Возлюбивший войну - Джон Херси 17 стр.


6

Первое, что сделала Дэфни, когда мы оказались в ее комнате (миссис Коффин, возможно, слышала, как я топал по лестнице тяжелыми башмаками, но не подала признаков жизни), это закрыла дверь на задвижку и со странным выражением лица, казалось, говорившим: "Взгляни-ка на меня! Ты когда-нибудь встречал другую такую умницу?" – уселась перед зеркалом за крохотный туалетный столик с единственным ящичком. Она, видимо, была очень довольна собой.

Потом ее лицо приняло обычное выражение, и она принялась расчесывать свои волосы, а я сидел на краю кровати и поражался ее откровенному самолюбованию. Проводя щеткой по волосам, она, казалось, бросала на самое себя голодные взгляды.

Пакет с "пайком гостеприимства" лежал на краю столика, и Дэфни начала исследовать его содержимое; флакончик с леденцами привел ее в десткий восторг, она даже подпрыгнула от радости, подбежала ко мне и попросила открыть, и пока я хвастался перед ней своей силой, она стояла передо мной и нетерпеливо хихикала. Она тотчас же затолкала в рот большой леденец и, еле ворочая языком, спросила, не хочу ли я выслушать один секрет. Дэфни вела себя, как котенок. Она уселась на противоположном краю кровати и, приподняв ножки, сбросила туфли. Я ответил, что, разумеется, хочу знать о ней все. Секрет, рассказанный со слишком большой конфетой во рту, оказался довольно-таки некрасивой историей о том, как по-хамски обошелся с Дэфни майор Сайлдж на одном из предыдущих танцевальных вечеров.

– Вы единственный человек, который теперь знает об этом, – сказала она. – Поклянитесь, что будете молчать.

Я торжественно поклялся, а неделю спустя в баре офицерской столовой услышал ту же историю от Стеббинса. Меня передернуло, когда он начал описывать, как "деликатно" Сайлдж пытался овладеть ею; потом я сообразил, что Стеббинс мог узнать все это от Питта, и несколько успокоился.

Я спросил у Дэфни о Питте; она явно преувеличивала его достоинства. Чтобы несколько утешить меня, Дэфни добавила:

– А вообще-то он не подходил мне.

Все это время я никак не мог решить, что делать. С лица Дэфни, пока она говорила, не сходил едва заметный теплый румянец, и меня неудержимо влекло к ней; в то же время я все больше и больше поддавался влиянию ее детской простоты и доверчивости, и что-то подсказывало мне, что этой доверчивостью нельзя злоупотреблять.

И все же непреодолимое стремление изголодавшегося, одинокого, постоянно рискующего собой человека к акту самовоспроизведения вытесняло мои колебания. В глубине сознания меня к тому же подстегивала мысль о Мерроу – уж он-то, конечно, не стал бы, как я, тратить время на пустые разговоры.

В конце концов я решил пойти на компромисс с самим собой и проделать опыт – сначала проверить, позволит ли Дэфни поцеловать ее, а потом решить, как поступать дальше. И еще я думал, что оставлю за собой свободу выбора.

Мое желаниние росло; близкий к тому, чтобы схватить Дэфни в объятия, я почувствовал потребность казаться привлекательным; меня уже охватывало сильное, мучительно-сладкое томление, знакомое по тем дням, когда я был подростком, и как-то внезапно я заговорил о тех годах. "В восьмом классе я слыл пай-мальчиком. Меня выбрали старостой, на мне лежала важная обязанность – в конце дня выбивать тряпки для классной доски". Тучи едкой пыли и мела оседали на моем свитере, как иней. Я рассказал Дэфни о мисс Девис; она носила короткие рукава, у нее под мышкой иногда мелькала дразнящая поросль. На школьных сборах мы пели под управлением чешского эмигранта, и я помню, как мне самому нравился мой тенор. Я очень интересовался Марион Свенковской, высокой девочкой за соседней партой, про которую рассказывали, что она никому не отвечала "нет". Мне не повезло, я не смог заставить себя даже заговорить с ней. Я описал Дэфни мягкие наколенники для игры в баскетбол и пожаловался, как меня смущали мои руки с похожими на обрубки пальцами; я пытался держать их растопыренными на бедрах с небрежным видом опытного, бывалого человека. Стальные ножки моей парты были как у старомодной швейной машины "Зингер", не хватало лишь такой же педали. Civitas, civitatis, civitati, civitatem, civitate. Правильно? Я вспомнил, что на пути домой видел вишневое дерево миссис Уоткинс, прикрытое марлей для отпугивания птиц. Верстак в моей комнате был завален полосками картона, приготовленными для сборки ну, скажем, оригинального триплана Мелвина Венимена. С потолка свисали на нитках уже собранные модели: примитивный змей братьев Райт, "Дух святого Льюиса", "Уинни Мае", "Колумбия" Белланки, "Джи Би спорт рейсер"…

Я пересел на другое место железной кровати, туда, где она не издавала при каждом моем движении звона и скрипа, и приложил щеку к щеке Дэфни. Она не отпрянула, напротив того, придвинулась, словно медленно сдаваясь. Эта нежная покорность, сквозившая во всем готовность принять меня, вызвали во мне бурю чувств, и я заключил Дэфни в объятия.

7

Я успокоился, но удовлетворения не чувствовал. Никогда еще я не испытывал ничего подобного тому, что дала мне эта необыкновенная девушка. И вместе с тем я понимал, что еще больше она утаила от меня. Все произошло легко и просто. Я знал, что ее радует восхищение мужчин, что она наслаждается, когда во время танцев ловит на себе голодные взгляды, и теперь, в этой комнате с желтыит стенами, она показалась мне слишком уж податливой. Я не сомневался, что она лишь делала вид, будто только ради меня так легко пожертвовала многим. Нет, Дэфни была не из тех девушек, что продают себя по дешевке. И все же я не чувствовал себя львом – надменным, торжествующим и хвастливым; я испытывал какое-то смутное ощущение, мне казалось, что меня оставили за закрытой дверью. Она проявила милую покорность, но отдала только свое тело, а не самое себя, потому что, по-моему, ей по-прежнему хотелось, чтобы за нее дрались, завоевывали ее, и она, радостно возбужденная, ждала своего поражения в моих ищущих руках. Ей хотелось чего-то большего, чем то, что произошло. Мне тоже. Предстояло преодолеть огромные трудности, чтобы получить доступ к неоценимым сокровищам, скрытым, как я теперь знал, где-то в самых глубинах Дэфни.

У нее было поношенное и залатанное белье. Одеваясь, я передавал Дэфни некоторые из ее вещей, и она отвечала мне взглядом, в котором читалось то, что бедняки называют гордостью, хотя следовало бы назвать затаенной горечью.

Мы были еще полуодеты, когда она великодушно, со смеющимися глазами сказала:

– Лейтенант Боумен, вы не думаете, что вам пора назвать свое имя?

– Чарльз. Некоторые зовут меня Боу.

– Боу, – повторила она, наклонив головку набок, словно вслушиваясь. – Мне нравится. Боу… – Она обняла меня и прижала к себе. – Мой дорогой Боу, – с чувством проговорила она. Я ответил на ее объятие со всей нежностью, на какую был способен. Я видел, как трудно мне будет проникнуть в чудесные глубины Дэфни.

8

Мы проверяли самолет после учебного полета, и Мерроу сказал Реду Блеку, что он мог бы сойти за механика, если бы не был похож на трубочиста. Неужели нельзя привести себя в порядок? Да и вообще весь наземный экипаж Блека, добавил Базз, производит отталкивающее впечатление.

Блек в бешенстве заорал, что механикам выдали всего лишь по два комбинезона и что их вот уже больше недели держат в стирке; он ушел, продолжая поносить капитана Мерроу на чем свет стоит.

– А все проклятые штабисты их авиакрыла, – сказал Мерроу. Мы давно уже привыкли по каждому поводу изливать свое негодование на штаб.

– Пошли, Боумен, за великами, поедем в штаб и расчехвостим их.

Мерроу и без того ненавидел сержантов, а тут еще надо было заботиться о стирке их кобинезонов.

Мы проехали через "штабные" ворота, ведущие к Пайк-Райлинг-холлу. Штаб крыла размещался в доме, построенном в георгианскую эпоху; дом стоял посреди английского парка, разбитого (как много позже сообщил мне Линч) по проекту Андре Ленотра. Миром и спокойствием дышало все вокруг. От пышных цветников расходились аллеи высоченных буков; главная аллея тянулась на восток и вела к "Храму любви" – убежищу мраморной Афродиты. "Самый походящий климат, чтобы круглый год торчать с голым задом". В одной из гостиных, где нас с Мерроу заставили ждать целых полчаса, висела гравюра начала XVIII столетия; художник изобразил на ней дом, где мы сейчас находились, и деревья вокруг него. Взглянув в окно, мы обнаружили, что некоторые из них все еще живы, особенно одна липа, – за двести лет она превратилась в благородного гиганта и прикрывала своими ветвями целое крыло дома. Позже я рассказал об этом дереве Линчу, и Линч заметил, что оно старше государства, представители которого занимают сейчас дом.

Мерроу, конечно, добивался приема у самого генерала, а принял нас, конечно, его адъютант майор Ханерт, известный тем, что вместе с местными любителями охотился в красном сюртуке на лисиц. Майор провел нас в оперативную комнату (прозванную нами "Фабрикой брехни") – салон с высокими окнами, на одной стене которого, за экраном из целлотекса, висела огромная карта европейского театра войны в масштабе 1:500 000, с пятнами красной сыпи – районами, прикрытыми зенитной артиллерией, с игрушечными самолетиками – аэродромами, где базировались истребители гуннов, с паутиной линий и кружков – каналами радиолокаторов и ненаправленными приводными маяками; словно капли росы, сверкали на карте яркие шляпки кнопок. За столиками, перед досками вроде классных, сидели женщины в военной форме, и Мерроу не упустил случая одарить каждую из них игривым взглядом.

Майор Ханерт прикгласил меня и Мерроу садиться, был вежлив, как светский человек в обращении с лакеями, но постарался поскорее отделаться от нас, причем, как потом выяснилось, сы ничего не добились. Зато что-то произошло с Мерроу.

На обратном пути, проезжая мимо "Храма любви", Мерроу остановился, сошел с велосипеда, обвел взглядом гигантские буки по обеим сторонам аллеи, что-то быстро прикинул в уме и сказал:

– А знаешь, Боумен, спорю, что "крепость" сможет пролететь вдоль этой щели между деревьями. Я бы полетел ниже верхушек – прямо вон в те окна. И еще об одном я мог бы поспорить. Если бы в этот момент у окна оказался майоришка Ханерт, он бы обязательно наделал в штаны!

9

Мы встретились с Дэфни после ее рабочего дня в вестибюле "Быка" на Трампингтон-стрит. Непрерывно лил дождь. Утро – была среда пятого мая – выдалось холодное и неприветливое. На базу пришел большой грузовик с почтой; мы с нетерпением ждали ее три недели, а выяснилось, что вся она месячной давности и по ошибке успела побывать в XII воздушной армии, в Северной Африке. Обычная путаница. Письма от Дженет не было. Я даже обрадовался. В полдень я отправился на автобусе всместе с отпускниками в Кембридж, захватив с собой сэкономленные от обедов и в рейдах сладости. Я отдал конфеты Дэфни, она чмокнула меня в щеку в знак благодарности и воскликнула:

– Ну и едите же вы, янки!

– Нет, ты послушай, – сказал я. – У нас в экипаже есть парень по фамилии Прайен, стрелок хвостовой турели; у него не желудок, а настоящая фабрика газа; ты бы послушала, как он скулит насчет пищи, которой нас пичкают. Однообразие. Яичный порошок. Сало и крахмал. Блины перед самым вылетом – это людям, которые должны подняться в воздух! Бобы и капуста вечером, как раз перед объявлением боевой готовности. Боли в желудке, отвратительное состояние.

Я рассказал обо всем репертуаре Прайена: "Хочу молока!.. Мне надо молока!.." Мерзкие столовые. Дежурные из наряда по кухне, счищающие остатки еды со шпателей грязными пальцами с трауром под ногтями. Ничего себе, подходящая тема для разговора с девушкой, пришедшей на свидание!

– Бедненький мой! – сказала Дэфни, словно жаловался не Прайен, а я, и всем своим видом показывая, что она прекрасно понимает, почему я так говорю и на что намекаю. – Я угощу тебя в своей комнате крепким чаем, только надо купить булочек с изюмом. У тебя еще остались деньги, которыми ты хвастал?

– А как же! Без денег не бываю.

Мы пошли за покупками. У нее был зонтик. Она сделала мне нагоняй за то, что я не захватил с собой плаща.

Когда мы оказались в ее комнате, она снова первым делом закрыла дверь на задвижку.

– Почему ты закрываешься? Боишься соглядатаев? Или этой твоей миссис – как ее там?

– Нет, – ответила она, пожимая плечами. – Наверно, просто потому, что обожаю секреты.

Ее комната была нашим секретным убежищем; в окно стучал дождь. Все было иначе, чем в прошлый раз. Мы хотели сделать приятное друг другу, я чувствовал себя счастливым и хотел, чтобы Дэфни знала это. Она вскипятила такой чай, что на нем могла бы летать "крепость", достала кекс, и мы заговорили о нашем детстве.

Она рассказала, что в возрасте четырех-пяти лет заболела дифтеритом. Вспомнила, что ее хотели отправить в больницу и вызвали с работы отца, а он все не шел и не шел. По ее словам, отец был очень способный человек, добрый, мягкий, начитанный; выходец из рабочей семьи в Средней Англии, он, несмотря на все свои таланты, не мог подняться по служебной лестнице выше мелкого государственного служащего. Впрочем, добавила Дэфни, это не ожесточило его, только заставило замкнуться в себе, чуждаться всех, кроме своих детей. Так вот, она заболела, время шло, мать совсем растерялась, и тут наконец появился отец. Почему же он задержался? Да потому, что отправился в магазин на Риджент-стрит и, проявив опасную для семейного бюджета щедрость, купил ей ночную сорочку, халатик и гребень – на тот случай, если придется ночевать не дома.

– Похоже, твой отец был хорошим человеком, – сказал я.

Отца Дэфни уже нет в живых. Она вспомнила, как он водил ее по картинным галереям; она говорила о том, какое впечатление производили на нее, тринадцатилетнюю девочку, картины Буше и Фрагонара из "Коллекции Уоллеса"; она рассказывала о "пламенеющих закатах Тернера", которые так любил ее отец в галерее Тейта.

– И мне бы хотелось взглянуть на них, – заметил я. – Как и на все, что имеет отношение к небу.

– Мы как-нибудь побываем там с тобой, – ответила она так, словно мы уже понимали, что теперь долго не расстанемся друг с другом.

Я попытался рассказать ей о солнечном восходе, который мы наблюдали во время вчерашнего рейда на Антверпен, о ясном, лимонно-желтом небе впереди нас и темной голубизне позади, там, где на земле еще лежала ночь, о взбаламученном небе далеко вверху над нами – необозримом пологе перисто-кучевых облаков, украшенном рисунком, как кожа скумбрии.

– А мне нравится смотреть на море, – призналась Дэфни и рассказала еще одно воспоминание детства – о поездке на побережье в Девоншире.

– Я люблю небо, – сказал я. – Хорошо помню, словно все происходило вчера, хотя мне было тогда лет двенадцать, как из моего окна в Донкентауне я любовался плывущими в синеве барашками. Помню так ясно! Это было преддверье засушливых дней – несколько туч, несущихся на северо-запад. Они заставили меня вспомнить Аполлона; я решил, что у него, наверно, были исполинские кони; глядя в окно, я стал мечтать о состязаниях на колесницах и видел себя одним из возниц; тормозя на повороте футах в десяти от факелов, обозначавших финиш, я зацепил обитую медью колесницу гунна и оторвал у нее колесо; представил себе, как взглянул вверх, на императора, как ревела толпа, а над головами – это особенно отчетливо виделось мне, – над головами, над "Цирком Максима", раскинулось небо с плывущими по нему барашками, слегка окрашенное первыми розовыми прикосновениями вечера.

– Ты пил когда-нибудь уэльский чай?

– Нет. Что это такое?

– Да вообще-то смесь горячего молока, воды и сахара с небольшой добавкой чая…

Дэфни рассказала о крохотном летнем домике среди миниатюрного сада и что-то о своем брате, он был большим аккуратистом и имел модель железной дороги, точную копию одной из действующих английских дорог, – она стояла у него на открытом воздухе.

Однако я слушал Дэфни не очень внимательно и думал о том, что сказать еще, чтобы на нее произвели впечатление моя чувствительность, доброта, отзывчивость, добропорядочность моих родителей, мое преклонение перед всем прекрасным. Думаю, тем же была озабочена и Дэфни и, наверно, тоже не слушала меня. Как ни странно, стараясь выставить себя в самом выгодном свете, мы стали больше уважать друг друга, хотя почти не слушали того, что говорилось.

Назад Дальше