Мои глаза ничем не светились. Я просто хотел убить этого мальчика. Я во всех деталях продумал свой разговор с ним. Я все придумал. Я сяду перед ним на корточки, возьму его за руку, сожму ее, не очень пока сильно, и скажу ему примерно следующее: "Витя (имя мальчика изменено до неузнаваемости)! если ты еще когда-нибудь подойдешь к моей дочери, даже если только ты подумаешь об этом…" Тут мой мозг начинал отказывать мне, и я срывался на дикий бессвязный крик. Но потом я все-таки заканчивал: "Так вот, если ты только подумаешь об этом, я приду к тебе, где бы ты ни был, я приду и оторву не только руки, которыми ты пытался залезть Маше в трусики, но и ноги тоже, и еще то, что у тебя в трусиках… Ты понял?!!"
Ничего более убедительного мне в голову не приходило. То есть разговор предстоял короткий.
Мы пришли в детский сад, Маша сразу заглянула внутрь и сказала:
– О, а Виталик не пришел!
Я подумал, что мальчик-то не дурак. Он понял, что Маша и в самом деле может все сказать своему папе, и, наверное, сказался больным. Или что-нибудь еще придумал. Дети ведь чертовски изобретательны, подумал я, невольно вспомнив себя в Машином возрасте.
Интересно, что он придумает назавтра. И что, он вообще, может, перестанет ходить в детский сад? Потому что я-то не перестану.
На следующее утро я опять пошел с Машей в детский сад.
– Здесь? – спросил я ее.
– Да! – сказала она.
Маша присела на корточки и стала раскачиваться вперед-назад, давясь душившим ее смехом.
– Что с тобой, Маша?
– Ничего-ничего, – пыталась успокоиться она.
Я подумал, что у нее началась истерика и что лучше уж теперь она не пойдет в детский сад. И вообще не будет сюда больше ходить, в конце концов ей осталось две недели, а в сентябре она идет в первый класс, потому что время летит быстро. Как-нибудь уж пролетят и эти две недели.
– Папа, – сказала Маша, – давай ты ему сегодня не будешь ничего говорить. Давай посмотрим, как он себя сегодня будет вести. Может, он захочет извиниться.
– Ты правда этого хочешь? – переспросил я.
– Правда, – сказала она. – Правда.
Я согласился. В конце концов, она, возможно, была права. Но у меня все-таки был план. Когда Маша ушла, я подозвал воспитательницу и спросил ее, как такое могло случиться.
Она очень удивилась, выслушав меня:
– Но я ничего этого не видела! И Маша мне ничего не говорила!
– Но она же рассказала, что вы возмутились страшно! Воспитательница казалась сильно испуганной. Она призналась, что работает воспитательницей вообще-то первую неделю. Могла ведь и от испуга сказать, что Маша ей ничего не говорила.
– Ладно, – сказал я. – Разберемся.
К сожалению, вместо того чтобы разобраться на месте, я уехал в командировку. Но вечером я позвонил Маше и спросил ее, как вел себя Виталик.
– Ты знаешь, хорошо, – сказала она. – Ну, неплохо. Мы старались не вспоминать о случившемся.
Интересно, откуда она выудила эту фразу. Скорее всего, из какого-то сериала на СТС, который она постоянно смотрит.
– Маша, – сказал я, – а почему воспитательница говорит, что ты ей вообще ничего не говорила?
После некоторого молчания я услышал:
– А, да, я забыла ей сказать. Точно-точно.
– Маша, – медленно сказал я, – а что, если и всей этой истории, которую ты мне рассказала, тоже не было?
– Почему не было? Была! – Она нисколько, впрочем, не удивилась этому вопросу.
– Или не было?
– Папа, у меня царапина осталась! – крикнула она. – Ты приедешь, я тебе покажу!
Я мигом чуть не потерял сознание, только представив эту царапину и всю эту картину… как она отбивалась от этого насильника…
Я вернулся следующей ночью, она уже спала.
Ее мама удивилась, что дочка так быстро заснула:
– Надо же, еще минуту назад о чем-то с Ваней разговаривала.
– Ты знаешь, что Виталик из детского сада ей в трусики пытался залезть?
– Странно, – задумчиво сказала Алена, – а такой воспитанный мальчик…
– То есть Маша тебе ничего не говорила?
– Нет, – сказала Алена, по-моему, огорченно. – Ни слова.
Я зашел в детскую и сказал:
– Маша, открой глаза, все равно же не спишь. Она открыла, спустилась со своего верхнего яруса ко мне.
– Покажи мне, пожалуйста, царапину, – попросил я. Она показала. На правой руке была царапина.
– Но ведь это какая-то другая царапина, – сказал я. – Это не оттуда царапина. Ты что, врешь мне? Ты придумала всю эту историю? Зачем?
– Царапина? – переспросила она и поглядела на нее с таким озадаченным видом, как будто до сих пор эта царапина была там, где надо, и вот совершенно неожиданно перескочила на руку. – А, да. Это же мы с Сашкой бегали наперегонки, и он за меня цеплялся.
– Так зачем ты все это придумала? – спросил я. – Про Витю?
Мне было очень плохо. Я думал, может, она чувствует недостаток моего внимания к ней и вот решила обратить на себя мое внимание, интуитивно почувствовав, что заденет меня больше всего на свете. Или, может, еще что-то случилось в ее жизни. И у меня было ощущение, что случилось нечто непоправимое.
– А это было, папа, – убежденно сказала она. – Я ничего не придумала. Это все было.
"Смотри лучше кино"
Этим летом Маша и Ваня отдыхали скромно и, в общем-то, со вкусом. На море Ваня больше всего полюбил аттракцион с машинками, популярный, я думал, все-таки прежде всего в ЦПКиО им. Горького. Но он оказался популярным и среди туристов Средиземноморья. Ваня несколько дней катался сам, круша, как и все остальные участники движения, все живое на своем пути, а потом предложил прокатиться и своей маме. Предложение было сделано в такой форме, что она не смогла отказаться, о чем до сих пор и жалеет, а ведь прошло немало дней с того мгновения, как она согласилась сесть в одну машину с почти пятилетним мальчиком, который очень хотел показать все, чему он научился за это короткое, но бурное время.
– Ну, куда везти? – коротко спросил он ее.
– В город, – так же коротко ответила она.
– Тогда пристегнись, – посоветовал Ваня.
– Уже, – сказала Алена.
– Хочешь, я тебе фильм поставлю, чтобы тебе не страшно было? – спросил он.
– Давай, – согласилась Алена.
Чик, и он снисходительно нажал воображаемую кнопку.
Фильм оказался динамичным, и Алена не заметила, как они въехали в город. А могла бы догадаться, потому что здесь, на маленьком, 20 на 15 метров, поле крутилось огромное количество машин с безумными ездоками.
– Ты видишь, я тебя везу! – кричал Ваня. – Я везу тебя! Я!!
Он давил на газ, торжествующе глядел на свою маму и не обращал внимания на все остальное. А зря. Удары, боковые и чаще в лоб, были чувствительными.
– Ваня, осторожно! – кричала Алена. – Слева!.. Справа!.. Ах!..
Ваня слушал все это, потом женская истерика надоела ему, и он бросил:
– Мама, смотри лучше кино…
Изредка по какому-то, как он, наверное, считал недоразумению, попадая на море, Ваня тоже производил впечатление уверенного в себе человека. И даже слишком. Маша, глотая слезы, рассказывала мне историю про то, как они в очередной раз поплыли на надувном матрасе до буйков. У них было такое экстремальное развлечение. Ваня на всякий случай в нарукавниках, а Маша давно уже плавает так же, как Ваня водит машину, то есть по крайней мере без страха и упрека.
– Ваня, – рассказывала Маша, – улегся поперек матраса и говорит: "Ну все, поплыли". А я стою по пояс в воде! Лечь некуда! Я ему говорю: "Ваня, мы же на глубину плывем, я тоже должна лежать на матрасе". А знаешь, что он мне сказал? "Я же сюда отдыхать приехал, ну вот я и отдыхаю!"
Маша не могла дождаться, пока они вернутся домой. Но не потому, что Ваня так безжалостно обижал ее. Милые, как известно, бранятся, только тешатся. Дело было совсем в другом. Дело в том, что 3 сентября Маша идет в первый класс. И она хотела достойно к нему подготовиться.
Это было не так уж просто. Ведь надо все купить. И когда она вернулась, то все сразу и купила. Все самое необходимое. Я тоже в этом участвовал. Ее маму мне удалось как-то на время нейтрализовать, потому что Маше никогда не удалось бы при ней сделать ряд решающих покупок. Она не купила бы детский блеск для губ, детский лак для ногтей, детский карандаш для век и взрослый дезодорант для тела.
Потом мы с ней решили купить школьную форму. Мы довольно быстро (времени у нас до появления ее мамы было в обрез) приобрели в одном детском магазине пару юбок, три кофточки, три пары джинсов, две пары лаковых туфель, несколько водолазок и несколько легинсов. Маша еще очень хотела купить один вызывающий галстук. Но я как-то не осмелился.
Вечером, примерив кое-что из купленного, она кивнула:
– Ну, теперь все мальчишки в классе в меня влюбятся.
– Маша, ты что-то не о том думаешь, – с горечью сказал я, поняв наконец-то, что натворил.
– Что ты, папа! – бросилась ко мне Маша. – Все хорошо. Ты очень хорошо подготовил меня к школе.
На следующее утро Маша с мамой поехала в "Детский мир" и привезла оттуда ранец, мешок для обуви и папку для тетрадей.
В рамках подготовки к школе я сделал, видимо, еще одну страшную вещь. Я купил каждому из них по мобильному телефону. Маша просто взяла меня измором. Она работала над этим несколько месяцев. У всех ее подружек в детском саду, как выяснялось, были мобильные телефоны, и только у нее было трудное детство без мобильного телефона. При ближайшем рассмотрении все эти подружкины телефоны оказывались, разумеется, игрушечными, но у меня уже не было никаких сил их рассматривать. Я сдался. Я пообещал, что в первый класс она пойдет с настоящим мобильным телефоном в кармане. До школы было еще месяца три, и я думал, честно говоря, что времени еще полно. Первый класс – боже, все это, конечно, может быть, но только не с моей девочкой. Но она же не могла так быстро повзрослеть. Это просто исключено. И пообещать купить ей мобильный телефон в этой ситуации – все равно что, не знаю, пообещать не забыть взять ее с собой на Марс, когда наша планета будет готова взорваться от какого-нибудь внутреннего перенапряжения.
Но лето закончилось катастрофически быстро. Я не мог купить телефон только Маше, поэтому Ваня тоже стал обладателем недетской Motorola. Маше досталась Nokia.
Я, увы, не сразу понял, в чем на самом деле состоит ужас моего положения. Я-то боялся, что они в первый же день начнут бросаться друг в друга этими телефонами. Но они не бросались. Они берегли их так, как надо бы уже в этом возрасте, то есть смолоду, беречь честь. Телефоны были слишком нужны детям, чтобы ими разбрасываться.
Три дня они использовали их как фотоаппараты. А потом начали звонить. В этом и состоял мой ад. Дело в том, что звонить им особенно некому. Так что они постоянно звонили мне. Сначала я таял. Это было особенно трогательно в те две недели, что я неожиданно для себя в конце лета провалялся в больнице. Маша нежно справлялась о моем здоровье, рассказывала, как она скучает и что сейчас рисует специально для меня, чтобы я побыстрее выздоравливал. Потом то же самое говорил мне Ваня. Потом сразу же, безо всякого перерыва, опять Маша. Почему-то эти звонки обязательно попадали на тот момент, когда мне ставили капельницу. Или я только-только успевал чуток вздремнуть. То есть они всякий раз вроде бы возвращали меня к жизни. И в какой-то момент я отчетливо понял, что вместе с тем они ее безоговорочно укорачивают.
Но я не мог им сказать, чтобы они перестали звонить. Я пробовал – у меня не получилось. Более того, как только они вдруг переставали звонить – я начинал чудовищно нервничать, жизнь тут же казалась мне бессмысленной, противной и даже просто отвратительной штукой. И я был совершенно не в состоянии думать о том, что это я сам запретил Маше брать телефон на улицу, когда она идет гулять в сарафане, в котором нет карманов. Я просто тосковал, страдал, трясся и сам набирал их номера. А они не отвечали.
Я выздоровел, вышел из больницы, но это ощущение никуда не ушло. И я знаю, что теперь никуда и не уйдет. Никогда. Как-то надо с этим теперь жить.
"Линейка мне очень не понравилась"
Маша не хотела просыпаться в школу. Я не ожидал от нее этого: столько ждать этого дня – и теперь так бездарно спать за полтора часа до начала линейки.
Я, впрочем, тоже бездарно спал за полтора часа до начала линейки, хотя тоже так ждал этого дня. Но я-то, допустим, просто перенервничал. Наконец проснувшись, я подумал, что она, может быть, ведь тоже.
Машу растолкал Ваня, которому никуда не надо было спешить в этот день: детский сад у него начинался только завтра. Но его подняла из кровати мысль о сюрпризе, который я ему пообещал в обмен на лояльность в тот момент, когда Маше на линейке будут дарить подарки, а он при этом будет совершенно ни при чем.
Ваня был какой-то тихий. В Маше-то я не заметил никаких перемен, кроме одной: раньше она в полном бессилии десять минут стояла перед шкафом с одеждой, в недоумении, что ей надеть сегодня, а теперь провела там не меньше четверти часа, прежде чем ее мама выдала ей платье и туфельки, а потом еще одни собственно такие же – как сменную обувь.
Окончательно проснувшись, я все-таки страшно разволновался. И я тоже какое-то время простоял перед шкафом с одеждой. Я пытался вспомнить, каким было мое первое сентября – и вспоминал только вселенскую тоску, с какой входил, оглядываясь на родителей, в огромный пустой класс. Он был пустым, потому что я постарался войти первым, чтобы занять местечко получше.
Вспомнив все это, я решил научить мою девочку жить в этом безумном мире. Я спросил ее, где она хочет сидеть.
– А где лучше? – спросила Маша.
– У окна, – твердо сказал я безо всякой уверенности.
Я всегда сидел в разных местах в разных классах, потому что у меня часто менялись взгляды на то, где лучше сидеть.
– Конечно, у окна. Надо прийти и занять место у окна, – сказал я.
И всю дорогу, пока мы ехали, пока я выходил из машины, чтобы купить букет цветов учительнице, пока выбирал его, я думал только о том, что надо помочь ей занять место у окна.
Букет я выбрал не очень большой, потому что внезапно и даже с какой-то оторопью вспомнил еще одну вещь: когда я пошел в первый класс, мама вручила мне огромный букет гладиолусов, который от души и из лучших чувств нарезала у нас на участке и от которого у меня сразу начали отваливаться руки. Это было просто невыносимо, и теперь я был счастлив, что с самого дна подсознания у меня в самый нужный момент выскочило, как пузырек кислорода на поверхность воды, такое полезное воспоминание, и я, тоже от души, чуть не совершил страшной ошибки, поддавшись первому порыву на всякий случай скупить все цветы этого магазина.
Класс оказался небольшой, и, кроме учительницы, никого еще не было. То есть мы и теперь были первыми. Я очень удивился, потому что был уверен, что занятия уже начались. Это все были нервы.
Учительница мне понравилась. Она не была молода, но и не выглядела так, как я бы не хотел, чтобы она выглядела. То есть, чтобы при взгляде на нее Маше в голову лезли ненужные мысли, вроде таких: "Боже, как скоротечна жизнь…" и "что же время делает с людьми…" У нее в жизни не должно быть ничего, что утром убавляло бы оптимизма при мысли о том, что ей опять надо идти в школу.
Учительница разрешила сесть у окна, Маша села и готова была, кажется, начать учиться. Но впереди была линейка. Тут пришли, по-моему, сразу все остальные ученики и начали занимать места. Мы с Машей обменивались понимающими снисходительными взглядами.
Дети порепетировали стихи, которые им дали выучить накануне, и парами пошли на линейку. Маша взяла за руку мальчика из нашего дома, которого хорошо знала. И мальчик был что надо: занимается у-шу. Все пока складывалось как нельзя лучше.
На линейке вдруг проявил признаки волнения Ваня. Он ни на шаг не отходил от меня, пронзительно глядя снизу вверх своими васильковыми глазами с этими огромными, как крылья австралийских бабочек, ресницами, и ничего не говорил.
– Тебе плохо? – спрашивал я.
– Нет, – отвечал он. – Я думаю.
– Да не думай ты ни о чем, – советовал я.
– Не могу, – говорил он.
Но о чем именно он думал, так и не сказал. Но мне кажется, не о сюрпризе. О сюрпризе так не думают. Он думал о чем-то более долговечном или даже о вечном.
Тут ко мне подошла Алена и сказала:
– Там сейчас решали, кого одиннадцатиклассник понесет на плече с колокольчиком. Это не Маша!
– А кто же? – искренне удивился я.
– Другая девочка, – сказала Алена.
– Ну, значит, ей повезло больше, – пожал я плечами. На самом деле я чудовищно расстроился. Я знал, как Маша хотела этого. Она говорила мне. И я знал, что у нее много шансов, потому что первый класс в их школе получился маленький и в нем всего три девочки. У Маши был хороший шанс. И вот ей не дали его использовать.
Я посмотрел на Машу, упиравшуюся носочками туфель в надпись "1-й класс", написанную мелом на асфальте, и мне стало отчаянно жалко ее. Мне даже плакать хотелось. Я уже проклинал себя за то, что привел ее сюда.
И дело было совсем не в колокольчике. Я думал о том, что я теряю эту девочку, о том, что она совсем взрослая в этом разительно красивом синем пальто, и о том, что ее ждет в этой беспощадной и бессмысленной жизни и что она об этом даже не подозревает, бедная… В общем, я думал о том, о чем, наверное, думала, когда смотрела на меня первого сентября, моя мама, и о чем, так или иначе, думают все родители, провожая детей в первый класс.
Линейка началась, через некоторое время я заметил, что после выступления учительницы, которая тоже была для кого-то первой лет пятьдесят пять назад, девочка, которой доверили посидеть на плече у старшеклассника, подбежала к ней и подарила ей цветы. Это было уже слишком. Цветы бы точно могла подарить и Маша.
Потом одиннадцатиклассники стали надевать первоклассникам на грудь оранжевые банты с маленькими колокольчиками. И я с ужасом обратил внимание на то, что всем надели банты, а Маше – нет. Я крикнул, но меня не услышали. Алена в это время уже побежала к учительнице, и та, удивившись, что у Маши нет банта, отдала ей свой. На Маше лица не было. Это именно так называется: лица не было. Первого сентября на линейке на ней лица не было.
Когда после линейки я взял ее за руку, чтобы отвести в класс, то осторожно спросил ее: "Ну, как ты?"
– Мне это не понравилось, – тихо сказала она, и вдруг из глаз ее полились слезы.
Она не рыдала навзрыд, а только шла и тихо говорила: "Мне это не понравилось. Мне это очень не понравилось".
И из глаз ее лились слезы.