Возлюбивший войну - Джон Херси 10 стр.


Уже перед рассветом, когда все разошлись, Мерроу присел на край кровати в нашем номере, расплакался и принялся колотить кулачищем в огромную ладонь. "Прикончить бы их всех!" – всхлипывал он. Мне показалось, что он говорит о штабе и вообще о начальстве, и я готов был признать, что привязан к Баззу прочными узами. Однако сейчас, благодаря проницательности Дэфни, я думаю, что он имел в виду народы, человечество, всех нас. Я бы ужаснулся, если бы догадался тогда об этом. Он ревел, как младенец.

19

Если мы действительно искали из ряда вон выходящее похмелье, то на следующее утро могли считать себя вполне удовлетворенными, ибо нашли то, что искали. На базу мы возвращались поездом; трясло нас так, будто мы оказались внутри сверла бормашины. Хендаун и Прайен ехали в одном купе с нами, четырьмя офицерами, причем выяснилось, что накануне вечером Негрокус с просветительной целью взял с собой Прайена, но когда подцепил для него девочку и снял для всех троих комнату в ночлежке, Прайен, по словам Хендауна, вдруг разобиделся.

– Он думает, – рассказывал Хендаун, – что все проститутки – негодные твари. Он вообще всех женщин считает шлюхами. Они-де только и знают, что надувать парней. Им бы только денежки, наряды, танцульки. Кухней заниматься не хотят, лишь бы морочить мужчин.

Прайен, сидевший как истукан, в конце концов изрек, что, по его мнению, не мешало бы переменить тему разговора.

– Для англичан, – заявил он, – лондонцы говорят на самом ломаном английском языке, который я когда-либо слышал.

– А все оттого, что у него вечно болит брюхо, – заметил Мерроу и захохотал; одно лишь упоминание о желудке Прайена заставляло Базза покатываться со смеху.

20

Небо над Пайк-Райлингом было мягкого серовато-голубого цвета; к полудню, вздремнув на своей койке, я вновь почувствовал себя человеком; зашел Шторми Питерс и спросил, не хочу ли я покататься на великах.

– Можем проехать до Или и осмотреть кафедральный собор, – сказал он.

– Это далеко?

– С попутным ветром не очень.

– Да, но на обратном пути?

– О-о! Не сообразил. Ветер устойчивый. Пожалуй, на обратном пути придется трудновато.

Мы поехали покататься среди засеянных репой полей, по тропинкам, протоптанным фермерами, а потом оказались у поля, где поднимались, поблескивая на солнце, всходы ячменя, и, внезапно охваченные весенней лихорадкой, сошли с велосипедов, и растянулись на земле, покрытой зеленью, побеги которой напоминали ростки нарциссов, смотрели в чистое небо и как-то незаметно заговорили о нем и о летчиках. Мне захотелось узнать, как выглядит комета вблизи, и Питерс рассказал о кометах, а я сообщил ему все, что читал о замечательном чувстве ориентировки у пчел; мы говорили о затишье в боевых операциях и приходили к выводу, что это затишье перед бурей. Я сказал Шторми, что небом и полетами интересуюсь с детства, как и Мерроу, если верить его словам; очарованность небом, стремление познать его, рано зародившийся интерес к нему – вот то общее, что объединяет летчиков; Шторми, подумалось мне тогда, стоит как-то особняком от нас, от меня и Базза, от всего нашего содружества.

Теперь, когда Дэфни помогла мне прозреть, я понимаю, что Питерс был ближе мне по взглядам и настроениям, чем Мерроу; Базз питал страсть к моторам, таящим скорость, движение, мощь; он испытывал в воздухе какое-то дикое веселье и пренебрежение к опасности, в то время как Шторми влекли к себе силы, питающие жизнь, он любил облака, дождь и солнце, растившее всходы, на которых мы лежали. Если Шторми и говорил о полетах, то лишь о полетах легендарных – Икара, Сирано, Расселаса; ему нравилось представлять себе воздушный шар Бланшара с его странными, похожими на перья веслами, медленно перелетающий через Ла-Манш. Баззу же нужны были быстрота, риск, рекорды, инциденты, смерть, собственная персона. Мерроу вглядывался в небесный свод, чтобы увидеть в нем, как в зеркале, свое отражение, а Питерс пытливо изучал небо, как другие изучают лес.

21

В течение двух следующих дней удерживалась идеальная погода, и нам не терпелось поскорее подняться в воздух. У офицерского клуба стоял автомат для продажи кока-колы, и вечером пятнадцатого апреля, после ужина, когда вокруг автомата столпились люди, Мерроу сказал мне:

– Сейчас я куплю тебе бутылку.

– Ну уж нет, – ответил я, роясь в карманах брюк. – Теперь моя очередь. Я и так задолжал тебе пять бутылок.

– Пять… Перл должен мне сорок три. Продул в карты. А то пять. Что такое пять? В общем, покупаю.

Я заметил, что Мерроу носит в карманах доллара на два пятицентовых монет, полученных в военном магазине базы и завернутых в бумагу колбасками, как леденцы. Ему, очевидно, нравилось иметь в кармане мелочь на тот случай, когда кто-нибудь бросался от одного к другому и упрашивал "разменять четвертак"; подозреваю также, что ему нравилось иметь должников. Услышав, как кто-то просит мелочь у бармена, – тот держал под прилавком коробку из-под сигар, наполненную мелкими монетами, – он кричал: "Эй, ты! У меня целая куча мелочи. Поди сюда, я куплю тебе кока-колу".

Таким образом Мерроу обеспечивал себе аудиторию и приступал к рассказам о своих успехах в "сражениях между простынями". В тот вечер он начал так: "Луна осветила самое прекрасное тело, какое я когда-либо видел. Я сорвал одеяло и…"

Позднее мы играли в бинго, и Базз выкрикивал числа. Чувствовал он себя превосходно.

– Вы готовы, леди и джентльмены? Ну, а теперь честно тряхнем для маленькой дамочки с сигарой, вон там, в последнем ряду. Вытаскиваю! Тридцать два… Эй, Уайт! Убирайся отсюда! – крикнул Мерроу пилоту, который сидел в сторонке и пытался читать книгу. – Для летчиков всегда найдется местечко у диспетчеров. Проваливай, проваливай! Тут могут оставаться только игроки в бинго и шулера… Пятнадцать! Есть желающие продать свои карты обратно администрации? Ну, хорошо. Семьдесят пять!

– Бинго! – спустя некоторое время воскликнул Стеббинс и рассмеялся под неодобрительные возгласы остальных. Он уже дважды выигрывал накануне вечером.

– Леди и джентльмены, – с мрачным видом заговорил Базз, – от лица церковноприходского комитета по игре в бинго должен заявить, что этому сукиному сыну повезло.

Во время второй партии трубный голос громкоговорителя взбудоражил нас долгожданным сообщением. Объявлялось состояние боевой готовности! Все разошлись по своим комнатам; мы с Баззом сразу же взялись за письма. Я лежал на кровати и писал матери, а Базз, сидя за столом, строчил, конечно, какой-нибудь даме. Через некоторое время он разделся и ушел в туалет, оставив неоконченное письмо на столе, в конусообразном пучке света от затененной лампы. Снаружи под окном нашей комнаты шелестели на ветру сухие листья боярышника, так и не облетавшие за зиму. Я успел прочитать часть письма. Оно лежало открытым на второй странице. Базз писал сестре:

"…ты, конечно, сумеешь со свойственной тебе деликатностью намекнуть матери, что здесь туговато со сладостями. Чего-нибудь и сколько угодно, лишь бы только побыстрее! В Штатах я никогда не пожирал столько сладкого и теперь набрасываюсь даже на самые дешевые леденцы. Я не шучу. Я так постарел на военной службе, что снова впадаю в детство. Можешь мне поверить, летчик имеет право на три детства. Одно обычное, второе, когда он находится в действующей армии, и третье, когда ему перевалит за восемьдесят – я ведь доживу до восьмидесяти. Во всяком случае, поговори с матерью. Я не настолько обнаглел, чтобы намекать самому, так что, пожалуйста, попроси мать или подскажи ей, а сама не посылай…"

Как я раскаивался, что заглянул в письмо Базза! У меня даже начались колики в желудке, когда я понял, что могучий вояка, мой командир Уильям Сиддлкоф Мерроу, так же тоскует по дому, как и я.

22

Нам повезло. Объектом нашего первого боевого вылета оказался Лориан. В то время в Северной Африке происходила усиленная концентрация войск для "Хаски", и тяжелые самолеты из Англии использовались для ударов по эллингам подводных лодок и судостроительным верфям с целью обезопасить "дорогу жизни". Эта работа не радовала летчиков; слишком трудная задача – с высоты в двадцать одну тысячу футов поразить такую малозаметную цель, как эллинги; они были сделаны из бетона толщиной двенадцать футов, и какой бы точностью ни отличались наши удары с воздуха, это не помогло бы выиграть войну к Рождеству. Противника следовало бомбить на его собственной территории. Кроме того, концентрация сил для "Хаски" означала, что здесь, в Англии, нам нечего рассчитывать на пополнение наших сил, и мы чувствовали себя какой-то заштатной командой, да так оно, собственно, и было. И все же мы сотались довольны, когда узнали, что в первый боевой полет наш экипаж посылают на Лориан, поскольку маршрут пролегал большей частью над морем, а не над занятой противником территорией; нам так не терпелось лететь, что сейчас это кажется даже забавным.

Но нас ожидало разочарование. Все в тот день шло через пень-колоду. Начать с того, что установленная боевым приказом приборная скорость при наборе высоты – сто семьдесят миль в час – оказалась непосильной для многих корыт нашей авиагруппы. Сразу же после вылета восемь самолетов должны были вернуться, в том числе (вот уж поистине "везение"!) и ведущий самолет нашего звена; к тому времени мы не успели присоединиться даже к своей эскадрилье, не говоря уже о группе, и вместе с другим ведомым звена толклись в воздухе, не зная, к кому подстроиться. В воздухе трудно отличить самолеты одной группы от другой. Поболтавшись так некоторое время, мы присоединились к какой-то чужой эскадрилье, хотя вообще-то она входила в нашу авиагруппу.

Не мы одни оказались в таком положении. Я злился. Это и есть та священная война, на алтарь которой я должен возложить свою собственную некудышную жизнь – некудышную для всех, кроме меня! Выходит, нас просто водили за нос. Как не похож был весь этот хаос на коммюнике, которым я так простодушно верил!

А у Мерроу настроение все время улучшалось. Перед тем как мы поднялись в самолет, он собрал нас в кружок и сказал: "Пока вы со мной, вам не грозит даже царапина. Моя мама говорила, что вместе со мной в дом вошло счастье". Мы искренне верили ему. Его большое квадратное лицо, ни минуты не остававшееся спокойным, покрылось испариной; казалось, он исходил потом патриотизма и страстного желания немедленно вцепиться в глотку врага.

А в воздухе, где все перепуталось и перемешалось, он кричал по внутренней связи: "Валяйте, валяйте!" (Мерроу где-то разузнал, что вот так и следовало сказать часовым-гвардейцам у ворот Сент-Джеймского дворца, чтобы разморозить их. Может, бедняги до сих пор стоят там?) Он вел себя более чем странно – то пристально, забыв обо всем, рассматривал циферблаты приборов, то вдруг выкрикивал какую-нибудь команду членам экипажа. Когда Мерроу впадал в такой раж, он совершенно переставал считаться с нами. Если Сейлин, сидя в своей нижней турели, как в капкане, осмеливался робко высказать собственное мнение, Мерроу кричал ему: "В чем дело, Малыш? Ты что, нервничаешь? Забыл, что находишься на войне?" В одном из полетов я доложил, что в головках цилиндров резко повысилась температура. "Трусишь, Боумен?" – ухмыльнулся он, словно мужество заключалось в том, чтобы вывести из строя двигатель. Но в то же время, хоть это и покажется нелепым, его грубые окрики подбадривали нас. Он был в таком приподнятом настроении, что мы не решались высказывать недовольство или раздражение.

Величаший источник моей силы заключался в том, что я всегда считал себя слабым. Я давно дружил с беспокойством, раздражительностью, нетерпением, бессонницей, головными болями. Для меня стало уже привычным каждый раз собираться с силами, чтобы защищать себя. Именно поэтому, возможно, во время нашего последнего рейда на Швайнфурт я обнаружил, что у меня больше внутренних ресурсов, чем у Мерроу. Единственное, чего пламенный почитатель разрушения не мог допустить, так это мысли, что все может кончиться для нас крахом.

В тот день у меня был еще один, даже более мощный источник силы: неведение. Я просто не представлял, как разворачивались события, и лишь позже узнал от других, что происходило над целью. На обратном пути нас должно было прикрыть сильное подразделение английских ВВС, однако над самим Лорианом мы действовали самостоятельно, и потом мне рассказывали, как немцы бросили против нас пятьдесят или шестьдесят истребителей, как они атаковали нас, со всех направлений, и особенно в лоб, волнами, по четыре-семь машин одновременно, как пара "фокке-вульфов-190" сбросила воздушные бомбы с дистанционными взрывателями и какой мощный и точный заградительный зенитный огонь встретил нас в районе цели; за все время я видел только мгновенно промелькнувшую закругленную консоль крыла и несколько клубков черноватого дыма.

Как раз перед заходом на бомбометание ко мне по внутреннему переговорному устройству обратился Макс Брандт. "Боу, – сказал он, – загляни на секунду, помоги кое в чем разобраться".

Так получилось, что при заходе на цель я оказался вместе со своим переносным кислородным баллоном внизу, в фонаре; я стоял за спиной Макса и через его плечо внимательно всматривался в землю (мне не верилось, что Брандт способен обнаружить сквозь наземную дымку электростанцию, расположенную рядом с объектом бомбардировки – базой подводных лодок), а тем временем Мерроу, еще не постигший всех тонкостей маневрирования под огнем противника, то поднимал, то опускал нос самолета, и в момент, когда я и Клинт Хеверстроу наклонились над Брандтом, машина так резко пошла вниз, что какое-то мгновение мы парили в воздухе, подобно пловцам в океане вечности, окруженные невесомыми предметами: амортизационной прокладкой, бортовым журналом, чьим-то парашютом. Затем Базз задрал машину, я рухнул на пол и распростерся неподвижной кучей среди падающих вокруш вещей; я чувствовал, что мое лицо похоже на морду старой загнанной ищейки. Таким образом, от первой схватки с гуннами у меня в памяти сохранилось лишь одно впечатление: в течение двух секунд я был чудовищно грузным, как один из тех монстров, которых показывают в цирке.

После бомбометания, когда мы легли на обратный курс и нас встретили "спитфайры" (я опознал их по мудрой привычке слегка покачивать крыльями и держаться вне досягаемости пулеметного огня, с тем чтобы янки, большие любители палить куда попало и в кого попало, опознали своих братьев по оружию и не начинили их крупнокалиберными пулями) и когда мы в полном беспорядке, почище, чем армия Наполеона во время бегства из Москвы, плелись над Атлантикой, я пережил несколько приятных минут упоения полетом. На первом коротком отрезке нашего лломаного пути мы направлялись курсом на Пензанс, и я, всматриваясь в безграничный воздушный океан, грезил о корсарах небес. Я испытывал радость освобождения от тесных пут земной действительности. Я снова чувствовал себя счастливым ребенком.

Мерроу вспугнул мое настроение; по внутреннему телефону Базз сказал Максу Брандту, что когда тот заорал "Бомбы сброшены!) (между прочим, он сделал это с помощью ручного сбрасывателя, не целясь, как и другие бомбардиры наших самолетов), он, Мерроу, испытал сладчайший момент в своей жизни, если не считать моментов физической близости с женщинами. Конечно, он выразился более откровенно и тут же захохотал.

Наш полет подходил к концу.

– Прайен! – крикнул Базз. – Не пора ли снижаться да сбегать по нужде?

На двенадцати тысячах я снял кислородную маску. Она была мокрой от слюны и пота, и я понял, что в какие-то минуты полета пережил сильнейший страх.

Мы приземлились, и, едва взглянув на лица Реда Блека и его ребят из наземного экипажа, я подумал, что мы, наверно, совершили нечто из ряда вон выходящее. Я чувствовал себя таким измученным, что с трудом выбрался из самолета.

Когда мы подошли к помещению, где обычно производились разборы полетов, Мерроу уже был собран и спокоен, словно только и делал, что летал, пока мы находились здесь. Появилась девица из Красного Креста с пончиками, кофе и сигаретами; она была урод уродом, однако Мерроу подошел к ней с видом чемпиона в беге с барьерами. "Так вот ради чего мы летаем!" – сказал он. Действительно, ее можно было выставлять напоказ. Если бы не колоссальный бюст, подвешенный к ней, как тяжеленная ноша почтальона, она смело могла бы сойти за мужчину. Нет, она просто обязана была оказаться мужчиной в женском обличье! И тем не менее Мерроу флиртовал с ней так, словно не смог бы и дня прожить без ее чар.

Через некоторое время он подошел ко мне и доверительно сообщил: "В этих уродах ни за что сразу не разберешься. Иногда они горячи, как блины с огня".

– Тубо, Фидо! – сказал я. – Не на ту гавкаешь.

– А знаешь, Боумен, на осторожности я еще пока ничего не выигрывал.

На разборе вылета нам нечего было сказать, разве только то, что мы оказались на целую милю в стороне от цели и что самолеты противника проносились мимо нас до того, как мы успевали хотя бы разок выстрелить в них со злости.

Назад Дальше