Бальмонт Воспоминания - Екатерина Андреева 32 стр.


В этом кружке мне очень нравилась одна красивая молодая девушка Мария Александровна Островская (дочь драматурга). Я очень любовалась ее уверенной веселой манерой держаться. Она в аудитории была как дома, прыгала через парты, смеялась, а между тем на семинарах ее доклады были лучшими. Она тщетно уговаривала меня принимать в них участие, но мне мешала моя противная застенчивость, которую я все не могла победить в себе.

К концу зимы я познакомилась на курсах еще с одним кружком, занимавшимся устройством воскресных женских школ при фабриках в Москве. Там, я узнала это, царила сплошная безграмотность среди работниц.

Я приняла участие в этом кружке. Сначала была библиотекаршей в одной школе, а потом встала во главе комиссии по библиотечному делу во всех воскресных школах. Наш кружок все увеличивался: нас было уже 32 человека - учителей и учительниц - расширялась и наша деятельность. В наших школах учились и читали сотни и сотни женщин.

Я занималась этим делом с огромным увлечением и удовлетворением. Воскресенье я с утра до четырех часов проводила в школе на фабрике, выдавая книги, беседуя о них с учащимися. Остальные дни я составляла библиотечки, сносилась с разными издательствами, главным образом с "Посредником" Горбунова-Посадова, изыскивала средства для приобретения книг, устраивала лекции, концерты, доход с которых шел на расширение нашего дела.

Еще была затея, очень меня занимавшая в то время. Я собиралась составить толковый путеводитель по Третьяковской галерее и по разным музеям для малограмотных людей. Вот что меня навело на эту мысль: в воскресной школе наши ученицы, все взрослые, не понимали, что изображено на самых простых картинках в книге. Например, стоит мальчик на углу улицы под уличным фонарем, около него собака. В такой картинке ничего, казалось, не было незнакомого - наши ученицы, особенно молоденькие, родились и выросли в Москве и каждый день на улице могли видеть мальчика с собакой, но ни одна из них не могла рассказать, что изображено на такой картинке. "Видите мальчика? Собаку?" - спрашивала я их. Они вертели картинку в руках и молчали. "Вот собака", - показывала я пальцем на нее. Тогда кто-нибудь восклицал с удивлением: "Никак и впрямь песик, ну скажи, пожалуйста, песик и есть…" И книга шла по рукам, и собаку на картинке узнавали.

Когда мы показывали ученицам картину в волшебном фонаре, ни одна не могла сказать без помощи учительницы, что она изображает. Они еле-еле различали на ней человеческую фигуру, в пейзаже не видели деревьев или воду. Когда им объясняли, что представлено на картине, они отворачивались от картины и, смотря в рот учительнице, слушали ее.

Как научить их смотреть картины и видеть их, и получать удовольствие? Я стала усиленно об этом думать. Мы образовали маленькую комиссию при нашем кружке. Я привлекла в нее нескольких художников, и стали работать: снимали лучшие картины в Третьяковской галерее для волшебного фонаря и показывали их в школе с объяснениями, сначала самые простые по содержанию и композиции, потом уже более сложные: "Крестный ход" Репина, "Боярыня Морозова" Сурикова, "На Шипке все спокойно" Верещагина… Но глаз у наших учениц развивался медленно. Так им пришлось, как малым детям, показывать "Лес" Шишкина. "Да где лес-то?" - спрашивали они. "А вот деревья, - говорила я, - сосны, вы же знаете, какие деревья бывают: ели, березы". - "Что знать-то! дерево и дерево… а еще пеньки". Это все, что они отвечали. Медвежат никто не рассмотрел.

К концу года все же они стали разбираться в том, что видели. Выделив в группу учениц более молодых и продвинутых, я повела их в Третьяковскую галерею. Первое посещение им мало что дало. Они очень рассеивались от невиданной ими раньше обстановки, с любопытством рассматривали залы, блестящие паркеты, по которым с непривычки скользили, золотые рамы на картинах. Мы обошли все залы и показали только знакомые им по волшебному фонарю полотна.

И тут я сделала еще одно открытие: большинство наших учениц не различали оттенки красок, они знали только название черной, белой, красной, синей - и все. Когда я, помню, спросила, какого цвета платье на "Княжне Таракановой" на картине Флавицкого, они, всматриваясь в картину, сказали: "Шелковое" (должно быть потому, что они все работали на фабрике в отделении шелковых лент). "Какого цвета?" - настаивала я. "Да, кажись, красного", - раздался один робкий голос.

Когда я рассказала об этом в нашем кружке, оказалось, что многие учительницы знали о таких случаях из своего опыта. Одна кормилица, попавшая в Москву из глухой деревни, не могла привыкнуть к большому зеркалу, вставленному в стену, она хотела пройти через него, принимая свое отражение за женщину, которая шла к ней навстречу в таком же сарафане и кокошнике, как она. Другая, когда ее сняли в фотографии со своим сыном, не понимала, что это она на карточке, и не различала своего ребенка у себя на руках.

Писатель А. И. Эртель, присутствовавший при этом разговоре, рассказал случай, бывший при нем в деревне. Хозяин конского завода показал дагерротипный снимок с лошади, взявшей приз на скачках, ее наезднику. Наездник повертел фотографию в руках, положил ее на стол. "Это наша Красавица, узнал? - спросил хозяин. - Возьми эту карточку себе, я тебе ее дарю, повесь у себя в конюшне", - прибавил он на недоуменный взгляд наездника. "Покорно благодарим", - сказал наездник, взяв карточку и рассматривая ее. "Похожа?" - спросил хозяин. "Очень схожа, как две капли воды ваша покойная бабинька", - ответил наездник, взглянув на висевший на стене портрет масляными красками, который, он знал, изображал бабушку хозяина.

Когда я водила наших учениц по галерее и объясняла им картины - не только сюжет их, а показывала, как передано живописцем освещение, тени, плотность материала или прозрачность его, - к нам всегда примыкала немногочисленная публика, что находилась по воскресным утрам в галерее и жадно прислушивалась к тем элементарным сведениям, что я пыталась дать нашим ученицам.

Вот тогда, посоветовавшись с знакомыми художниками, я приступила к составлению толкового путеводителя по галереям и музеям для малограмотной публики. Но мне не удалось закончить начатого труда, так как мне пришлось уехать, и наша комиссия распалась.

Так понемногу я втягивалась в общественную деятельность. Все это мне было очень интересно, так как приходилось иметь дело с разнообразными людьми, и я с каждым отдельным человеком старалась входить в общение.

В кружке нашем меня за это осуждали. Некоторые считали совсем лишним мои беседы с каждой работницей о прочитанной книге, этим я затягивала время выдачи книг и создавала какие-то личные, ненужные в общем деле отношения. Я не соглашалась, так как видела, что, только узнав ближе ученицу, я могла выбрать по ее вкусу книгу и приохотить ее к чтению хороших книг. Благодаря этим разговорам с ученицами, вниканию в их психологию, я стала очень популярна среди них. Когда в мое отсутствие меня заменяла другая учительница, ученицы не хотели брать у нее книги. "Подождем нашу барышню", - говорили они. Чтобы выказать, как они мной довольны, они приносили мне подарки - кто обрывок ленты, кто чайную чашку. Я боялась их обидеть отказом и не знала, как быть. "Как! Конечно, не брать и запретить им подносить подарки", - набрасывались все на меня, когда я подняла этот вопрос на собрании. Работницы перестали приносить подарки, но продолжали выказывать мне доверие и симпатию. Они проверяли у меня объяснения других учительниц: "Так ли она говорит, ты скажи нам". Я им говорила "ты", как и они мне, это тоже не нравилось нашим педагогам. "Их надо приучать быть на "вы", это разовьет в них чувство собственного достоинства", - говорили они мне. Я с ними не соглашалась в душе, но, конечно, подчинялась общему порядку.

Мы работали очень дружно в нашем кружке и успешно. Последняя школа и библиотека, в устройстве которых я принимала участие, была по числу восьмой. Во всех школах у нас было 2000 учеников. Для них мы по праздникам устраивали лекции с волшебным фонарем, елки, спектакли, в которых рабочие принимали участие.

Мы были под строжайшим надзором полицейского управления, и надо было очень много дипломатии, чтобы к нам, учредителям, не придирались, и не закрыли наших школ, и не запретили наших читален.

Все фабриканты - Прохоровы, Бахрушины и другие, на фабриках которых мы устраивали воскресное обучение их работниц, помогали нам всемерно. Они давали помещение, освещение, обставляли классы всем нужным - безвозмездно, конечно, оплачивая от себя и сторожей, хранивших верхнее платье. И все эти собственники фабрик и заводов выказывали интерес к учению своих рабочих и сочувствие нам, педагогам.

Я все время оставалась заведующей библиотеками при этих школах. Через три года я написала, с помощью сестры Саши, маленькую статью о читаемых в воскресных школах книгах со статистической таблицей. Она была напечатана в каком-то сборнике по школьным вопросам. Ее похвалили в газете "Русские ведомости". Я была страшно горда видеть себя в печати. Сборник этот с моей статьей не сходил с моего стола. Я старалась навести разговор на него и как бы нечаянно привлечь внимание на мою статью с подписью "Е. Андреева".

Александр Иванович Урусов, перелистав ее рассеянно, сказал только: "Подписывайтесь Ек. Андреева, а не просто "Е", чтобы ясно было, что это не Елизавета". И с тех пор я стала всегда подписываться Ек. Андреева, а потом Ек. Бальмонт.

Женихи

Несмотря на все разнообразие моих интересов - общественных, литературных, жизнь моя в те годы была все же немало занята и мечтами о любви, романах, но, как и прежде, не мечтами о замужестве.

После нашей поездки на Кавказ и наших успехов в обществе там, я знала теперь, что меня и сестру Машу находят красивыми, в нас влюбляются, хотят на нас жениться не только из-за нашего приданого. Значит, мы можем выбирать, а не ждать, чтобы кто-нибудь, подходящий с точки зрения матери, осчастливил нас своим предложением.

С того времени именно и пробудилось во мне (я не говорю - в нас с Машей, потому что в ней эта перемена не была столь заметна, как во мне) желание нравиться, увлекать, побеждать. До тех пор мы вообще были очень наивны для наших лет, в нас совсем не было кокетства. И воспитывались дома мы в этом отношении очень строго. Нам с детства внушалось, что внешность не имеет никакого значения. Люди родятся красивыми или некрасивыми, на то воля Божья, важны только душевные качества, которые каждый человек своей волей может и должен развивать в себе, подавляя дурные и недостойные инстинкты.

И в этом мать служила нам примером: она никогда не занималась своей внешностью, не смотрелась даже в зеркало. Горничная причесывала ее, наложив ей на голову шиньон с буклями, подавала ей шпильки и зеркало в руки. Мать мельком взглядывала на себя, чтобы не было "криво-косо", как она говорила. Так же, когда она одевалась у себя в спальне, стоя перед большим трюмо, она поднимала на зеркало глаза, только если прикалывала брошь или поправляла наколку на голове. Она никогда не говорила о своей внешности и о внешности других и нам запрещала это.

Одевали нас в детстве очень просто, только чтобы было тепло и чисто. О красоте никогда не было речи. Если мы вырастали из платья или оно становилось нам узко, мать говорила: "Не беда, доносят и так до будущего года". На следующий год нам шили на рост - обыкновенно перешивали из платьев старших сестер - отпускали юбки ниже колен, когда детская мода была носить юбки до колен, рукава длинные висели чуть ли не до пальцев. Мы видели, что мы, по сравнению с другими детьми, одеты безобразно, но, конечно, не смели заикнуться об этом, раз это практично и экономно.

За нашими манерами мать очень строго следила: "Как стоишь, подбери губы", "не таращить глаза", "не маши руками", "что согнулась в три погибели", "не топай, как лошадь". Эти окрики выпадали обыкновенно больше всего на мою долю.

Всех нас мать считала некрасивыми и всегда подчеркивала наши недостатки, когда кто-нибудь из посторонних хвалил нашу внешность. Кокетство считалось пороком, совершенно недопустимым в порядочной девушке, и беспощадно преследовалось в нас нашей матерью. Скромность была первой добродетелью и украшением молодой девицы.

С мужчинами, хотя бы близкими родственниками, даже с родными братьями, мы должны были держаться на известном расстоянии, нам не позволялось никакой фамильярности или интимности ни в словах, ни тем более в жестах. Мне однажды очень досталось от матери за то, что я при мужчинах упомянула, что брала ванну. В другой раз, тоже в мужском обществе, я сказала, что мадам Бовари носила белые чулки под амазонкой, и этим вызвала совершенно "непристойную" выходку со стороны одного гостя, молодого человека, сказавшего, поглядев на мои ноги: "А вы, Екатерина Алексеевна, всегда в черных чулках". Моя мать была вне себя от этого неприличия и обвинила меня в нем.

Вообще моя мать была очень взыскательна к нашей манере выражаться. Однажды, еще подростком, я провинилась - меня выгнали из-за стола за то, что я сказала в многочисленном обществе: "От этого ужаса на стену полезешь". Я так и не поняла, почему меня наказали и отчего мать за меня "со стыда сгорела". В другой раз провинился, к нашей радости, один молодой профессор, потому что в нашем присутствии, барышень, за столом распространялся о том, как после купания он растирал полотенцем тело докрасна.

Эта придирчивость матери породила в нас робость и конфузливость - мы боялись не так сделать, не так сказать, - с которыми я усиленно боролась и, должна сказать, довольно безуспешно.

После поездки на Кавказ, составившей эру в нашем существовании, я стала много увереннее в себе, не так принимала к сердцу замечания матери, не так верила в ее суждения, как раньше. Затем я стала заботиться о своей внешности, уделяла много времени своему туалету. Я шила теперь платья по своей фантазии, не руководясь модой, искала покрой платья на картинах старых мастеров: сочетание красок у Рафаэля (синего с красным), выреза воротника у Луини… Я, первая в нашей семье, перестала носить турнюры и обручи в юбках и произвела немалый скандал, появившись без этих украшений в знакомом доме.

Я увлекалась составлением туалетов не только для себя, но и для сестер, Нины Васильевны и других своих подруг.

Мать не одобряла моего вкуса. "Катя одевается как актриса", - говорила она. Но я не искала одобрения матери и эмансипировалась все больше и больше, и не только в области костюмов.

И я теперь совсем не боялась остаться старой девой, хотя годы шли. Мне уже исполнилось двадцать два. Маша была еще старше меня. Кругом родные удивлялись. "Что же дочек замуж не выдаете?" - спрашивали постоянно мать разные тетушки и кумушки. "Подходящих женихов не находится", - шутя отвечала мать. Но мы с сестрой понимали, что она озабочена тем, что мы засиживаемся. На всякого молодого человека, попадающего к нам в дом, мать смотрела как на подходящего или неподходящего для нас жениха. Она, как я уже говорила, была против дворян, которые, по ее мнению, женятся на девушках купеческого рода лишь из корысти, из-за их приданого. Для нас мать желала в мужья человека из солидной купеческой семьи, работающего в деле отца или имеющего свое торговое дело.

Наши тетушки держались того же мнения и сватали нам разных молодых людей из богатых купеческих домов: Морозовых, Щукиных, Прохоровых… "У него дом с колоннами на Пречистенке", - говорила о последнем, захлебываясь от восторга, приживалка бабушки.

Маша страшно возмущалась таким сватовством. Она говорила, что уважающий себя человек не будет искать себе жену через сваху, что это делают только "сиволапые мужики". Она отказывалась ехать в театр, где должны были быть смотрины. А меня это только забавляло: мы сидим в Большом театре в ложе бенуара. Я в бинокль ищу претендентов и нахожу их в первых рядах партера, двух молодых людей во фраках, рассматривающих нашу ложу в бинокль. В антракте они, стоя спиной к рампе, продолжают смотреть на нас. Я показываю их Маше, она тотчас же поворачивается к ним спиной и уходит из аванложи. Молодые люди, направляясь якобы в фойе, оживленно разговаривая между собой, останавливаются около нашей ложи.

На другой день мы узнаем от тетушки, что мы понравились, особенно Маша (Маша нравилась всегда больше меня).

Через несколько дней молодой человек делает нам визит. Его привозит к нам один из наших дядей. Они сидят в гостиной. Маша к ним не выходит. "Пусть, - говорит она, - в другой лавочке ищет себе подходящий товар".

"Мамаша сердится", - прибегает сказать нам брат. Я иду в гостиную и держу себя скромно и с достоинством, как подобает девицам из хорошего дома. Меня душит смех. Молодой человек, красивый (это я уже рассмотрела в театре), модно одетый, с глупым лицом, сидит на кончике стула, держа в руках шляпу, не сводит глаз с дяди и отвечает робко на вопросы матери: "Как здоровье вашей матушки?" "Как ваш батюшка?"… "Вы были на днях в театре, как вам понравилась опера?" - вставлю я вопрос в первую паузу. "Опера очень хороша-с. А вам как она понравилась?" - "Совсем не понравилась. Я вообще не люблю оперы". - "Как же так, а музыка-с?" - "Музыка мне тоже не понравилась". Мать недовольно хмурит брови, сама еле удерживая улыбку.

"Ну как дом с колоннами?" - спрашивает Маша. "Провалился", - отвечаю я. Молодой человек не появляется больше на нашем горизонте. Маша успокаивается до следующего предложения. Тетки хотят привести к нам уже не купеческого сына, а дворянина, помещика. Этот немолодой человек хочет жениться на образованной девице, играющей на рояле и говорящей по-французски. "А приданым купеческой девицы он не интересуется?" - спрашиваю я. "Что ты, что ты, очень даже интересуется". Маша возмущенно заявляет, что не выйдет к нему, если тетка его привезет. "А ты, Катя?" Я совершенно серьезно отвечаю, что непременно выйду, покажусь ему и на него посмотрю. "Вот Катя моложе тебя, а куда умнее. Ну что от тебя убудет, если ты поговоришь с солидным человеком? А может быть, и судьба тебе выйдет…" "Солидный человек" вскоре приехал к нам с визитом днем, во фраке. В манжетах, которые он все вытягивал, блестели поддельные брильянты запонок. Я уговорила Машу выйти в гостиную, чтобы не обижать благодушную тетку.

Визит второго претендента был еще комичнее первого. Пожилой, красивый, он глупо важничал, всем своим видом показывая, что мы должны быть осчастливлены его высоким посещением. Он развалился на кресле в гостиной и разглагольствовал, рассматривая нашу обстановку и нас, почти не слушая реплик, которые мать из вежливости вставляла в его монолог. Мы с Машей уселись подальше от него и стали вполголоса разговаривать между собой. Тогда он прервал свои высокопарные фразы о том, как он любит музыку, как ее недостает ему в деревне, и спросил, обращаясь к нам: "Кто из барышень лучше играет на рояле?" Маша резко ответила, что мы обе плохо играем и не любим музыку. Он, видимо, был разочарован. Мать пригласила его к нам на завтра на вечеринку потанцевать под фортепьяно. Он согласился, снизошел.

Назад Дальше