Возлюбивший войну - Джон Херси 9 стр.


12

Эту возможность Мерроу получил уже на следующий день, когда мы подняли машину в воздух и совершили учебный полет в боевом строю нашей эскадрильи, командиром которой был тогда некто Гарвайн, впоследствии погибший. Хорнкастл, Вустер и обратно на базу – три часа спокойного полета. Как обожал Мерроу всякие там осмотры и проверки, пока его машина была совсем новенькой! По-моему, самолет стал для него существом, к которому он испытывал совсем не платоническую любовь. В те дни наш командир поддерживал довольно сносные отношения с наземным экипажем, не меньше его влюбленным в машину, особенно с начальником экипажа, вспыльчивым Редом Блеком, таким же похабником, как и сам Мерроу. После каждого полета Мерроу и Блек шептались о "Теле", как два изумленных подростка, обсуждающих прелести несговорчивой дамочки с хорошенькими ножками. В том полете, следуя за Гарвайном и достигнув Вустера, поворотной точки нашего маршрута, все шесть машин, летевших в сомкнутом строю, развернулись влево, и я увидел, как длинные изящные "крепости" слева от меня покачали крыльями, показывая свои подбрюшья бледного небесно-голубого цвета. Солнце стояло в зените. Мы пролетели над Оксфордом. Шпили и дворики как в Кембридже, но город побольше…

Мерроу протянул руку через проход между нашими сиденьями и постучал меня по плечу. Он ткнул пальцем куда-то вниз и показал на свою грудь. Что-то привлекло его внимание на земле. Я тоже взглянул вниз, но ничего не заметил. Ровная местность, и все. Базз приказал мне взять управление на себя и ползком спустился в кабину штурмана. Спустя несколько секунд я услышал, как он возбужденным голосом вызывает к себе по два-три члена экипажа и предлагает на что-то взглянуть.

– Боумен, ты тоже должен посмотреть! – воскликнул он в заключение.

– А кто будет управлять самолетом? Гремлины?

Мерроу вернулся на свое место, а я, тоже ползком, пробрался в штурманскую, и прежде всего мне бросилось в глаза, как просторен застекленный фонарь Б-17Ф, где, в отличие от прежних наших машин типа "Е", плексиглас не пересекали металлические ребра, и от этого казалось, что кабина сливается с пространством. Потом, далеко под собой, я увидел то, что привело Базза в такое волнение. По серебристой поверхности наземной дымки быстро перемещались в боевом строю шесть теней – шесть "крепостей". Но только вокруг силуэта нашей машины, летевшей сзади и справа, сиял, подобно кольцу вокруг луны, не то нимб, не то ореол. Позднее Хеверстроу объяснил природу этого физического явления, и мы потом часто его наблюдали, но в тот первый раз, когда солнце из всех шести машин избрало для своего феномена именно нашу, зрелище показалось мне настолько зловещим, что я долго не мог отделаться от дурных предчувствий, вспоминая, как Базз, первым заметив таинственный знак, отличавший наш самолет от других, упоенно тыкал себя в грудь.

13

Как-то в полдень, незадолго до того как закончить обучение и получить право на участие в боевых вылетах, Мерроу предпринял последний перед выпуском полет, а точнее – увеселительную прогулку в компании с тремя армейскими медицинскими сестрами. Меня он оставил на базе.

– Черта с два, – сказал он Хеверстроу. – Боумен помолвлен, ему не до прогулок.

Однако я уже не считал себя помолвленным, целых три недели я не получал от Дженет ни строчки и не возражал бы отправиться с ними. Мерроу взял с собой Хендауна, поручив ему присматривать за двигателями, Хеверстроу в качестве штурмана и Макса Брандта – он спал и видел себя летчиком и мечтал отвести душу за штурвалом, пока Мерроу будет развлекать дам.

В тот вечер Мерроу с таинственным видом, весь какой-то взвинченный, носился, как мальчишка на ралочке-скакалочке. В конце концов он не выдержал и доверился мне.

– Это я впервые – три раза сработал в воздухе!

– И хорошо получилось? – спросил я равнодушно, хотя все еще злился, а после его признания тем более.

– Нет, ты только послушай! – продолжал Мерроу. – И от полета получаешь удовольствие, и от этого самого… банг, банг! Чувствуешь себя таким же огромным и сильным, как "летающая крепость". Одним словом, там это получается раза в два приятнее.

– То есть раз в шесть, хочешь ты сказать, – ожесточаясь, поправил я его.

Впрочем, сейчас мне кажется, что Базз врал. Я расспрашивал Хеверстроу и Хендауна; Хеверстроу ответил, что он был поглощен тем, чтобы не сбиться с курса, и ничего не заметил. Хендаун же чуть не обалдел при мысли, что пока он сидел в кресле второго пилота, у него за спиной, в радиоотсеке… Только позднее мы поняли точку зрения Хендауна: все, что относится к сексу, он рассматривал как своего рода спорт, а спорт требует болельщиков.

И все же они бы, конечно, что-нибудь заметили. По-моему, Мерроу просто-напросто сочинял.

14

На следующий день, шестого апреля, в двадцать шестую годовщину вступления Соединенных Штатов в первую мировую войну, которая, видите ли, спасла для человечества демократию, стояла холодная, ветреная погода, а на доске объявлений оперативного отделения появилось сообщение, что в следующей боевой операции примет участие и наш экипаж; пока я, вытягивая шею, читал эту новость, бывалые летчики впереди меня обменивались замечаниями по адресу Мерроу.

– Зелен еще, – сказал один из них. – Самый настоящий новичок из провинции.

– Из пеленок не вышел, – вторил другой. – Во время последнего учебного полета он ведь был в моем звене.

Я понимал причину раздражения этих солдафонов – они знали, что могут летать хоть сто лет, им все равно не угнаться за Мерроу. Я не стал утруждать себя и высказывать все, что думал о них, а помчался к Шторми Питерсу узнать насчет погоды. Прогноз на предстоящие дни оказался отвратительным. Нам и в самом деле повезло: в течение девяти дней никаких вылетов не проводилось.

15

Мерроу сказал, что, коль скоро нам придется участвовать в рейдах, нужно написать на самолете, который вот уже неделю принадлежит нам, его название, ну и, конечно, подходящую картинку; и вот как-то к вечеру, выждав, когда прекратится дождь, я, Мерроу и художник эскадрильи Чарльз Чен отправились в зону рассредоточения, к нашей машине, чтобы на месте объяснить художнику, чего мы хотим; мы стояли около самолета, пока Мерроу давал указания, и наши длинные, узкие тени тянулись через всю площадку; Чарльз, лысый человек в очках в тяжелой черепаховой оправе, с застывшей на лице гримасой недовольства, словно его донимали какие-то болезненные спазмы, недовольный и жизнью, и нашей просьбой, заявил, что не успеет выполнить работу до объявления очередной боевой готовности, но мы-то знали, что успеет, и он успел. Чену было за пятьдесят, это был брюзга с испорченным пищеварением, он вечно жаловался на большую занятость и на ребячества летчиков. Он никогда не обещал сделать что-либо к сроку, и всегда делал вовремя, а его маленькие рисунки на носу самолетов дышали тонким юмором и теплотой. Его озлобленность против всего мира объяснялась тем, что он мечтал стать настоящим художником, подчиняющимся лишь велению собственной совести, а его заставили вносить свой вклад в победу в качестве маляра, маллющего вывески, выполнять стандартные заказы банды тупоголовых парней, которых интересовали только изображения всяких красоток. Ему, как и нам, никогда не приходило в голову, что и эту работу он умудрялся выполнять талантливо. Казалось, он не испытывал никакого удовлетворения при виде радости, какую доставлял людям.

Спустя два дня он написал на нашем самолете название "Тело", а сверху нарисовал нашу "эмблему" – фигуру обнаженной женщины. Сержанты несколько дней толпились около машины, глазея на картину. Тут же, пуская слюни, часами торчал и Мерроу.

Мы поздравили Чарльза Чена, но он ответил, что это просто-напросто кусок дерьма.

16

В тот вечер, сидя в офицерском клубе, мы услышали из передачи Би-Би-Си, что бельгийский посол в Вашингтоне выразил протест против беспорядочной бомбардировки Антверпена американскими военными самолетами, состоявшейся три дня назад и повлекшей много жертв среди мирного населения. Макс Брандт, наш бомбардир, обычно уравновешенный человек, взбеленился: он еще не участвовал ни в одном боевом вылете, а уже был помешан на прицельном бомбометании. Однажды мы слышали по радио, что французы выразили недовольство в связи с воздушным налетом на железнодорожную сортировочную станцию в Ренне, когда погибло около трехсот французских граждан; французы считали это слишком дорогой ценой за un si court delai et ralentissement du trafic. Брандт не мог простить французам, что они отдают предпочтение ВВС Великобритании – une arme de precision remarquable, а не янки. Мерроу только посмеивался над ожесточением Брандта и стал называть его "ГО" – по начальным буквам слов "грубая ошибка". "Сидели бы эти лягушатники в своем болоте", – ворчал Базз. Для него война была простым делом. Она позволяла ему применять силу и удовлетворить жажду разрушения. Вряд ли ему приходило в голову, что с ним или против него могут быть другие человеческие существа.

17

К одиннадцатому, спустя пять дней после того как нас признали годными для участия в боевых полетах, Мерроу, едва не сходивший с ума от нетерпения, решил, несмотря на дождь, предпринять еще один учебный полет. "Сил моих нет торчать на земле! – обхаживал он нас. – Мне надо обязательно поднять эту штучку в воздух, побросать ее там – вот тогда мне сразу полегчает…"

На этот вечер отменили состояние боевой готовности, и мы решили всем экипажем впервые побывать в Лондоне.

18

Наш визит в Лондон можно было бы назвать сплошным поиском. Мы что-то искали, но не сумели бы сказать, что именно. Мгновение нежной любви? Драку? Небывалое похмелье? Нет, не совсем так. Мы искали что-то неуловимое, мимолетное, призрачное, как мираж, несто настолько совершенное, что никогда не сумели бы его достичь.

В этих поисках мы носились по городу и выпивали то тут, то там. Да, мы и в самом деле что-то искали, иначе чем объяснить, что я не с кем-нибудь, а с Мерроу, оказался на "Углу поэтов", причем оба мы стояли с непокрытыми головами? На Пиккадилли-серкус перед нашими глазами прыгали и кружились огни рекламы: "Гиннес полезен всем…", "Вермут "Вотрикс" придаст вам силу…", "В городе производится сбор подарков для торгового флота…", "Одеон – желудочные пилюли…", "Наш долг непрерывно увеличивать сбережения…". Мы побывали в "Белой башне" и в "Кровавой башне"; Мерроу постучал ногтем по закованным в латы рыцарям и сказал: "Эти парни, наверно, открываются пятицентовым консервным ножом". Базз решил коллекционировать скверы. Начал он с Трафальгарской площади, а потом в нашей коллекции оказались скверы: Беркли, Сент-Джеймса, Рассела, Гровнер, Белгрейв, Честер, Гордон, Брунсуик, Мекленбург – до тех пор, пока мы не почувствовали себя раздавленными, я хочу сказать – ошеломленными, каждый по-своему, зрелищем бесчисленных проломов, рухнувших стен, забитых окон, воспоминаниями, сожалениями, смертью. Теперь я понимаю, что был во власти печали и страха, а Мерроу во власти возбуждения. Я-то думал, что мы вместе, а на самом деле нас разделяла пропасть.

Потом мы опять оказались рядом; Мерроу ржал; мы глазели на Генриха VIII и его жен в Музее восковых фигур мадам Тюссо. Монарх казался удивленным, женщины невозмутимыми.

– Вот это парень! – заметил Мерроу. – Сумел, видать, ублаготворить дамочек!

– Не все же одновременно они были его женами, – заметил я.

Потом нам пришлось пережить несколько неприятных минут; мы увидели то, к чему, возможно, приближались сами, – смерть Нельсона. Он лежал на спине. Сбоку стоял таз. Над ним склонились четверо, они пристально смотрели на адмирала, и на их лицах читались тревожные раздумья о будущем Англии. Один держал фонарь. Лучи света падали на крепкие бимсы корабля.

– Пойдем, – попросил я, чувствуя, что не в силах переносить мысль о смерти, вызванную зрелищем воскового Нельсона, как и тогда, при взгляде на обугленные останки молодого немецкого летчика.

Мы долго шли в молчании… Остановились мы у ворот Сент-Джеймского дворца. Два огромных гвардейца из Колдстримского полка – на них была обычная полевая форма английских солдат, и о том, что они гвардейцы, мы узнали позже, в трактире, от какого-то старикашки, – словно специально для нас начали нелепейший ритуал. Они резко опустили винтовки, пристукнули окованными каблуками о каменный тротуар, повернулись, встали "смирно", проделали несколько упражнений и под конец взяли "на караул", застыв в этом положении, как бронзовые. Я посмотрел на Мерроу, Мерроу посмотрел на меня. Потом Базз сорвал свою фуражку, подбросил ее, пронзительно вскрикнул и лихо исполнил замысловатое па. Это был чисто американский ответ, но гвардейцы продолжали стоять как статуи, пока мы не ушли, пожимая плечами.

Когда все мы собрались в "Дорчестере", Мерроу сказал, что, пожалуй, временно расстанется с нами, поскольку, как ему кажется, в одиночку он скорее добьется успеха.

– Вокруг Пиккадилли можно найти их дюжину на пятак, – с видом знатока сообщил он, – но первосортный товарец – вдоль Гайд-парка до "Гровнер-хауза".

В дальнейшие блуждания по городу я отправился вместе с Максом Брандтом; мы умеренно выпили за скудным обедом (ростбиф, приправленный хреном, и йоркширский пудинг) в "Форд-отеле", маленьком и тесном, с обстановкой, напоминающей декорации к спектаклю из эпохи королевы Виктории, и посетителями, словно сошедшими с рисунков моего любимого художника Понта из "Панча", который (тогда я не знал этого) Кид Линч тайком приносил каждую неделю в наш офицерский клуб в Пайк-Райлинге.

– А я бы сейчас не прочь, – объявил Макс после кофе.

– За чем же дело стало? – ответил я.

Мы пошли по Бонд-стрит, облюбованную, как нас заверяли, француженками, и вскоре из полумрака навстречу нам вынырнула пара крошек. Макс носил с собой ручной фонарик, размером не больше карандаша, – он был предусмотрительным, этот прохвост, и, возможно, захватил фонарик из Штатов именно для такой цели, – так вот, он осветил лица крошек, и крошки оказались костлявыми старухами, так что мы круто развернулись и пошли дальше. Однако выпитый коньяк сделал свое дело, желание подавило здравый смысл.

– Да что там! – сказал Макс, едва мы сделали несколько шагов. – Этим шлюхам не терпится подработать.

Мы нагнали женщин, и они оказались Флоу и Роуз – никакими не француженками, а самыми настоящими англичанками, и повели их в "Ковент-гарден", большой дансинг, насквозь провонявший капустой; Флоу и Роуз танцевали с грацией ручных тележек, и, решив переменить обстановку, мы отправились выпивать в "Каптанскую кабину", где я вскоре пришел к выводу, что Флоу и Роуз совсем не то, что мне надо, и потому вернулся в "Дорчестер".

Мерроу уже сидел в нашем номере в компании с Хеверстроу и Негом Хендауном и еще какими-то незнакомыми парнями, тоже летчиками, и отчитывался в своих успехах в роли одинокого волка. Он утверждал, что получил удоволствие четырежды: дважды с какой-то военнослужащей и по разу с двумя девочками с Пиккадилли. В последующие дни Мерроу употреблял английские жаргонные словечки, искажая их на свой лад. "Будьте уверены, я бомбардировал ее, что надо, – рассказывал он в тот вечер об одной из своих компаньонок. – Уложил трех дамочек, а?!" Ему нравилось говорить с английским акцентом, сохраняя типичную для штата Небраска гнусавость: "Ты моя красотка!.. Небесное создание…"

Хеверстроу умел производить молниеносные подсчеты в голове, и Мерроу не удержался, чтобы не прихвастнуть способностями своего подчиненного. "Эй, Клинт! – кричал он. – Помножь-ка…" Он быстро выкрикивал пару больших чисел. Это был фокус; Хеверстроу довольно ловко проделывал его, чем приводил Базза в неописуемый восторг. Я же ничего особенного не видел – трюк как трюк.

Наше поведение становилось, кажется, все более шумным. Раздался телефонный звонок, и Мерроу поднял трубку. Прикрыв ее рукой, он подмигнул нам: "Администратор!" – потом ответил: "Жильцы этого номера регулярно останавливаются здесь уже в течение четырех лет, и никогда не вызывали никаких нареканий", и нажал на рычаг.

Через несколько минут в дверь постучали; на пороге появился администратор – сухой, вежливый, благовоспитанный. Воинственно выставив подбородок, Мерроу поднялся.

– Мы не шумим, – заявил он, – мы просто разговариваем. Может, вы хотите поднять шум? Тогда валяйте, ломитесь к нам. – И он захлопнул дверь перед носом администратора.

Несколько позже к нам зашли два пехотинца-австралийца, один настроенный явно воинственно, другой – явно миролюбиво. Они начали доказывать, что ночные бомбежки гораздо эффективнее наших, и, глядя на Мерроу, можно было подумать, что он вылетал на боевые задания по меньшей мере раз двадцать. Страсти разгорелись, не на шутку раздраженный Мерроу бросил Хендауну:

– Нег, плесни-ка мне.

– А я-то всегда думал, что когда джентльмена-южанина называют ниггером, он пускает в ход кулаки, – вмешался воинственный австралиец, котрому, как видно, не терпелось подраться.

Мы не называли Хендауна ниггером, за ним закрепилась кличка Негрокус. Я так никогда и не узнал о ее происхождении, – возможно, оба слова имели один смысл. Шутка автралийца показалась нам особенно оскорбительной еще и потому, что Хендаун не был офицером. Но зато он был крепким, как наковальня, тридцатишестилетним парнем и вполне мог постоять за себя.

Он не спеша подошел к австралийцу.

– Послушай, ты, пехотная крыса, – сказал он, – я сам могу тебе ответить. – Хендаун указал большим пальцем на Мерроу и добавил: – И за него и за себя.

– Ну, если тебе нравится, когда тебя так называют, дело твое, – заявил австралиец.

– Вот именно, мое, – согласился Хендаун, – и ты не суй нос в чужие дела.

Шумная перепалка не утихала; вернулся администратор и спросил, кто нарушает порядок; Мерроу указал на задиристого австралийца и ответил: "Вот он", после чего администратор вежливо попросил обоих незваных гостей удалиться, что они и сделали без лишних слов.

Мы были рады избавиться от автралийцев, нас наполняло чувство своей исключительности, чувство сплоченности тех, кто летает, против тех, кому не выпал этот жребий. Мы питали иллюзию, что между летчиками существует некая таинственная общность, что все мы являемся совладельцами секрета, что постичь его можно только в небе, и только там мы, люди особого, исключительного склада, можем выполнить возложенную на нас миссию. Лишь много позже Дэфни помогла мне понять, что меня и Мерроу роднила склонность фантазировать в небе, но между моими и его грезами не было ничего общего. В те дни я этого не знал.

Назад Дальше