Эти двое… Считалось, что экипаж "летающей крепости" должен представлять собой большую дружную семью, где каждый готов умереть за другого. Наш экипаж ничем не напоминал такую семью. Среди нас были и замкнувшиеся в себе одиночки, существовали и отдельные небольшие группы, и мы часто и ожесточенно ссорились даже в минуты опасности. И еще одно. Судя по дешевеньким кинофильмам, все солдаты и сержанты наделены золотыми сердцами, тогда как все офицеры – дерьмо. С этим я никак не мог согласиться. Фарр, правый боковой стрелок, оказался первым смутьяном на самолете. Я даже думаю, что кто-кто, а он-то оправдывал патологическую ненависть Мерроу к сержантам. Оба боковых стрелка, Фарр и Брегнани, утверждали, что готовы умереть друг за друга. По их словам, они договорились, что если одному из них придется погибнуть, другой погибнет вместе с ним, и что касается Брегнани, то я верю, что он последовал бы за Фарром даже в пасть льва; о Фарре я не мог бы сказать этого с такой же уверенностью. Одно ясно: оба они были настроены против всех остальных; до сих пор помню, как, заглянув в средний отсек, я увидел две направленные на меня ракетницы.
Фарр был наглым, раздражительным и тяжелым человеком, а потому и самым младшим из нас по званию – техником-сержантом третьего класса, поскольку его дважды разжаловали за дебоширство. Я бы не назвал Брегнани его близким другом – просто они часто проводили время вместе, причем Брегнани постоянно вторил громким жалобам Фарра. Если Хеверстроу считал своим врагом грязь, то Фарр – всю армию США. "Вы думаете, с нами кто-нибудь считается? Дудки! Никогда еще им не жилось так хорошо. Будь я проклят, если шевельну хоть мизинцем ради этих мерзавцев".
Мы заходили на бомбометание, когда Фарр сообщил, что ему удалось сбить немецкий истребитель. По уставу полагалось немедленно докладывать об этом командиру корабля и делать в бортовом журнале соответствующую запись.
– Сбил! – закричал Фарр. – Я сбил МЕ-109!
– Врешь, негодяй! – отозвался Мерроу. – Ничего ты не сбивал, просто сочиняешь.
Фарр и Мерроу переругивались по внутреннему телефону, пока я не призвал их к порядку.
Отбомбилась наша группа из рук вон плохо. Видимость была неважной, но все же позволяла определить, что большинство бомб упало в море. На обратном пути ведущая группа свернула над Брестом на север, не долетев до установленного на инструктаже пункта, и нашему подразделению пришлось совершать такой крутой разворот, что боевой порядок нарушился. Самолеты рассеялись в облачном небе. Погода к тому времени ухудшилась, и экипажам пришлось приземляться где кто мог, на различных аэродромах английских ВВС по всей Южной Англии – в Уормуэлле, Портрисе, Преденнеке, Эксетере, Портленд-билле. Наш Хеверстроу потерял ориентировку, однако Мерроу, расстелив на коленях карту, повел нашу машину на небольшой высоте прямо через атмосферный фронт, и мы благополучно достигли своей базы; только один экипаж, не считая нашего, сумел совершить такой путь.
Уже после приземления мы узнали, что наш стрелок-радист, скромный, трудолюбивый парень по фамилии Ковальский, обморозил над целью руки. Температура за бортом достигала сорока пяти градусов ниже нуля, а в такой холод на открытом воздухе руки человека за полторы минуты превращались в кусок льда. Мальчишка боялся доложить о своем состоянии; он сидел скрючившись в радиоотсеке и хныкал. Как оказалось, у него заклинило пулемет; перчатки с электрическим подогревом позволяли оперировать секторами газа или турелью, но исправлять в них оружие было неудобно, и бедняга, устраняя задержку, слишком долго работал голыми руками.
Мерроу мягко обошелся с Ковальским (он обычно называл его "один из моих ребят").
На разборе полета Фарр снова заявил, что сбил немца, однако Мерроу упрямо отвергал его утверждение.
Как только нас отпустили, взбешенный Фарр неожиданно накинулся на своего дружка Брегнани. Все ведь слышали по внутреннему телефону, заявил он, как перед самым бомбометанием Брегнани что-то мычал, – он так перетрусил, что хотел выброситься с парашютом, и Фарру пришлось удерживать его силой.
Мерроу немедленно превратил все в шутку:
– Ты что, Брег, пытался проверить, намерен ли Джагхед придерживаться вашего пакта о совместной смерти?
После этого эпизода Брегнани окончательно стал рабом Фарра.
Результаты рейда на Сен-Назер повергли нас в уныние. Брандт (мы прозвали его "Грубой Ошибкой"), до предела взвинченный плачевными итогами бомбардировки, начал утверждать, что стратегия массированных налетов просто фарс и что союзники вообще проигрывают войну. Мерроу из сил выбивался, пытаясь расшевелить нас, заставить не вешать голов. Но и он помрачнел, когда узнал, что Ковальский серьезно обморозился и отстранен от полетов на неопределенное время.
– Подумать только, – проворчал он, – этим сержантам все сходит с рук.
После ужина на аэродроме объявили отбой боевой готовности на завтра, и я позвонил Дэфни; она не проявила особой радости, но согласилась встретиться в полдень в таверне "Бык".
– Ваш друг тоже придет, капитан?
– Мерроу? Он очень занят завтра. Между прочим, я всего лишь лейтенант.
– Не имеет значения.
5
На следующий день, второго мая, солнце появилось на чистом, словно свежевымытом небе, веселое и бодрое, как разносчик молока. Прежде чем заняться собой, я подождал, пока Мерроу не ушел из общежития, потом заглянул в военный магазин и купил пакет с дешевыми солдатскими подарками – с помощью этих "гостинцев" нам разрешалось сеять в сердцах наших английских братьев недоброжелательность, хотя она и выдавалась за благодарность. Я успел на десятичасовой автобус с отпускниками, и, пересекая чудесным утром территорию базы, мы проехали сначала мимо прямоугольной площадки, где рабочие размечали четыре теннисных корта, потом мимо пяти акров вспаханной земли, олицетворявших сельскохозяйственный прожект командования, навязчивую идею какого-то патриотически настроенного майора из Огайо, ныне штабного работника группы, загоревшегося желанием пичкать нас добротной американской кукурузой, если только она будет расти в этом отвратительном, заливаемом дождями болоте, именуемом Англией. Я чувствовал, что моя жизнь полностью слилась с жизнью группы и удивлялся контрастам военной жизни: сущий ад в полдень и теплая, привычная койка в полночь; предполетный инструктаж в три утра, и теннис в три часа дня. Сегодня – омертвевшие руки бедняги Ковальского, завтра – нежные пальчики Дэфни с дымящейся сигаретой. Однажды Бреддок, опасаясь опоздать на назначенное вечером свидание в Лондоне, отправился в рейд в своем парадном обмундировании, надетом под летный комбинезон. Меня радовало, что я летчик, а не пехотинец, вынужденный ночь за ночью валяться на голой земле, лишенный возможности помыться, не смеющий и мечтать о таком счастье, как Дэфни. Ни тени тревожного предчувствия не закралось в тот момент в мое сердце. Одно желание владело мной: провести ночь с девушкой, которая нравилась.
С этими мыслями я вошел в пыльный вестибюль таверны и увидел ее перед собой – в ситцевом платье, с переброшенным через руку свитером.
– Как это вам удалось освободиться в такой час? – спросил я.
– У меня заболела моя любимая тетушка в Бери-Сент-Эдмундсе.
Мы рассмеялись, но в то же мгновение я подумал: "Если она лжет ради меня, не станет ли лгать и мне?" Я протянул ей пакет.
– О-о! – воскликнула она. – Еда?
Я кивнул.
– В таком случае мы должны устроить пикник. – Она казалась искренне обрадованной. – Пойдемте на реку.
– Поберегите эту дрянь, – посоветовал я. – А поесть мы где-нибудь поедим. С шиком. У меня куча монет. – Я сунул руку в карман и побренчал новенькими полукронами, флоринами и пенсами. Я казался самому себе американским миллионером и испытывал прилив самоуверенности.
– А зачем беречь? Съесть потом одной?
В ее присутствии день казался исполненным какого-то особого смысла, и позже это чувство не раз возникало у меня при встречах с Дэфни. Иногда она охотно разговаривала о прошлом, но, видимо, предпочитала настоящее. При упоминании о будущем она уходила в себя, становилась молчаливой и мрачной.
Был теплый, солнечный полдень, когда мы пересекли Мидсаммер-коммон и вышли на высокий берег Кема, напротив навесов для лодок; вскоре мы оказались на лоне природы, среди сбегающих к реке узеньких дорожек, окаймленных живыми изгородями (они так и просились на полотна Констебля), где простирали свои ветви вечнозеленый колючий кустарник и калина, а на фоне сплошной зелени пятнами выделялись домашние животные и короткие синеватые тени. Мои взгляды явно волновали Дэфни. Мне не пришло в голову ничего иного, как прикоснуться к ней, и хотя она продолжала неторопливо шагать по тропинке вдоль берега, ее мысли ни минуты не оставались спокойными, как ножки ребенка, играющего "в классы". Я не прислушивался к ее словам, да это, видимо, и не трогало ее.
На усыпанном маргаритками лугу я усадил Дэфни на разостланный китель, открыл банку каких-то консервов – забыл, каких именно, – и мы попробовали их.
– Не мешало бы захватить пива, – сказал я. Нам обоим было не до еды.
Сам не знаю почему, я вдруг заговорил о Дженет, моей так называемой невесте.
– Лицо у нее довольно круглое, – разглагольствовал я, – а язык такой длинный, что она может дотянуться им до кончика носа. Пальцы тонкие и гибкие.
Судя по внешности, сказал я Дэфни (а зачем – ума не приложу), Дженет самая задорная девушка во всем Донкентауне, и я всюду бывал с ней, даже когда обнаружил, что внешность может быть обманчивой; если бы не война, я, наверно, и сейчас встречался бы с Дженет и, возможно, женился на ней.
– Вы любили ее? – спросила Дэфни.
– Как молодой щенок, – усмехнулся я.
С первых же дней знакомства мы начали ссориться с Дженет, я хотел, чтобы она была Ингрид Бергман, а ей хотелось быть Виргинией Вульф, и оба мы не могли отделаться от впечатления, что она Дженет Спенсер. Ей нравилось водить человека за нос. Как будто сама же поощряет, а потом… не тут-то было! Это, говорила она, должно быть освящено браком. Я никак не мог понять, почему мы с таким ожесточением спорили, сумеет ли Вивьен Ли справиться с ролью Скарлетт О'Хара, правильно ли, что Ф. Рузвельт решил выставить свою кандидатуру на пост президента в третий раз, не душно ли в английском павильоне на Всемирной выставке в Нью-Йорке. Ну и спорили же мы!.. Припоминаю, как однажды, когда я еще учился в Пенсильванском университете, мы пошли на концерт Стоковского и затеяли такую перепалку, что шиканье вокруг нас заглушило музыку Баха.
– Между нами все кончено, – заявил я. – С тех пор как мы приехали сюда, она лишь дважды написала мне, да и то во втором письме обвинила в неверности, а я в то время не знал даже, как пробраться из общежития в столовую, не завязнув в грязи, ну, а потом она вообще перестала писать. Больше не получал от нее ни слова. И знаете, что мне кажется? Она уже готова изменить мне. Сначала я переживал, а теперь… черт с ней!
Ласковое нежаркое солнце навевало на меня сонливость.
– Сейчас вам смело можно дать лет девяносто, – заметила Дэфни. – Сюда. Положите голову сюда. – Она похлопала себя по коленям.
Я с радостью воспользовался ее предложением, и, как дитя, проспал целых два часа.
Проснулся я не в духе, чувствуя что-то унизительное для себя в том, что на первой же загородной прогулке подверг терпение Дэфни такому суровому испытанию, – надоел ей рассказами о Дженет, а потом заснул, положив ей голову на колени. Она же не проявила ни малейшей досады и спокойно ждала, пока у меня не пройдет дурное настроение.
– Вам сегодня пришлось выдержать большую нагрузку, – сказал я. – Готов спорить, вы предпочли бы такому времяпрепровождению свою секцию Би.
Однако Дэфни не позволила мне предаваться самоуничижению, она молча встала, расправила платье, а я вновь ощутил под своей щекой ее теплое тело, и при мысли об этом у меня сладко защемило в груди.
– Вы не сердитесь, Дэфни?
Все же я чувствовал себя освеженным, когда мы отправились в обратный путь. Пошли без дороги, прямо через рыжевато-коричневые и зеленые поля, потом по узкой тропинке в тенистый лес, и с последним уколом плохого настроения я подумал: откуда Дэфни знает эту тропинку? Скольких парней она водила по ней?.. Так скоро и так нежно она овладела мною, заставив поверить, что принадлежит мне.
Мы шли, вдыхая аромат возрождения, исходящий от влажной, нагретой солнцем земли, и я вспомнил, что беспокоило меня перед тем, как я уснул на коленях Дэфни, прижавшись к ней головой, – свою досаду и неудовлетворенность самим собой при мысли о многом, что я оставил несделанным в Донкентауне, о книгах, которые намеревался когда-нибудь прочесть, о делах, до которых руки так и не дошли. В другой раз… Но другого раза не будет. Если я уцелею, я стану старше, стану иным.
– Как-нибудь нам надо снова прийти на наш луг, – сказал я.
– Обязательно. Здесь так чудесно, правда?
– В следующий раз захвачу пива. – Но я понимал, что мы вряд ли вновь придем сюда, а если и придем, то совсем иными людьми – уже не такими чужими друг другу, – и будем искать какой-то сокровенный смысл в каждом случайном слове и в каждом случайном прикосновении.
Мы пообедали в "Гербе университета", где нам подали унылый английский обед: и хлеб, и сами блюда, из чего бы они ни состояли, казалось, были приготовлены кем-то в виде наказания. Мы расспрашивали друг друга довольно вызывающим тоном, как бы говоря: "Чего ты, собственно, хочешь?" Чужие друг другу, мы по-разному мыслили и, вероятно, преследовали в жизни совершенно противоположные цели, хотя пока не говорили о них. Однако я знал, чего хотел: уже давно меня подмывало спросить у Дэфни, почему она предпочла меня Мерроу, но я все не решался задать этот вопрос, и вот теперь, когда она узнала меня лучше, я хотел убедиться, так ли это, и если так, то надолго ли; я уже сомневался, хочу ли я этой близости. Конечно, я не стал делиться с Дэфни своими мыслями. Теперь я понимаю, что оба мы, вероятно, подготавливали себя к неизбежности низменного акта, оба, как мне кажется, видели, что я, несмотря на все колебания, обязательно попытаюсь овладеть ею в течение вечера. Я считал, что имею на это право, поскольку, как летчик, постоянно рискую своей жизнью.
Это, конечно, и породило курьезное противоречие в моем поведении: я не только не пытался выглядеть как можно привлекательнее, а, наоборот, всячески принижал себя.
Я рассказал Дэфни, что во время учебы в университете увлекался боксом и занял второе место на соревновании университетов восточных штатов в классе спортсменов весом сто тридцать восемь фунтов. Я добавил, что ненавидел бокс, но не бросал его – наверно, чтобы доказать Дженет и себе, что и такой низкорослый человек чего-нибудь стоит, хотя вовсе не хотел прослыть "типичным наглым коротышкой". Я никогда не наносил сильных ударов, способных нокаутировать противника, всегда избегал грубых приемов – не только потому, что беспокоился о своих "музыкальных", как говорила мать, руках и о своем некрасивом носе и не хотел, чтобы он стал еще уродливее, но и потому, что мне не доставляло удовольствия причинять боль другим, хотя со временем убедился, что тот, кто не испытывает такого удовольствия, никогда не станет настоящим боксером. Я подчеркнул, что всегда занимал второе место, всегда был вторым пилотом.
Дэфни спросила, чем еще я увлекался в университете.
Я продолжал умалять свои таланты: сказал, что меня интересовали только отметки в журнале декана, которыми оценивались мои длиннейшие сочинения, такие неряшливые и неразборчивые, что, по мнению педагогов, в их непроходимых дебрях обязательно должно было что-то таиться. И еще история. Меня очень интересовало прошлое. Хотите послушать образец стиля моей зачетной работы? "Династия Меровингов, железной рукой управлявшая франками, в битве при Мориаке и на Каталаунских полях помогла Актиусу остановить продвижение гуннов, причем федераты франков под командованием Меровея дрались в первых рядах в самой гуще битвы".
– Боже милостивый! – воскликнула Дэфни.
– Вот я каков!
Я даже пошел на риск и упомянул имя Мерроу.
– Забавный парень, – заметил я. – Высмеивает новичков, а сам участвовал всего в трех рейдах.
Дэфни, как я обнаружил, была по-женски, до болезненного тактична: она высказывала свое мнение не раньше, чем выясняла вашу точку зрения, и часто отвечала вопросом на вопрос.
– А он хороший летчик? – поинтересовалась она.
– Отличный, – мрачно ответил я и поспешил переменить тему, опасаясь, что разговор станет слишком уж щекотливым.
После обеда, прямо посмотрев мне в глаза, она спросила, не хочу ли я пойти к ней.
Ответ мог быть только один, но все же я счел ныжным спросить:
– А квартирохозяйка? Как она относится к вашим визитерам? – Я и сам не знал, что имел в виду, и потому употребил этот иронический эвфемизм: визитеры.
– Миссис Коффин? Я же упоминала о ней в своей записке, – ответила Дэфни, игнорируя мою грубость с видом святой невинности, проявлявшейся как в выражении лица, так и в тоне голоса. – Она недолюбливает янки.
– Если судить по вашим словам, у вас частенько бывают гости.
– Не сказала бы, – искренне ответила она. Но не мелькнула ли грусть в ее глазах? Питт?
Каким же мерзавцем я себя чувствовал! Без всяких к тому оснований причинять неприятности девушке, с которой только что познакомился, и чуть ли не обзывать ее, а за что? Может, чтобы оправдаться перед самим собой за покупку презервативов еще до того, как я узнал, где она живет?