Бальмонт Воспоминания - Екатерина Андреева 7 стр.


Я страшно привязалась к Анне Петровне. Это была немолодая, некрасивая девушка с огромными ногами, красными руками, добрая, любящая и сантиментальная. Она прожила у нас три года. Ее удалили от нас потому, что она не знала французского языка, а немецким мы достаточно хорошо владели, ей нечему было учить нас. А теперь я думаю, что никто из наших воспитательниц не научил нас так многому, как она. Она любила природу, звезды, цветы. Летом спала, положив подушку на подоконник, "чтобы быть ближе к небу". Любила людей, жалела животных, плакала от умиления, слушая соловья. А главное, любила нас, детей, вникала в жизнь каждого из нас. Меня она выделяла, выказывала мне особое доверие, чем я безмерно гордилась, слушалась ее, и иногда мне удавалось в продолжение целого дня выдерживать роль примерной девочки. Она рассказывала мне о своих семейных делах, читала мне немецкие письма, полученные из Риги, я мало что понимала в них, но слушала внимательно и не спрашивала объяснений, чтобы она не подумала, что я глупая и не понимаю сложных историй с Onkelchen Fritz, Tante Marie . Я, конечно, продолжала шалить, дерзить, драться с братьями и бывала "außer Rand und Band" , как она это называла, но с ней у нас не было ни одного серьезного столкновения. Я подчинялась ее наказаниям, так как чувствовала, что они заслужены и что она неохотно к ним прибегала, вынужденная моими безобразиями. Она часто участвовала в наших играх. В карты она играла с нами больше, чтобы сдерживать мой азарт, потому что ни одна партия в "дурачки" или в "свои козыри" не обходилась без скандала с моей стороны. Я не выносила, когда братья плутовали, хотя бы самым невинным образом. Или, когда им надоедали карты, что случалось часто, они в середине игры равнодушно бросали игру именно тогда, когда, казалось, мне везло, и я должна была выиграть. Я приходила в бешенство, бросалась с криком на них, заставляя их продолжать игру. А они не понимали такого азарта. Кончилось тем, что Анна Петровна не позволила мне больше прикасаться к картам и только изредка давала колоду, когда к нам приходили чужие дети в гости.

Вечером мы всегда сидели в детской за большим столом, посреди которого стояла сальная свечка в медном подсвечнике, около него щипцы, чтобы снимать нагар. Анна Петровна читала нам вслух по-немецки. Особенно помню "Робинзона Крузо" - толстую книгу с картинками. Мы перечитывали ее без конца. Когда кончали, на следующий же вечер, по моему настоянию, начинали сначала. "Робинзон" оставался моей любимой книгой до моей юности.

Анна Петровна не без труда, но все же приохотила меня к рукоделию, что до нее никому не удавалось. Во время чтения вслух я вязала чулок, выучилась даже делать пятку и вязала очень усердно, потому что в клубке ниток всегда что-то лежало, какая-нибудь маленькая игрушка, иногда двадцать копеек, и ниток хватало ровно на один носок или чулок. Потом она меня научила обшивать Мишиных кукол, но этого я не любила, и Миша делал это лучше меня. Вышивала шерстями по канве на полотне и делала это без скуки, так как Анна Петровна умела нас заинтересовать каждым занятием: рисунки, вышивки, выпиливание по дереву приспособлялись для подарков отцу, матери, сестрам на праздники. Анна Петровна брала нас с собой в магазин, где мы смотрели, как она покупает шерсть, канву, узоры, и мы всегда участвовали в выборе этих вещей и совместно обсуждали их.

И во время того, как мы работали, она нам описывала восторг мамаши и папаши, когда они увидят эти замечательные вещи, сработанные их детьми: спальные туфли, подушечка для булавок, рамочки, выпиленные из дерева.

Целую зиму я вышивала концы полотенца очень сложного и тонкого рисунка, мучилась над ним ужасно, ошибалась, порола, начинала сначала. Это полотенце предназначалось в подарок матери на Пасху. Наконец с помощью Анны Петровны кончила, канву выдергала. Анна Петровна пришила широкие кружева к концам, собственноручно выстирала, выгладила его, положила на поднос, сверху положила глицериновое мыло в виде яйца. Мне это казалось совершенно гениальной выдумкой. Мать моя будет потрясена таким подношением, я в этом была уверена, и я в большом волнении вошла в комнату матери за руку с Анной Петровной. Несмотря на первый день Пасхи, мать была, как всегда, занята чем-то - я никогда в жизни не видела ее сидящей без дела. Она похристосовалась со мной, взяла полотенце из моих рук, чуть усмехнулась, посмотрев на яйцо, и положила его в сторону. "Сама вышивала?" - спросила она, оглянувшись на меня. "Все сама, все сама и очень аккуратно", - за меня поторопилась ответить Анна Петровна. "И пора, ведь большая уж девочка", - сказала мать и заговорила с Анной Петровной о чем-то хозяйственном. Я повернулась и побежала к себе наверх, заливаясь слезами. Анна Петровна вернулась красная и взволнованная и тотчас стала рассказывать мне, как внимательно рассматривала мать мое полотенце, как только я ушла, и как оно ей понравилось. Но я ей не поверила: "Ich werde nie Mama was schenken, sie ist undankbar" . С той весны я отказалась от рукоделья. И, несмотря на уговоры Анны Петровны, выдержала характер. Анна Петровна ужасалась, как можно так говорить: "Такая матерь, такая матерь!"

Анна Петровна чтила мою мать и благоговела перед ней совершенно искренне, но никогда не заискивала у нее, не льстила ей, как другие, служившие у нас. Однажды только после какого-то разговора (когда уже известно было, что Анна Петровна должна уйти от нас) Анна Петровна бросилась целовать ей руки, что меня страшно возмутило. "Ganz wie Paulina" ,- сказала я ей. Полина, наша экономка-полька, часто прикладывалась к ручке барыни, хотя моя мать не позволяла этого делать и запрещала называть ее "барыней". Я только позже узнала, что Анна Петровна была растрогана тем, что мать ей назначила пожизненную пенсию. Каждые два месяца я должна была писать Анне Петровне письма по-немецки, в них вкладывались десять рублей - ее пенсия.

У дедушки

Нас, детей, часто возили в дом к дедушке - по воскресеньям и по всем большим праздникам. Мы очень это любили. Зимой - в четырехместных санях, весной - в шестиместной коляске, обитой внутри золотистым штофом. Мы влезали в нее по откидным ступенькам и, тесно прижатые друг к другу, закрытые до подбородка тигровым пледом, молча ехали в Лужники.

По дороге я помню только Замоскворецкий мост, очень страшно было видеть под собой воду. Когда после моста сворачивали на широкую пустынную улицу, кажется, она называлась Татарской, мы знали, что сейчас будет красная церковь дедушки, а потом дедушкин дом.

Как все там было не похоже на нашу Тверскую - ни экипажей, ни пешеходов, ни городовых. Мирная тишина деревенской усадебной жизни. Белый двухэтажный дом, перед ним большой двор, посыпанный красным песком, посреди двора развесистый дуб с подстриженной верхушкой в виде шатра. За домом большой сад с беседками, плодовыми деревьями, огородом и кегельбаном, тогда еще редкой новинкой.

В гостях у дедушки нам, внукам, было раздолье, нам позволялось делать все, что мы хотели. Бабушка была страшно добра к нам. Она всегда искренне радовалась нам и сейчас же принималась нас кормить. В большой уютной столовой, выходящей во двор, с рядом высоких окон, она производила впечатление застекленной террасы, - был уже накрыт длинный стол. На сверкающей белой скатерти кипел серебряный самовар. Рядом на столе поменьше стояла огромная медная кастрюля, закутанная белой салфеткой, в ней дымился шоколад. Кругом в большом количестве "поповские" чашки (на светло-коричневом фоне в золотых медальонах букеты цветов).

Бабушка не садилась, она обходила стол и смотрела, есть ли у каждого из нас что нужно. Лакей разливал шоколад и ставил перед нами чашки. Бабушка накладывала печенье на тарелки и оделяла нас конфектами. Я не помню, чтобы она разговаривала с нами. Но она знала наши характеры и вкусы: "Тянучки - Кате, Мише - помадка, дайте Леше чай, он не пьет шоколад". Это она знала из своих наблюдений, потому что в то время мы и помыслить не могли заявлять о своих вкусах и желаниях, так как дома нас воспитывали в большой строгости и с нами никто не считался. "Молчи, тебя не спрашивают", слышали мы от матери, когда кто-нибудь из нас ненароком раскрывал рот. Чаще всего приходилось мне это слышать.

Больше всего меня поражало, что бабушка не боялась (как все решительно у нас дома) нашей матери и на ее строгие окрики говорила ей при нас: "Оставь, Наташа, они у меня в гостях, это уже мое дело". И мы пользовались этим и делали, конечно когда тут не было матери, все, что дома запрещалось. Но, по правде сказать, делать нам мало что было. Пробежав по скучным парадным комнатам, где мебель в чехлах стояла чинно по стенкам, потоптавшись по бархатному ковру, а не по протянутым полотняным дорожкам, приподняв чехлы, робко потрогав диван и два кресла в гостиной, на которых когда-то сидели государь и государыня и которые были по сему случаю водружены на зеленый деревянный постамент под малахит, а к их спинкам прикреплены золотые орлы, мы бежали на цыпочках мимо столовой, где сидела мать, в девичью, к экономке, или в каморку лакея. У экономки, очень милой, кроткой старушки Захарьевны, которую мы любили не меньше бабушки, мы знали, стол будет уставлен фруктами и пирожными, которые она заготовляла к обеду; на отдельном подносе будут положены орехи, пряники и конфекты в золотой и серебряной бумаге с картинками, что предназначались нам. Захарьевна разложит их по коробочкам, а бабушка при прощании даст нам "в собственные руки", чтобы мы ими распорядились по своему усмотрению.

За обедом, мы знали, вокруг башни из мороженого, за забором из жженого сахара будут стоять белые сахарные корзиночки, а в них глазированные фрукты: персики, сливы, сверху виноград. Корзиночки эти были хрупки, и старушка Захарьевна всегда боялась, когда мы их трогали, и умоляла: "Полегоньку, полегоньку", но никогда не бранила нас, не гнала от себя.

Вообще общий тон в доме дедушки был чрезвычайно мирный, с нами, детьми, все были ласковы, со старшими почтительны без льстивости и заискивания. Я не помню, чтобы там кто-нибудь ссорился или возвышал голос. У бабушки жила приживалка Александра Петровна, дальняя ее родственница, хитрая, льстивая и аффектированная. Ее все в доме терпеть не могли. Моя мать прозвала ее "Дама с гримасами". Бабушка одна, страдавшая больше всех от претензий этой особы, всегда защищала ее: "Бог с ней, с этой несчастной". Преследовал ее только лакей дедушки Румянцев, "камардин", как он сам называл себя: нарочно не звал Александру Петровну к чаю; на больших обедах, пользуясь тем, что Александра Петровна сидела на конце стола, обносил ее любимыми блюдами. На укоризненные замечания бабушки вполголоса негромко говорил, картавя: "Я им предлагал, они не хотят-с". Но эти выходки были все же невинны и нас, детей, очень забавляли. Своим глупым важничаньем Румянцев импонировал нам гораздо больше, чем наш дедушка. Мы бывали очень счастливы, когда он снисходил до разговоров с нами.

Время до обеда, пяти часов, нам казалось, тянулось очень долго. В ожидании обеда мы сидели в диванной. Это была небольшая проходная комнатка без окон между столовой и залой. Она освещалась четырьмя большими окнами столовой. Вдоль ее стен шли узкие жесткие диваны с твердыми, как камень, подушками. На этих диванах никто никогда не сидел, по-моему, а лежать на них уж совсем нельзя было. По стенам над ними висели портреты: митрополита Филарета, акварель под стеклом и несколько портретов маслом, вероятно, каких-нибудь родственников дедушки. Все они были, казалось мне, на одно лицо: румяные лица на черном фоне, с как бы вытаращенными, неподвижными глазами (от напряжения, верно), с прилизанными волосами на прямой пробор и в суконных сюртуках. У одного, пожилого, самого важного, на шее висела золотая медаль на красной ленте, такая, какая была у дедушки. Затем ниже много дагерротипов под стеклом, портреты, на которых мы узнавали людей: теток нашей матери, крестную…

Но наше всегдашнее внимание привлекали три картины маслом, не очень на виду висевшие. На них доморощенный художник увековечил посещение государем Александром II и государыней Марией Александровной дедушки.

Первая картина: государь стоит на паперти дедушкиной церкви в распахнутой шинели, в военной фуражке, за ним дедушка в накинутой на плечи шубе, с непокрытой головой. У самых ступеней лестницы, на снегу дедушкины парные сани, лошади покрыты синей сеткой.

Вторая картина изображала бабушку в широком коричневом шелковом платье, почти закрытом белой китайской крепдешиновой шалью с длинной бахромой, в белом кружевном чепце с завязками под подбородком. Бабушка подносит в серебряной корзиночке печение государыне, сидящей на диване в голубой гостиной, возле нее стоит моя мать в таком же пышном шелковом платье и держит за руку девочку лет двенадцати, коротко остриженную, в шелковом платьице, из-под которого видны длинные кружевные панталоны. Это моя старшая сестра Саша. Мы рассматривали эти картины с благоговением и гордостью и завидовали счастью сестры, которую государыня, как нам рассказывали, поцеловала в голову. "Поэтому она такая умная", - подшучивал отец. Нас, младших, тогда на свете еще не было.

Третья картина изображала зал в доме дедушки, длинный стол глаголем, очень нарядно накрытый, сверкающий белоснежной скатертью, серебром и хрусталем. Во главе стола сидел дедушка в мундире с медалями на груди, нарядная бабушка, мой отец, мать и другие родные и много военных в мундирах. "Все генералы, свита государя императора", - поучал нас лакей дедушки. Не знаю, почему они обедали у дедушки в доме, и когда это было, мне не удалось установить.

После обеда, часов в семь, нас собирали домой - как раз когда начиналось "самое интересное", казалось нам. В зале расставляли карточные столы, зажигали канделябры… Мы спускались по парадной лестнице, которая обыкновенно была заперта, в переднюю, большую, низкую, еле освещенную одной небольшой висячей керосиновой лампой под потолком. Нас сажали на деревянные лари с резными спинками и одевали. В этой полутьме мы тотчас же начинали дремать. Процедура одевания была долгая и мучительная. На нас, девочек, надевали красные фланелевые панталоны, шерстяные чулки, черные бархатные сапожки на мерлушке, черные атласные капоры на пуху, под них еще иногда чепчики, поверх повязывали широкими шерстяными шарфами. Бабушка, присутствовавшая при нашем одевании, всегда находила, что мы недостаточно тепло закутаны, она посылала за своими пуховыми платками, и нас в них завертывали с головы до ног. Мы задыхались под этими платками, не могли двинуть ни ногой, ни рукой. Но протестовать нам никогда в голову не приходило. Нас поднимали, как кукол, сажали в сани или карету и вынимали оттуда, когда мы приезжали домой.

Дедушка наш был старик очень красивый, высокого роста, с правильными чертами лица, с орлиным носом. Он держался прямо, голову нес высоко и, несмотря на свою полноту, ступал легко и мягко. Говорил он мало, казался очень важным. Но его все любили, и никто не боялся в его окружении.

Бабушка, небольшая, кругленькая, вся светящаяся добротой и кротостью, благоговела перед дедушкой и всегда была исполнена внимания и заботы о нем. Он был с ней мягок, с нами ровен и ласков.

Дедушка с бабушкой прожили до глубокой старости в полном мире и согласии. Когда умерла бабушка, дедушка так горевал, что заболел и вскоре последовал за ней. Болел он меланхолией. Мне тогда было около семи лет. Я спросила няню, что это такое - "меланхолия" (причем ни я, ни няня не могли правильно выговорить это мудрое слово)? "А вот увидишь дедушку - узнаешь", - сказала няня. Летом дедушка приехал к нам гостить на дачу незадолго до своей смерти. Действительно, он был неузнаваем. Он не приходил к нам в детскую, почти не говорил, не звал нас к себе в комнату, как прежде.

Вернувшись из церкви утром, он ложился на огромный диван, сделанный для него специально, и, отвернувшись к стене, вздыхал. "Ну, поняла, какая болесть у дедушки?" - спросила меня няня. "Поняла". И я долго после этого слово "меланхолия" связывала с представлением о большом толстом человеке, лежащем на диване, уткнувшись в подушки, и вздыхающем.

Мертвым мы не видели дедушку, мы чем-то болели в то время. Только позже нас часто возили на его и бабушкину могилу на Даниловское кладбище. Высокий гранитный памятник, видный издалека, мне всегда казалось, был похож на дедушку.

Дома у нас очень чувствовалось горе, которое переживала наша мать. Каждую субботу после всенощной и воскресенье после обедни в церкви служили панихиду по рабам Божиим Михаиле и Татьяне. Мать была в глубоком трауре, и мы все были одеты в черное.

К концу этого года отец мой сказал как-то матери при нас: "Как мне надоели эти черные галки, одень ты их, мама, повеселей". И как всегда, желание отца было исполнено: к Пасхе нам, девочкам, сшили красные с черным клетчатые платья с черными широкими поясами, мальчикам - серые блузы с черной отделкой на воротнике и рукавах. Отец, увидев нас в новых платьях, шутя погрозил матери пальцем и засмеялся: "Не очень веселые костюмчики".

Через два года умер мой отец. Его смерть повергла мать на всю жизнь в безутешное горе, а нашу семью на много лет в траур и печаль.

Наша родня

Со стороны дедушки у нас было много родственников, дяди и тетки матери с их большими семьями: Королевы, Федоровы, Носовы, Корзинкины… Все они жили (по большей части в Замоскворечье) в собственных домах и жили так же спокойно и приятно, как дедушка с бабушкой. Чаепитие утром, днем и вечером, долгие сидения за кипящим самоваром, обильные жирные обеды и ужины, отдыхи днем, карты, приживалки, большой штат прислуги (повара, кухарки, экономки, няньки, горничные, лакеи, буфетные мужики, кучера, конюхи, дворники). И выезды. Мужчины уезжали не торопясь в свои лавки, "амбары", фабрики, возвращаясь домой к обеду или раньше, чтобы успеть выспаться до обеда.

Женская половина жила в свое удовольствие. Пили, ели без конца, выезжали на своих лошадях в церковь, в гости, в лавки за покупками шляп, уборов, башмаков, но отнюдь не провизии. Это поручалось поварам или кухаркам. Когда готовились к большим праздникам, сам хозяин дома ездил в Охотный ряд присмотреть окорок ветчины, гуся, поросенка. Хозяйки этим не занимались. Они наряжались, принимали у себя гостей, большей частью родственниц, играли в карты, сплетничали. Детям они не отдавали много времени. В детской царила нянька, на которую наваливалась забота о воспитании и кормлении детворы.

Большие парадные обеды заказывались кондитерам, привозившим вместе с посудой наемных лакеев, всегда имевших несколько подозрительный вид в своих помятых фраках.

Во всех этих семьях царило довольство и благодушие. Ни в одной из них я не помню грубой сцены, тем более пьянства, брани или издевательства над подчиненными. Не видала и самодуров, мучивших своих жен или детей. Скорее наоборот: во многих семьях жены командовали мужьями. Мы бывали у многих родных, и всюду было то же самое. Через детей, наших сверстников - двоюродных братьев и сестер, мы хорошо были осведомлены о их домашней жизни, об отношении детей к родителям, к дедушкам, бабушкам, к прислуге, подчиненным…

Назад Дальше