Бальмонт Воспоминания - Екатерина Андреева 31 стр.


Я старалась шутить, смеяться. Но на душе у меня было тяжело. Я развлекала и себя, и Машу сборами в дорогу: мы отбирали нужные вещи, укладывали амазонки. Успокаивала и поддерживала меня только перспектива провести целый месяц с Ниной Васильевной, ездить с ней верхом, гулять. Я перебирала в уме каждое слово, сказанное матерью, и мои возражения ей. Нет, я была права, защищая Нину Васильевну, наши отношения, настаивая на поездке, против которой она не выставила ни одного серьезного довода. И она мне уступит. Но, Боже, как трудно бороться, проводить свою волю, насколько легче подчиняться и страдать…

"Еще один день мучиться, - думала я, - там мы уедем и все забудется. А вдруг мать разболеется? Как мы оставим ее одну? Что скажет Саша?" Я послала с посыльным письма замужним сестрам; написала им, что мы должны уехать и оставляем мать не совсем здоровой, чтобы они навестили ее. Я старалась все предвидеть, устроить возможно лучше. Как нарочно, никто не приезжал к нам в эти дни, мы были с Машей одни.

На другой день мать опять не вышла, она послала сказать, что не будет завтракать. Маша с тревогой посмотрела на меня. Что это - она не хочет нас видеть или она больна? Маша пошла к ней в комнату. Ей не открыли дверь. На ее расспросы горничная матери, которую Маша вызвала к нам, прошипела: "Температуры у них сегодня нет, но они больны-с. Вернее всего, от расстройства чувствий", - добавила она, злобно косясь в мою сторону.

На следующий день нас мать опять не впустила к себе. Она не выходила ни к чаю, ни к обеду. Что было делать? Я страшно была смущена. Утром того дня, когда мы должны были ехать, мать наконец вышла в столовую в шубейке и с завязанной головой. У нее был совсем больной вид. "Мне лучше", - ответила она на озабоченные вопросы Маши. Я не смела с ней разговаривать. И она как будто не замечала меня. Маша с удивлением наблюдала за нами.

Когда Маша, посмотрев на часы, спросила мать, что сказать - запрягать пролетку или коляску? "Кто едет, куда?" - равнодушно спросила мать. "Боже мой, - в ужасе подумала я, - значит, она не знает, что мы едем! Сейчас все откроется, и Маша откажется ехать!"

"Мы с Катей, на поезд в Курск, надо поспеть на крымский поезд…" Мать молчала. Маша со слезами на глазах подошла к матери: "Может быть, нам лучше не ехать, раз вы больны? Но мы не знали третьего дня и послали депешу Нине Васильевне, что выезжаем". Мать пристально посмотрела на меня. Я выдержала ее взгляд. "Много на себя берешь", - сказала она и опять замолчала. "Если бы мы знали, что вы нездоровы, мы бы конечно…" - опять начала Маша. "Хорошо, уж хорошо… я, даст Бог, поправлюсь, а вы мне не нужны", - прервала она Машу и пошла к себе. "Elle est très fâchée et surtout contre toi. Que faire! Mon Dieu, que faire!" - растерянно повторяла Маша. "Fais atteler les chevaux pour faire commencer!" - сказала я, несколько приободрившись.

Через час нам подали коляску к крыльцу. Мы пошли прощаться с матерью в ее комнату. Ее там не было. "Они прогуляться пошли", - злорадно сказала ее горничная. "Надо ехать, - храбрилась я. - Пора, а то мы не попадем на крымский поезд". - "Не поедем?" - робко предложила Маша. "Я поеду, а ты как хочешь", - сказала я и стала прощаться с теткой и прислугой, сбежавшейся провожать нас. Я подтолкнула Машу к экипажу. Мы сели. Лошади тронулись.

За углом дома по аллее шла мать своей обычной твердой походкой. Под высокими деревьями, закутанная в шубку и платок, ее фигурка мне вдруг показалась такой одинокой, брошенной, что я, не помня себя, выпрыгнула из коляски на ходу, перепрыгнула широкую канаву, бросилась к ней. Напуганная этой неожиданностью, мать отстранила меня слегка и сказала: "Что ты! Что ты! Так можно и ногу сломать". Затем поцеловав Машу, которая стояла за мной, она сказала слабым голосом: "Поезжайте, поезжайте, Господь с вами". И, наклонившись к Маше, сказала ей что-то шепотом. Успокоенные и радостные, мы уселись в коляску и покатили. "Что тебе сказала на ухо мамаша?" - тотчас же спросила я Машу. "Своди аккуратно счета с Ниной Васильевной. Если у вас не хватит денег, я вышлю, напишешь мне". "Видишь, какая она добрая, - говорила сияющая Маша. - Но почему она на тебя сердилась, ты заметила? Верно, ты очень дерзко с ней говорила?" - "Теперь все хорошо будет, - ответила я ей весело. - Главное, мы едем". И этим ты всецело мне обязана, прибавила я про себя.

Я одержала победу. Но не легко она мне далась. Я долго не могла забыть этих дней. Я все спрашивала себя, хорошо ли я поступила. Сестра Саша пришла бы, верно, в ужас от такого ослушания матери. Спорить с матерью, настаивать на своем, уехать вопреки ее желанию - этого никто никогда не позволял себе в нашей семье до меня.

И это была не последняя моя стычка с матерью. За ней последовали другая, третья. Я выработала себе спокойный почтительный тон разговора с матерью, когда позволяла себе оспаривать ее, не впадала в чувствительность, столь ей ненавистную, не горячилась, но всегда настаивала на своем. И как ни странно, наши столкновения не отдаляли нас друг от друга, напротив, сближали, чувствовала я.

Впоследствии, когда я стала старше, мать часто призывала меня к себе, чтобы поговорить со мной о братьях или сестрах. "Внуши ты этому болвану Алеше", или "Убеди Машу не делать такой глупости", или "Поговори с Сережей от себя".

Мне очень льстило это доверие матери, в чем я чувствовала некоторое уважение ее ко мне. Но все это было много лет спустя. Тогда же я долго и мучительно переживала мой первый бунт против такого огромного авторитета, каким была наша мать для нас.

Крымская поездка, столь горячо желанная, не дала мне того, что я ожидала. У меня после напряжения тех трех дней дома, верно, сделалась реакция. Я впала в апатию, столь мне не свойственную. Нина Васильевна встревожилась, показала меня доктору, который нашел нервное расстройство, предположил, что на меня чересчур сильно действует море. Запретил купаться. Но радость бытия не возвращалась ко мне, несмотря на большое общество, в котором мы ездили верхом, ходили в горы. Нине Васильевне я вкратце рассказала о пережитом, умолчав о мнении матери о их обществе, зная, что Нина Васильевна очень бы огорчилась, и бесцельно.

Из Ялты, где мы с Ниной Васильевной жили, я уезжала гостить к Токмаковым, жившим в своем очаровательном имении Олеиз, которое их родители приобрели недавно. Очень красивый дом на берегу моря, к которому спускалась аллея миндальных деревьев. У девочек большая комната с балконом прямо над морем.

Стояли жаркие сентябрьские дни. В лунные ночи была сказочная красота кругом, я тонула в созерцании ее, и только с большим усилием отрывалась, чтобы вслушиваться в разговоры о политике, "проклятых вопросах", которыми занята была молодежь вокруг меня.

Кружок Нелли и Мэри состоял из нелегальных лиц. Один юноша, высланный из столичных губерний, проживал тут, другой - без документов, ему удалось бежать после обыска перед своим арестом. Среди этих лиц не было ни одного, который бы не сидел хоть некоторое время в тюрьме. Нелли и Мэри вместе с другими молодыми людьми изучали Маркса. Родители девочек и здесь, как в Москве, разделяли их интересы. Здесь не было вопроса "отцов и детей". Варвара Ивановна, их мать, - правда, она была еще совсем молодой женщиной - увлекалась чтением тех же книг, изучением тех же вопросов, что и ее старшие девочки.

Кружок этой молодежи возглавлял жених Мэри - петербургский юноша Николай Васильевич Водовозов. На вид он был совсем мальчик - хрупкий, бледный (он лечился в Крыму от туберкулеза), с красивым лицом, с большими внимательными глазами. Он не был похож ни на одного социалиста или революционера, которого мне до сих пор приходилось видеть: живой, приветливый, с хорошими манерами. Говорил мало, слушал внимательно собеседника, любил музыку, поэзию. Хорошо пел, и пел романсы Чайковского, Глинки, а не народные песни: "Из страны, страны далекой", "Есть на Волге утес"… И он не презирал меня как буржуазную барышню.

Вот этот юноша и взялся объяснять мне учение Маркса. И мы беседовали с ним на эту тему на прогулках пешком, верхом и на лодке. И сидя над морем в лунную ночь. Я была очень заинтересована всем, что слышала от него. Он не читал мне лекций, не излагал мне последовательно учение Маркса. Он прислушивался к моим вопросам, верно очень наивным, - почему до сих пор люди голодают, почему не хватает земли, почему не хватает на всех работы, почему между людьми борьба, вражда, войны? Водовозов приводил очень умело мои беспорядочно разбросанные мысли в связь и отвечал на них исчерпывающе. Он не опирался исключительно на экономику, как я ожидала, он говорил и о философии, и об искусстве, и все у него складывалось в одну общую картину светлого будущего, для которого мы все без исключения призваны работать в самых различных областях, "строить новую жизнь". Это было обще, но красиво и необыкновенно убедительно для меня. Это то, чего я жаждала, - принять участие в общей перестройке жизни.

Возвращаясь от Токмаковых к Нине Васильевне, я с восторгом передавала ей все, что узнавала от Водовозова. Но Нина Васильевна не разделяла моих восторгов. Она молча и неодобрительно слушала меня. Оказывается, она была знакома, и довольно основательно, с учением материалистов. "Как ты можешь так увлекаться, Катя? - говорила она мне с укором. - Марксистский путь неверный, так как это не христианский путь. Коммунизм прекрасен, но коммунизм христианский. А тут что? Жизнь без Бога, человек без души. Кто будет управлять этим миром марионеток? Перестроить мир на новых началах, но перестраивать каким образом? Путем революции, то есть опять насилия, кровопролития. Бесклассовое общество - насилие одной части общества над другой. Междоусобная брань - худшее из зол. На крови одних нельзя строить благополучие других. "Не убий" - заповедь, данная Богом, это истина, неопровержимая никакими теориями… для меня, по крайней мере".

Этот последний довод был для меня. Я была ярая противница войны и насилия, но не потому, что это был грех. Я в то время не верила в Бога, но и безбожия не принимала моя душа.

Когда я поделилась с Водовозовым сомнениями, возникшими во мне после разговоров с Ниной Васильевной, он сказал: "Все зависит от того, как произойдет эта перестройка мировой жизни, как теория Маркса будет осуществлена в жизни. Это должна быть теперь наша работа".

Вернувшись в Москву, я рьяно принялась за чтение Маркса. Но странно, ни малейшего восторга, испытанного мной от слов Водовозова, не ощущала. Напротив, марксизм казался мне сухим, теоретичным, просто даже мертвым. Я сказала об этом Нелли. Сначала она молчала, а потом созналась, что ее впечатления от Маркса похожи на мои. "Верно, мы не доросли до Маркса, нам надо еще и еще вчитываться в него". Но вот Водовозов, подумали мы с Нелли одновременно, почему у него все мысли Маркса живут и трепещут… Может быть, ему суждено проводить в жизнь это замечательное учение и обратить "серую теорию в золотое древо жизни".

Водовозов умер через несколько лет. Я видела его за месяц до его смерти в Италии. Он так же вдохновенно говорил о работе, предстоящей нам для проведения коммунизма в жизнь. "И вы увидите, это сделаем первые мы, русские", - уверенно сказал он, прощаясь со мной.

Я эмансипируюсь

В девятнадцать лет мы с Машей закончили свое учение, но еще продолжали заниматься: совершенствовались в иностранных языках, слушали лекции по физике, истории искусства, брали уроки музыки и пения.

Двадцатый год был поворотным пунктом в моей жизни. После нашей поездки на Кавказ, где у меня было столько новых переживаний от встреч и сближений с разными людьми, я впервые почувствовала себя совсем взрослой. Мне захотелось быть самостоятельной, не жить дома только в ожидании замужества. Делать что-нибудь. Но делать - что?

В то время на меня очень сильное влияние оказал дневник Башкирцевой, ее личность, ее смелое утверждение себя. Я стала работать в этом направлении, выработала программу: для начала надо победить свою робость, неуверенность, не преклоняться перед признанными авторитетами, не прислушиваться к чужим мнениям, не считаться с предрассудками окружающей среды, поступать только по собственному разумению, быть до конца собой.

Идеи Ибсена, которыми я тоже была тогда проникнута, поддерживали меня в этом направлении: быть тем, чем тебя сделала природа, без всякой лжи перед собой, без лицемерия перед людьми. Это верный путь, я чувствовала, надо идти по нему.

Но куда идти? У меня нет таланта, как у Башкирцевой, у Софьи Ковалевской. У этих счастливиц путь был предначертан. Если бы у меня был талант, как у них, я была уверена, я бы преодолела и не такие еще препятствия.

Одно время я мечтала стать певицей, увлеченная прекрасным пением Панаевой-Карцевой. Я имела счастье часто слышать эту знаменитую артистку в концертах и у знакомых в интимном кружке. Но кроме приятного голоса и страстного желания петь у меня ничего не было, а главное, не было слуха. Все же я стала учиться и усердно работала, но не многого достигла. Певицей я не могла стать, в этом я убедилась.

Другая тайная мечта моя с юных лет была стать драматической актрисой, второй Ермоловой. Я раза два играла в любительских спектаклях, и неплохо. Один раз удачно в пьесе Пайерона, которую мы ставили у себя дома. Режиссировал профессор А. Н. Веселовский, знаток театрального дела и преподаватель в Театральной школе. Он очень хвалил меня.

Найдя случай встретиться с ним наедине (что было очень трудно в присутствии его жены, ходившей за ним по пятам), я просила его сказать мне совершенно откровенно, могу ли я стать профессиональной актрисой. "Конечно, - сказал он, - с такими данными… Ваши глаза, ваш голос…" И он смотрел на меня такими влюбленными глазами, что я тотчас же почувствовала, что он не серьезен, что говорит комплименты. "Тогда помогите мне осуществить мои планы, если я не стара для Театральной школы", - продолжала я, надеясь, что он переменит со мной тон. "Непременно, - сладко улыбаясь, продолжал он, - я подумаю, я приложу все старания, чтобы исполнить ваше желание. Но как посмотрит ваша семья?.. Я сомневаюсь, чтобы Наталия Михайловна, ваша мать, согласилась". - "Я и не собираюсь ждать ее согласия, мне одно важно знать - есть ли у меня данные для сцены, - прервала я его, - если есть, я никого спрашиваться не буду". - "Конечно, конечно, - залепетал он испуганно, - но все же я советовал бы вам поговорить хотя бы с вашей старшей сестрой". И он растерянно посмотрел в сторону Саши и пошел к ней. Я поняла, что от него мне нечего ждать.

На нашем спектакле случайно присутствовали несколько актеров из Малого театра. Они были в гостях у известной артистки Никулиной, жившей рядом с нами на даче, и зашли на балкон, где была устроена наша сцена. Молодежь, детей артиста Музиля, уже играющих на сцене Малого театра, мы пригласили остаться на танцы после спектакля. Эта молодежь была в восторге от моей игры. Называли меня второй Дузе и совершенно вскружили мне голову. (Встречаясь в grand rond с сестрой Машей, я сказала ей: "Музили говорят, что я вторая Дузе". - "А ты, дура, веришь?" - быстро сказала сестра, подавая мне руку в chaine des dames ).

Мои молодые поклонники превозносили меня в глаза и за глаза. Сказали об этом Александру Ивановичу Урусову, высшему для меня в то время авторитету во всех вопросах. Он засмеялся: "Екатерина Алексеевна - актриса - вот нонсенс!" - "Но она прекрасно играла". - "Верю, сыграть прекрасно Екатерина Алексеевна могла раз, два, но это ничего не значит. Она не актриса по самой натуре своей, по своему душевному складу, в ней нет ничего, что нужно для сцены".

Это был приговор. Я поверила Урусову безусловно и оставила всякую надежду на театральную карьеру.

Тогда с горя я пошла на Высшие женские курсы Герье, только что открывшиеся в Москве. Высшее образование всегда пригодится, думала я. Но стать даже просто вольнослушательницей далось мне не без труда. Маша не захотела посещать курсов, а мать боялась меня пускать на них одну. Она боялась для меня "новых идей". "Катя такая неуравновешенная, - сказала она, - сейчас же поддастся идеям стриженых нигилисток, что отрицают Бога и нравственность". Но Саша убедила ее: нигилизм отжил свое время, эти курсы посещаются девушками из хороших семей, там учатся, а не занимаются, как раньше, политикой и пропагандой.

Я радовалась и волновалась ужасно, когда собралась в первый раз в Политехнический музей на Лубянку, где эти курсы помещались тогда. Я поехала одна в своем экипаже записываться на историческое отделение. Потом я дома добилась разрешения ходить туда пешком. Ходить одной по улицам было для меня так ново и заманчиво. Я вырабатывала себе походку. Мне казалось, я шла неспешным деловым шагом, держа солидный портфель с лекциями под мышкой. На самом же деле размеренным шагом я шла только Брюсовским переулком, повернув на Тверскую, я бегом спускалась в Охотный ряд и ловила себя на том, что чем ближе я была к музею, тем больше ускоряла шаги.

Приходила я чуть ли не за час до начала лекций и с любопытством рассматривала собирающихся студенток. Ни стриженых, ни курящих не было. Такая же публика, как на публичных лекциях, на концертах. Одеты, как я, кто победнее, кто побогаче, но все в прическах. Некоторые сидели на лекциях в шляпах и перчатках. Были там и пожилые, и молодые.

После лекций и в антрактах, между сменяющимися профессорами, я прислушивалась к разговорам. Самые обыкновенные: говорили о лекциях, о впечатлении от них, одним профессором восхищались, другого критиковали. Русский историк Ключевский всегда вызывал общий восторг. Нравился всем и Стороженко, читавший иностранную литературу, и Виноградов - историю Англии. Все более или менее скучали на лекциях по философии Лопатина.

Меня интересовали лекции, но еще более слушатели. Я прислушивалась и приглядывалась к ним. Никаких тайных конспиративных разговоров, как я ожидала, не велось.

Всю зиму я не решалась заговорить с кем-нибудь из курсисток или влиться в общий разговор, когда обсуждался какой-нибудь сбор в пользу нуждающихся или собирали подписи под протестом общественного характера. При сборе я всегда подписывала сумму не больше других, чтобы меня не сочли за богатую и не стали презирать. Но меня никто не презирал, напротив, меня приняли очень охотно в кружок лиц, издававших лекции, когда я решилась предложить записывать за профессорами и затем сличать и корректировать записи.

Назад Дальше