И я там был - Владимир Этуш 5 стр.


Начали перевал утром, а пришли в северную Сванетию ночью. Попали в какой-то поток мерзлой глины и после дополнительных двух-трех часов пути пришли в Зугдиди. Была еще ночь. Свалились кто где, а утром поездом доехали до Тбилиси. Все, что я увидел за кавказским хребтом, кроме Сванетии - суровой страны, напомнило мне сказочный, даже в некотором роде опереточный, сюжет. Как будто по мановению волшебной палочки переменилась декорация, и мы, заснув в одной стране, проснулись в другой. Никаких мрачных пейзажей, никаких озабоченных лиц! Все продается и все покупается!

Я подошел к ларьку с пивом. Дородный грузин бойко наливает мне кружку, пена через край. Когда пена улеглась, пива оказалось ровно полкружки. Я стою, жду, когда он мне дольет, а он ждет, когда я освобожу кружку. Рядом стоит другой грузин, пьет пиво и ласково спрашивает меня:

- Зачем ждешь, кацо?

Я говорю:

- Посмотри, здесь полкружки!

- А тебе нужно целий кружка? Возьми две кружки, у тебя будет целий кружка.

Логика!!!

Я знал, что сестра Рубена Николаевича работает в прокуратуре. Зашел повидаться и наткнулся на большого грузина, торгующего в вестибюле газированной водой. После всех моих мытарств, я был настроен воинственно. Говорю ему, едва сдерживая злость:

- Слушай, такая война идет, а ты здесь газированной водой торгуешь?!!

- А что, если война, прокуратура без газированной воды должна остаться?!

Логика!!!

Из Тбилиси нас переправили в Грозный, где находился штаб Северо-Кавказского военного округа. Он стал уже Закавказским военным округом. Там я получил назначение в 581-й полк, переводчиком, а вскоре стал помощником начальника штаба полка по разведке ПШ-2. А расстояние от штаба полка до передовой - всего два-три километра. То есть не существенное ни для танков, ни для артиллерии противника.

Наступать мы начали от Грозного. Долго стояли в обороне, а когда окружение немецких армий у Сталинграда завершилось, двинулся и наш фронт, и мы, наконец, пошли. Немцы начали "мотать" с Кавказа, боялись, что попадут в котел, как армия Паулюса. А мы их преследовали. Двигались медленно. Стояли, перегруппировывались, все время участвуя в боях. Усталость была страшная. Столько лет прошло с тех пор, а все помнится эта нестерпимая, свинцовая усталость. Постоянно хотелось спать.

Когда мы начали гнать немца с Кавказа, освобождать наши деревни, появилось много пленных. Попался один такой и мне. Даже имя его помню - Людвиг. Командир полка вызвал меня провести допрос в присутствии командира дивизии. Мое появление в штабе вызвало шоковую реакцию у командира дивизии, приехавшего на допрос пленных. Увидев меня, генерал на некоторое время потерял дар речи - так невообразимо я выглядел. Мы стояли тогда уже не в горах, а на степной равнине. Зима была такой же лютой, как в памятном сорок первом. И еще - пронизывающий ледяной ветер. Для тепла я надел на себя все, что имел: тонкое нижнее белье, теплое белье, летнее обмундирование, зимнее обмундирование, телогрейку и поверх всего - шинель. Я был похож на пузатый самовар, сверх которого на тонкой шее сидела голова-картошка. А идя по улице, видимо, сплюнул, и плевок застыл ледяной плюхой-орденом у меня на груди. Командир дивизии, сохраняя бесстрастное выражение лица, чтобы немец, не дай Бог, не понял, о чем идет речь, тихим от злости шепотом принялся меня отчитывать: "Пленный выглядит аккуратнее, чем вы, офицер!.. Немедленно приведите себя в порядок…" Но что я мог?..

Допрос продолжался бесконечно. Устал пленный. Устал я. Измаялись конвоир и оперативник, сопровождавшие немца. Наконец Людвига увели. Все ушли, кроме генерала и полковника. Они разговаривали еще целый час. А про меня как будто забыли. Наконец отпустили и меня.

Я вышел из душного помещения наружу, вдохнул всей грудью. Морозная тишина и усталость сделали свое дело - мне вдруг страшно захотелось спать. Я заглянул в соседнюю избу и… замер на пороге. Шел только 1943 год. До конца войны оставалась бесконечность. В маленькой, жарко натопленной комнате, на железной кровати спал Людвиг в обнимку с другим, очень рыжим, пленным. У них в ногах, поперек кровати, спал наш капитан, начальник химической службы полка. На полу возле кровати, лежа ничком, храпел начальник полковой разведки, а на его заду покоилась голова третьего пленного, тоже спящего. Над ним "возвышался" караульный, который спал, сидя в углу на табуретке, прислонив автомат к одному из спящих немцев. На какое-то мгновение я буквально выпал из действительности, стоял завороженный, стоял и смотрел. В окно светила луна. Было тихо-тихо. Словно не было ни войны, ни солдат и офицеров в разной форме, ни врагов. Спали измученные, смертельно усталые люди.

Всякие случаи бывали со мной на войне. И драматичные, и смешные. Они касались и боев, и армейского быта. Человек везде остается человеком. И реакции его на все остаются всегда человеческими в любой ситуации.

Поскольку я был помощником начальника штаба, то мой вещевой мешок ездил на тележке. И когда мне нужно было вспомнить, что там есть, я этот мешок разбирал и приводил в порядок. И вот однажды я выложил все, что там было: одни рваные носки, другие рваные носки, какое-то старое нижнее белье, какие-то портянки… А у нас был такой капитан Казаков, начальник химической службы полка, с большим юмором человек! Химическая служба во время войны не работала, противогазы все побросали, чтобы не таскать лишний груз. И вот Казаков смотрел, смотрел на всю эту рвань и дрань, которую я выуживал из мешка, и говорит: "Смотри-ка, кому - война, а кому и - пожива". Капитан Казаков, кстати, участвовал в эпизоде с военнопленными. Это именно он лежал поперек кровати, рядом с немцами.

Есть люди, само присутствие которых скрашивает существование даже в самых трагических жизненных обстоятельствах. Таким был командир нашего 581-го стрелкового полка Андрей Николаевич Семенов. Когда после моего назначения я рапортовал о своем прибытии, меня серьезно и по-деловому вежливо встретил человек выше среднего роста, с высоким открытым лбом и пепельной шевелюрой. Его проницательные глаза светились умом. А под конец беседы все лицо озарилось щедрой улыбкой с ровным рядом белых как снег зубов. Военный профессионал, строевик в нем угадывался с первого взгляда. Все было гармонично и складно в этом человеке, но что меня особенно поразило - некоторая напевность речи и акцент.

Вскоре я узнал, что командир полка - болгарский эмигрант, революционер, приговоренный к смертной казни за свою политическую деятельность и по совету Димитрова нашедший в Советском Союзе свою вторую родину. Эту часть биографии Семенова знали все, но рассказывали об этом вполголоса, отчего его личность казалась еще более романтичной. В полку гордились своим командиром. Штабные офицеры обожали Семенова. И вскоре я понял за что. В полку он знал всех и вся. Для него не существовало мелочей, он входил во все подробности боевой жизни и трудного солдатского быта. Солдату он был, что называется, родным отцом. А с нами, офицерами, держался как старший товарищ. В короткие передышки между боями Андрей Николаевич воспитывал свой штаб, прививал профессиональные качества скороспелым офицерам военного призыва.

Молодой в свои пятьдесят лет, Семенов никогда не сидел на месте, а находился в гуще событий и при этом не упускал возможности побеседовать с солдатами. Никогда не назидал, а терпеливо объяснял. Как всякий добрый человек, он был вспыльчив и, когда гневался, распекал в одних и тех же выражениях: "Тиква ти зеленая! Чудак ти такой!" Эти выражения Семенова стали крылатыми, весь полк их знал и повторял при каждом удобном случае, сохраняя своеобразие его произношения.

Андрей Николаевич отличался большой храбростью. В условиях боя, увлекаясь, вдруг бросался лично руководить контратакой, часто возглавлял ночной поиск, в критические минуты боя поднимал солдат в наступление личным примером.

Он не понимал компромиссов с начальством и всегда открыто излагал свою точку зрения. Когда мы уже начали гнать немцев с Кавказа, у Семенова не ладились отношения с командиром дивизии. Они постоянно конфликтовали. А командир дивизии, надо сказать, был человек крутого нрава. На моей памяти есть, по крайней мере, одна человеческая жизнь, загубленная им по чистой горячности или самодурству, не знаю. Один из наших связистов во время наступления зашел в дом только что освобожденного села, увидел на стене гитару и снял ее, видимо, соскучившись среди стреляющих железок по теплому человеческому инструменту. К несчастью, в этот момент в доме появился проезжавший мимо командир дивизии. Не раздумывая, он выхватил пистолет и расстрелял беднягу на месте.

Так вот я помню обрывки одного, случайно подслушанного мною, жесткого, непримиримого разговора Андрея Николаевича Семенова с этим командиром дивизии, полковником. Семенов, видимо, в ответ на хамский тон полковника возражал ему: "Слушайте, вы, я не пастух, а командир полка!" Тот еще что-то говорил. Тогда Семенов: "Разрешите мне обратиться к командующему". И в ответ получил резкое: "Не разрешаю!" Вот так он существовал.

Семенов обладал редким даром вождения войск. Накануне он подробно изучал карту незнакомой местности и потом безошибочно ориентировался на ней, даже ночью, приводя свой полк после двадцати-тридцати километрового марш-броска по бездорожью военного времени точно в заданный район. Было у него такое чутье.

Я особенно любил эти переходы. Командир полка, как правило, не пользовался конем, которого он препоручал своему ординарцу. Он вообще не любил себя выделять. Вот в такие часы с ним можно было говорить о жизни, и я всегда старался использовать эту возможность. С Семеновским полком - кстати, это было единственное, известное мне воинское подразделение, которое называли не по номеру, а по имени командира - я прошел путь от Осетии и Кабарды до Азова.

Семенова сняли с командования нашим полком, и я его больше не видел. И только по прошествии многих лет, после того, как наш театр побывал на гастролях в Болгарии, я неожиданно получаю письмо из города Карлово, подписанное: "Янко Митев". Из содержания письма я узнаю, что это никто иной, как Андрей Николаевич Семенов.

С тех пор мы стали переписываться. И когда наш театр был на очередных гастролях в Болгарии, мы с ним встретились. Гастроли в 1978 году начались в Старозагоре, в ста километрах от Карлово, и благодаря любезности руководителей Старозагорского комитета партии, организовавшим мою поездку в Карлово, мы с Янко Митевым встретились. Встретились прямо на площади посреди толпы изумленных пешеходов и остановившегося движения… обнялись! Через тридцать четыре года… Та же прекрасная сверкающая улыбка, тот же пытливый взгляд, и шевелюра та же, только не пепельная, а совсем белая.

Я пробыл у своего бывшего командира, активного общественного деятеля Советского Союза, Социалистической Болгарии, внесшего огромный вклад в нашу победу, полковника в отставке Янко Митева, целый день.

Мы снова прошли путь от Осетии и Кабарды до Запорожья, с нами были наши товарищи, и здравствующие, и те, кого мы оставили на этом пути. Я забыл многое, Митев помнил все.

Он жил в коммунальном доме в двухкомнатной квартире в довольно аскетической обстановке: выбеленные стены, несколько венских стульев, стол, тахта, два-три национальных гобелена, и все!

В Москве Семенов-Митев был женат вторично. Но, узнав о том, что его первая, "родная", жена жива, не раздумывая, отправился на родину. Может быть, кто-то и осудил бы его за такой поступок, но только не тот, кто побывал у него в болгарском доме, познакомился с его семьей - сыном и женой. Это была уже довольно пожилая женщина, совершенно седая. И к ней он приехал доживать свою жизнь.

Он мне рассказывал, как в 1937 году его арестовали. Потом выпустили. А когда началась война, был приказ по армии - всех иностранцев из армии убрать. И его долго не убирали, потому что понимали ему цену.

Рассказывал, как его допрашивали. "Ты знаешь, что такое конвертик? Ну, конвертик, как известно, заклеивается с четырех сторон. Слева, справа, сверху, снизу. Вот такой была система допроса. Меня вызывали, шесть часов работал один следователь, шесть часов - другой, приходивший ему на смену, шесть часов - третий, шесть часов - четвертый. И так целые сутки. Не давали садиться, у меня отекали руки, не только ноги…" Инкриминировали ему шпионаж.

Все это Янко Митев рассказывал мне в присутствии своего сына, полковника болгарской армии. И он так волновался, вспоминая о прошлом, что порой переходил на болгарский язык. Сын говорил: "Папа, ведь Этуш не понимает, говори по-русски". Но Митев отмахивался: "Нет, нет, он все понимает!" И действительно, его рассказ был таким эмоциональным и таким убедительным, что я все понимал. Я провел у них целый день и уехал от этого человека с очень светлым ощущением.

Семенов-Митев был убежденным коммунистом. И самое интересное - несмотря на несогласие с режимом, при котором его сажали, допрашивали, притесняли, его, человека, приехавшего в чужую страну служить ее идеалам, - он называл себя "сталинистом". Почему? Удовлетворительного ответа на это найти невозможно. Нужно было жить в то время, чтобы как-то понять.

Последняя встреча нас еще больше сблизила, мы расстались друзьями, договорились по возможности встречаться… А через некоторое время я получаю известие от болгарского посла в России, что Янко Митев скончался.

Война для меня кончилась под Запорожьем. Там меня тяжело ранило. А до этого наградили орденом. Вручать ордена от имени Верховного Совета СССР обычно приезжал командир дивизии.

Выбрали время затишья. Бойцов, представленных к награде, выстроили в ряд. Генерал выкликал каждого и пожимал каждому руку. Я, как назло, в момент награждения отлучился в ближний тыл, по делу.

Вернувшись, пришел к командиру полка на наблюдательный пункт. Здесь были сосредоточены войска, и отсюда должно было начаться дальнейшее наступление. Мы ждали сигнала. Вдруг на равнине перед нами все взорвалось, задвигалось, засверкало. Бой начался, похожий на салют. Тут же убили адъютанта полка. Видим, бежит к нам генерал-танкист. Накинулся на нас, что мы-де бой проворонили, его танки вон куда пошли, а мы - сидим… Мы выскочили из окопа. Под страшным "кинжальным" огнем побежали. И генерал некоторое время бежал рядом. Вдруг командир полка сует мне на бегу какую-то коробочку и кричит, перекрывая шум и гром боя: "Этуш, возьми, ради Бога, у меня свой орден… Черт знает, может, тебя убьют, а может, меня убьют!.." Я взял коробочку с орденом на бегу. На войне тебя убить могут каждую минуту. На войне тебе постоянно страшно. Но этот страх становится "образом жизни". Мы выскочили на гладкую поверхность, окопались и ровно тринадцать дней не могли сдвинуться с места. Каждое утро начиналось с того, что командир дивизии по телефону материл нашего командира полка и грозил ему военным трибуналом… "Голубь! (фамилия подполковника) Мать твою так… Если ты и сегодня не продвинешься хоть на километр, я тебя!.." И так тринадцать дней подряд. Мы пробовали подняться, идти в атаку, но у нас не получалось… И солдат, сидевший в окопе, уже понимал, что в атаку пойти невозможно; слышал приказ, но из окопа не вылезал. Солдаты из плохоньких укрытий не поднимались. На тринадцатые сутки, когда мы с командиром полка в отвратительном настроении сидели в неглубоком окопчике, я встал, не очень понимая почему, и он меня не остановил, только сказал: "Иди, Володя… И будь осторожней…" Я пошел в роту "помогать", поднял людей в атаку. Под огнем мы пробежали двести-триста метров - одно мгновение - и снова залегли. Никакая сила теперь не могла сдвинуть солдат с места. И можно было доложить генералу, что движение началось… На километр продвинулись - приписки и тогда были.

Я вернулся к командиру батальона. Он сидел в окопе. Погода была сухая, холодная, и дул сильный ветер. Настроение у комбата было по-прежнему мрачное. "Убило бы меня, что ли… Или хоть ранило… Надоело сидеть…", - сказал он. Было уже три часа пополудни. Я вспомнил, что в это время суток командир полка обедает. Бой окончился. Стояла относительная тишина, казавшаяся огромной, полной, абсолютной, потому я только что находился под ураганным огнем и вышел из атаки невредимым. И вот я встал из окопчика, где сидел комбат, и повернулся спиной к передовой.

Разрывные пульки пролетали время от времени и, зацепившись за траву, "лопались" со странным звуком "пэк-пэк". Я хорошо знал этот звук, но встал в полный рост и зашагал на обед к командиру полка. Как вдруг совсем рядом раздалось это "пэк"… Удара я не почувствовал, потому что потерял сознание.

Очнулся от адской боли внизу спины. Я не понимал, что со мной и сколько меня осталось. Чтобы проверить, не оторвало ли мне ноги, пополз вперед и, оглянувшись, увидел, что ноги есть, волочатся за мной. Комбат Мирошниченко выслал ко мне бойцов. Но немец, видя все это, накрыл нас минометным огнем. Бойцы кинулись врассыпную. Еще раз попробовали подползти ко мне. Немец бил из минометов. Тогда они закричали: "Товарищ старший лейтенант! Можно мы вас подберем, когда стемнеет?" Я им в ответ ору: "Нет! Нельзя! Не разрешаю!" - потому что от нестерпимой боли хотелось грызть землю. И вот они подползли ко мне и потащили меня на плащ-палатке. Когда немец накрывал нас минами, кидались прочь, в разные стороны, но тут же возвращались. Вдруг из лесопосадки, какие бывают в степи на Украине, выскакивают два санитара с носилками, бегут к нам рысью, делают возле моей плащ-палатки круг, не останавливаясь, а мои солдаты буквально забрасывают меня к ним на носилки, и они под огнем убегают в рощицу.

Эти ребята, санитары и солдаты, посланные мрачным комбатом, думавшим в окопчике о смерти, спасли мне жизнь. Потом были полковой госпиталь, дивизионный госпиталь и армейский, все три - полевые. А четвертый, фронтовой, находился в освобожденном от немцев Донецке, тогдашнем Сталино. Но этом мое лечение не закончилось. Из Сталино меня еще перевели в Урюпинск, где рана моя якобы окончательно затянулась. Полгода шло мое выздоровление.

В Урюпинске госпиталь располагался в большом здании реального училища, окруженного глухим, выше человеческого роста, забором. В палатах были высокие потолки и высокие окна, для утепления наполовину засыпанные опилками. А неподалеку от госпиталя функционировала танцплощадка. И некоторые ходячие раненые посещали ее.

Удивительная картина открывалась во время танцев, хотя и обыденная для того времени. Дамы, городские женщины и девушки, одевались - кто лучше, кто хуже - в нормальные платья. Местные кавалеры воевали на фронте, а госпитальные, выздоравливающие, приходили прямо с больничной койки и одежда у них была соответствующая: белый верх, белый низ. Сверху - рубашка, снизу - кальсоны с зашитой ширинкой. А ноги обуты в тапочки. Выходить за пределы госпиталя не разрешалось, но на это, конечно, смотрели сквозь пальцы. И каждый, желающий попасть на танцы, спокойно перелезал через забор.

Помню, один из танцоров был ранен в предплечье. А при таком ранении делается сложная гипсовая конструкция, называемая "аэропланчик", гипс упирается в грудь и на него кладется больная рука. Перелезть через забор на танцы ему помогли товарищи, а вот обратно он, видимо, задержался и застрял по ту сторону забора. Что делать? Каким-то образом ему необходимо вернуться на свою госпитальную койку. Он подходит к въездным воротам и нарочно громко говорит: "Тпрррууу! Открывай!" А дежурная на вахте: "Ой, господи! Кто же это приехал?" И открывает ему не калитку, а ворота. Он: "Кто приехал, я приехал!" И входит через ворота со своим "аэропланчиком". Она: "Ах, ты, такой сякой!" Но уже поздно, ворота открыты, и он вошел.

Назад Дальше