветов в высоких картонках, в портбукетах с кружевными оборочками. Редко эти букеты бывали красивы. Из оранжерейных цветов - роз, лилий - букеты были плоские, как тарелки, а цветы сжаты и сплющены; из садовых цветов - георгин, фуксий, резеды - букеты были похожи на веники.

Мать моя, принимая эти подношения, всех благодарила одинаково любезно и искренне. Нас, детей, она посылала ставить букеты в вазы, заранее для них приготовленные.

После смерти отца мать не праздновала своих дней, она уезжала на богомолье, чаще всего к Троице . Поздравительные депеши, пироги, букеты, уже в значительно меньшем количестве, лежали у нас в ожидании ее возвращения.

После сорокового дня по смерти отца вокруг нас стали происходить разные перемены, нас, детей, очень волновавшие. Так, вдруг продали отцовских верховых лошадей, потом его выездных, продали нарядный английский шестиместный шарабан, в котором отец катал нас, сам правил в оранжевых перчатках парой высоких рыжих лошадей.

Отпустили берейтора, потом кучера Ефима. Повар наш, толстый, важный Иван Андреевич, был заменен поварихой Фоминичной и Зиновьевичем, ее помощником, прожившими, кстати сказать, у нас в доме до своей смерти.

Это были события для нас, но еще больше для нашей прислуги. Я слышала об этом толки и в людской, и в девичьей. "Видать, сама-то скупенька, боится, что ее лишний человек объест", - говорила с возмущением черная кухарка Арина. "А може, и не такое богатство после хозяина осталось. Прокормить такую ораву тоже чего стоит", - подхватывала Аннушка-прачка. "Коли торговля не пойдет, на капитал будут жить, деньжищ-то у них уйма, - авторитетно заявлял кучер Петр Иванович. - И магазея у них, и усадьбы ефта, и домов пол-Москвы ихние".

Я не очень понимала, что говорилось, но в тоне этих разговоров улавливала невольное уважение к богатству моих родителей. Оно было, очевидно, каким-то преимуществом, которое нас всех, Андреевых, ставит выше других людей, и я чувствовала себя очень гордой тем, что мы богаты. Но как понять таинственные слова "пол-Москвы ихняя". Наш дом, наша дача, наш магазин - это так, но как пол-Москвы наша?

Для нас, детей, эти перемены: сокращение прислуги, упрощение стола, одежды, весь новый режим экономии не были чувствительны ни в какой мере, они были только любопытны и интересовали нас, как все новое.

Покупка и продажа экипажей и лошадей происходили под окнами нашей детской, и мы, конечно, наблюдали за этим с напряженным вниманием. Покупщику, стоявшему на дворе, выводили продающихся лошадей. Он долго рассматривал их, ощупывал, заглядывал в рот, поднимал им ноги. Их проводили перед ним шагом, потом заставляли бегать. Обыкновенно Троша бежал, держа лошадь в поводу, до ворот и назад. Если продавалась пара, лошадей ставили рядом, и покупщик обходил их со всех сторон. Затем начиналась торговля. Мать, назначив определенную "разумную", как она говорила, цену, никогда не спускала с нее ни копейки. Брат Алеша особенно волновался, следя за этой торговлей. Он крестился от радости, когда покупщик уходил со двора, не соглашаясь на назначенную цену. Но, увы, они всегда возвращались, если не в тот же день, то на другой, платили кучеру, который приносил деньги матери, и, передав из полы в полу лошадь, уводили ее со двора, надев на нее свой недоуздок, или укатывали экипаж, привязав его к задку телеги. Мы принимали живейшее участие во всей этой процедуре.

На конюшне осталось всего четыре лошади: пара караковых битюгов и пара вяток - небольших, невзрачных лошадок, которые возили утром мальчиков в гимназию, а вечером сестер на вечера. В них не было ни красоты, ни шика, о чем страшно горевал брат Алеша, унаследовавший, верно, от отца страсть к лошадям. Я, конечно, ничего не понимала в лошадях, но соглашалась с братом, что ездить на вятках после прекрасных лошадей отца унизительно и даже позорно.

Однажды мать, услыхав случайно, как брат ругал вяток, спокойно сказала: "Если тебе так не нравятся эти лошади, ходи пешком, это тебе и полезнее будет". Но брат, к нашему общему удивлению, не смолчал. "Папаша тоже вяток за лошадей не считал", - смело заявил он. "А вот ты, как вырастешь, заработай деньги, как папаша, и купи себе лошадей по вкусу", - сказала мать и с ласковой улыбкой посмотрела на брата. Алеша был поразительно похож на отца, и с годами сходство все увеличивалось: походка, взгляд, голос, манера шутить. Верно, это трогало мать, и она, относившаяся совершенно ровно ко всем своим детям, Алешу все же немного выделяла. Я замечала, как она иногда долго следила за ним растроганным взглядом.

В год смерти отца мы переехали в Москву раньше, чем обыкновенно. Жизнь там продолжалась такая же печальная, траурная. Мать так же плакала, так же ездила каждый день на кладбище, где начали возводить часовню над могилой отца.

Строил часовню лучший тогда в Москве архитектор Каминский. Он привозил к нам домой свои проекты. Мать долго и внимательно изучала их и обсуждала с Каминским. Она вникала в подробности каждого плана, иногда оспаривала их и всегда настаивала на своих мыслях и соображениях, знакомилась с материалом по образцам гранита и мрамора.

Через год часовня была готова - простая и изящная. По одну сторону полукруглой стены высокий, до потолка, белый мраморный крест, перед ним аналой такого же мрамора, на нем Евангелие, открытое на словах: "Новую заповедь даю вам, да любите друг друга", по другую сторону - большая плита тоже белого мрамора и на плите золотыми буквами имя отца, даты его рождения и смерти. Кругом всей часовни написанные в медальонах лики святых, в честь которых мы, дети, были названы. Я всегда старалась встать под свою св. великомученицу Екатерину. В красивом паникадиле теплилась большая розовая лампада, кругом нее золотые восковые свечи, которые зажигались только на время служения панихиды. Летом мы всю обедню простаивали в этой часовне, зимой там было слишком холодно и сыро. И сырость все усиливалась с каждым месяцем, разрушая часовню: с окон текла вода, штукатурка трескалась, живопись осыпалась. Мать это ужасно сокрушало, она изыскивала всякие средства пресечь зло. Но ничего не помогало. Было только одно средство: отеплить всю церковь. И мать это сделала, но не сразу, а спустя много лет, когда наши дела, благодаря ее заботам, настолько поправились, что она смогла выделить на это нужную сумму.

После смерти отца

На следующее лето по смерти отца мы стали жить повеселее. У нас появились новые занятия, очень нас, младших, заинтересовавшие. По инициативе немки Анны Петровны нам отвели клочок земли для огорода. У каждого из нас была своя грядка, которую мы самостоятельно обрабатывали, засаживали чем хотели и плодами с которой пользовались по своему усмотрению. Я презирала овощи и всю свою грядку засадила клубникой и самыми разнообразными цветами, но почему-то ничего не росло у меня, хотя я очень заботилась о своих насаждениях: постоянно пересаживала цветы с места на место, поливала их в полдень, когда, мне казалось, цветам особенно жарко, привязывала завядающие стебли к палочкам, чтобы они не падали, и огорчалась, но еще больше сердилась, что они не росли и не цвели, как я хотела.

Около наших огородов поставили парусиновые палатки - для мальчиков настоящую солдатскую, нам, девочкам (мне с сестрой Машей), палатку в виде павильончика. Оборудовать их мы должны были сами. Братья строгали доски, и мы вместе врывали столбы, сделанные из поленьев, делали столы, скамейки, полки. Мы все четверо были страшно увлечены своими "домами", украшением их и все свободное от уроков время пребывали там. Мы сами проложили по газону дорожку от нашего домика к палатке братьев, приносили песок, дробили кирпич, утрамбовывали его. Но ничего не получалось, при первом дожде земля осаживалась, куски кирпича вылезали. Но я не унывала, провела канавки по обе стороны дорожки и этим, видимо, испортила дело - дорожка совсем стала непроходимой.

Один из братьев выдумал устроить погреб; он вырыл у себя в палатке яму и прикрыл ее дощечкой. Я тотчас вырыла у себя такую же, но усовершенствовала ее: углубила, выложила камешками внутри, а в доску, которая прикрывала ее, вделала колечки, как в нашем настоящем погребе. Но в моем погребе еще больше, чем у братьев, кишели в огромном количестве земляные червяки и какие-то мелкие насекомые, влезавшие в наши баночки и горшочки, в которых хранились наши кушанья, приготовленные из наших ягод, с нашего огорода. Это были "солдатские тюри" - настойки из ягод рябины и шиповника, - совершенно несъедобные, как мне представляется теперь, но которые тогда мы уписывали с удовольствием после вкусного и сытного обеда или завтрака . Сервировали мы свои блюда на глиняных блюдечках, ели деревянными ложками, никогда не мывшимися. Самое приятное, конечно, было то, что мы были у себя и делали что хотели.

Во время жары в наших домах было нестерпимо душно; когда шел дождь, парусина промокала и воняла, во всех складках и щелях ползали уховертки. Я боялась их. Из всех насекомых и животных у меня было непобедимое отвращение к ним и к летучим мышам. И несмотря на это, я не уходила из своего дома, сидела в нем на неудобной узкой скамеечке или лежала на деревянной подстилке на земле, размышляя о том, как еще лучше украсить наш дом. "Schmucke dein Heim" (Украшай свой дом) - такая надпись висела над кроватью Анны Петровны. Но тогда мне в голову не приходило, что я делаю именно это.

Нам так нравилось играть в саду около наших домов, что мы очень неохотно шли гулять, да и прогулки с гувернантками в Петровском парке были очень скучны. Всегда по тем же аллеям до Петровского замка. Если шли дальше, то мимо Петровского театра до пруда, где нас трудно было оторвать от созерцания лодок и катающихся в них. Я не могла утерпеть и, когда в будни не было публики, а главное, не видно сторожа, влезала в одну самую красивую, белую с голубым "Чайку" и, счастливая, качалась в ней. Лодки были привязаны цепью к столбу. Я раскачивала лодку, слушая, как под ней плескается вода, воображала, что еду по морю в бурю, побеждая все опасности. "Tu vas te noyer!" - кричала с берега наша француженка. Тогда я уж совсем приходила в азарт и раскачивала лодку сильнее. "Pas de crainte, je tiens ferme" ,- кричала я голосом опытного капитана. "Viens, ou nous rentrons sans toi" . Моя смелость моментально оставляла меня, я покидала свой корабль и плелась с братьями домой той же дорогой, теми же аллеями, мимо тех же дач (Кун, Нарышкиных, Левинсон…).

Назад Дальше