В погоню были высланы полк Хоботова и оренбургско-забайкальская сотня ротмистра Неймана. "Догнать! - напутствовал Унгерн ее командира. - Рубить без пощады всех стриженых!" Таковых он считал сторонниками Сунь Ятсена, то есть революционерами, а тех, кто не обрезал себе косу - монархистами. В его манихейской картине мира добро не только резко отделялось от зла, но и легко распознавалось по внешним признакам.
Днем, приняв у сдавшихся оружие и оставив подводы тем "мирным купцам", кто не тронулся с места, Унгерн поскакал вслед за бежавшими. На расстоянии нескольких верст от лагеря перед Князевым открылась долина, усеянная сотнями мертвых тел. Здесь "крепко поработали" оренбургские и забайкальские казаки, рубя не только солдат, но и беженцев с семьями. Серьезного сопротивления они не оказывали, лишь Неймана застрелил притаившийся у дороги мститель. Это, видимо, озлобило его подчиненных. Князев запомнил: "Прижавшись как-то боком к колесу брошенной у дороги повозки, китаец силится держать свой разрубленный череп. Впечатление от этого зрелища было, вероятно, усилено тем, что его поднятые к голове руки напоминали жест полнейшей безнадежности".
Спустя два месяца тут проезжал Оссендовский по пути из Ван-Хурэ в Ургу. "До сих пор, - вспоминал он, - среди остатков брошенной амуниции валялось около полутора тысяч непогребенных со страшными ранами от сабельных ударов. Монголы старались объехать стороной это поле ужаса и смерти, и здесь было полное раздолье для волков и одичавших собак".
На перевале Долон-Хада снег уже сдуло ветрами, беглецы подожгли на склонах сухую траву и под прикрытием огня оторвались от погони. Большая часть конницы и мелкие отряды пехоты вернулись в Кяхту. Теперь власти ДВР пропустили их через границу, а затем из Верхнеудинска по железной дороге отправили в Китай. В конце марта набитые ими эшелоны проследовали через Читу в Маньчжурию.
2
Прекрасно вооруженная, экипированная и обученная 15-тысячная армия, которую полтора года назад Сюй Шучжен привел в Халху, перестала существовать, что в Пекине восприняли не как чисто военное поражение, а как национальную катастрофу. Монголия была не просто китайской колонией, как Урянхай; в ней видели важнейшую часть страны, чье символическое значение несравнимо с доставляемыми ею экономическими выгодами. Китайцы традиционно осознавали свою историю как цикличную, с регулярно повторяющимися эпизодами противостояния Поднебесной Империи и варваров, северных кочевников, где один и тот же тысячелетний враг лишь меняет оболочку, оборачиваясь то хунну, то маньчжурами или монголами. Хотя геополитическая ситуация давно изменилась, Монголию привычно продолжали рассматривать как ключ к овладению всем Китаем. Унгерн вписался в эту традицию, на новом историческом витке олицетворяя собой древнюю угрозу, связанную с именами Чингисхана и Хубилая.
Беженцы принесли в метрополию известия о погромах и убийствах поселенцев, сожженных поселках, разграбленных факториях и складах с товарами. Газеты требовали от правительства возмездия, коммерсанты - возмещения убытков. Военные рвались в бой, но политическая ситуация в раздираемом внутренними смутами Китае была такова, что организовать карательную экспедицию оказалось непросто.
Возглавить ее могли только два человека - Чжан Цзолин и чжилийский генерал У Пейфу, но эти же двое были главными соперниками в борьбе за контроль над центральным правительством (через год они столкнутся в открытой войне). Отправлять свои войска в Монголию не хотел ни тот, ни другой. Оба боялись ослабить свои позиции в Пекине, в то же время каждый противился назначению другого, чтобы его влияние не усилилось при успехе. Наконец Чжан Цзолин предложил компромиссный вариант: он пошлет дивизию своих войск, У Пейфу - своих, а командовать объединенными силами будет кто-нибудь со стороны. Предложение было принято, но никак не могли найти такого кандидата на роль командующего, который устроил бы обоих конкурентов.
В апреле в Тяньцзине собралась правительственная конференция. На ней с тревогой отмечалась близость унгерновских отрядов к Калгану и даже опасность, якобы угрожающая Пекину. Вероятно, сторонники союза с Советской Россией нарочно сгущали краски, рисуя ситуацию в трагических тонах, но это было и в интересах Чжан Цзолина. К тому времени он уже успел склонить к лояльности князей Внутренней Монголии, обязавшихся не оказывать поддержки Унгерну, и готов был взять на себя ответственность за возвращение мятежной провинции в лоно Китая. У Пейфу не смог или не захотел помешать его назначению; Чжан Цзолин получил титул "высокого комиссара по умиротворению Монголии", неограниченные полномочия и три миллиона долларов на снаряжение экспедиции против барона. Под прикрытием этого плана он приступил к сбору денег с крупных торговых фирм, заинтересованных в скорейшей победе над бароном, усиливал армию, но отправлять ее в Халху не спешил. Новое положение открывало перед ним широкий спектр возможностей, среди которых собственно война с Унгерном занимала едва ли не последнее место. Рассеивать свои дивизии по бескрайним просторам Монголии он не хотел, надеясь уладить дело миром. Унгерн тоже на это рассчитывал: маньчжурский диктатор был для него фигурой более приемлемой, чем У Пейфу или любой другой из южнокитайских генералов.
Как доносил ему есаул Погодаев из Маньчжурии, полковник Лям Пань, доверенное лицо Чжан Цзолина, "усиленно" интересуется вопросом: если бы Чжан Цзолин "попросил" барона "выйти из Урги", каков был бы ответ? Можно не сомневаться, ответ был бы отрицательным, хотя Унгерн посылал в Мукден недвусмысленные сигналы, что готов на многое при условии совместной борьбы за реставрацию маньчжурской династии. "Я, к сожалению, в настоящее время без хозяина, - писал он Чжан Кунъю, - Семенов меня бросил". И далее: "Предлагаю свое подчинение высокому и почитаемому Чжан Цзолину".
Тот, однако, добивался не подчинения, а полного устранения Унгерна из политической жизни Монголии. В игре, где ставкой была власть над Китаем, генерал-инспектор Маньчжурии держал про запас цинскую карту, пряча ее в рукаве, но не собирался выкладывать свой козырь в партии со случайным партнером. Для него это был вопрос не идеологии, а политики. Он и не подумал бы идти на сговор с Унгерном ради такой фикции, как идейная близость. Ни о каком союзе с ним не могло быть и речи, иначе Чжан Цзолина обвинили бы в предательстве национальных интересов. Как и большевики, он предвидел, что положение барона в Монголии будет становиться все менее прочным, выжидал и не торопился.
Удобный момент настал в мае 1921 года, когда Азиатская дивизия выступила в поход на Забайкалье. В июне Чжан Цзолин перенес свою ставку из Мукдена на станцию Маньчжурия, поближе к границам Халхи, и готовился отдать войскам приказ двинуться в Монголию, но его опередила Москва: спустя две недели в Ургу вошел Экспедиционный корпус 5-й армии и цирики Сухэ-Батора.
"Из только что полученных случайно газет, - писал Унгерн все тому же Чжан Кунъю, - я вижу, что против меня ведется сильная агитация из-за моей войны якобы с китайским государством. Думаю, что, зная меня, Вы не можете предположить, чтобы я взялся за такое глупое дело". И еще: "Не могу не думать с глубоким сожалением, что многие китайцы могут винить меня в пролитии китайской крови. Но я полагаю, что честный воин обязан уничтожать революционеров, к какой бы нации они ни принадлежали, ибо они есть не что иное, как нечистые духи в человеческом образе".
Пытаясь привлечь на свою сторону Чжан Кунъю, чтобы через него склонить Чжан Цзолина к отказу от военного решения проблемы, Унгерн, с одной стороны, предлагал ему прямую взятку - третью часть выручки от продажи в Маньчжурии монгольских товаров, если тот сквозь пальцы посмотрит на нарушение введенной Пекином торговой блокады Монголии; с другой - убеждал его в том, что коммерческие интересы Китая в Халхе ничуть не пострадали: истребление в Урге "главных купцов - жидов", пойдет на пользу китайской торговле: отныне она избавлена от опаснейших конкурентов. Как всегда и везде, идея, призванная стать связующим раствором, замешивается на деньгах и на крови.
Унгерн прекрасно понимал, какое громадное значение для Монголии имеют торговые связи с Китаем. Почти сразу после взятия Урги был создан совет китайских старшин и составлен список фирм, чьи владельцы не ушли с войсками или оставили заместителей. Возле зданий, принадлежавших этим фирмам, выставлялись караулы для защиты от грабежей. Поощрялось и расселение офицеров Азиатской дивизии в домах богатых китайцев. Постояльцы служили гарантами безопасности хозяев, которые за это бесплатно их кормили, одевали, снабжали табаком и рисовой водкой. Те, кто "брал не по чину", сурово наказывались. Одного из таких обнаглевших квартирантов Унгерн приказал повесить прямо на воротах приютившей его усадьбы. Он демонстративно покровительствовал китайскому купеческому обществу, что не мешало ему в случае нужды конфисковывать имущество подопечных под предлогом спекуляции или укрывательства гаминов.
После боев на Ушсутайском тракте Унгерну досталось около тысячи пленных, а по возвращении в Ургу он обнаружил здесь еще почти столько же китайских солдат и офицеров, сдавшихся Баир-гуну. Все они теперь могли вернуться на родину с риском погибнуть в пути от рук монголов или умереть от голода и холода, но могли поступить на службу в Азиатскую дивизию и получать хорошее жалованье. Многие выбрали последнее. Из волонтеров был сформирован четырехсотенный полк, довольно быстро разжалованный в дивизион под командой поручика Попова. На первых порах Унгерн любовно опекал этот дивизион, доказывающий, что китайцы как таковые не являются его врагами, не пожалел даже двух пудов серебра на кокарды и трафареты для погон. Изображенная на них эмблема, которую он, видимо, сам же и придумал, представляла собой, по словам Волкова, "фантастическое соединение дракона с двуглавым орлом". Это должно было символизировать единство судеб двух рухнувших, но подлежащих возрождению великих империй.
Свет с востока
1
Среди тех, кто в Иркутске допрашивал пленного барона, был Николай Борисов, представитель Коминтерна в Монголии, алтаец по происхождению и, видимо, буддист по воспитанию (иначе ему не доверили бы в 1925 году возглавить первое советское посольство в Тибет, к Далай-ламе XIII). Он интересовался антикоминтерновским проектом Унгерна создать Федерацию народов Центральной Азии и спрашивал, был ли Богдо-гэген посвящен в эти планы. Унгерн ответил, что с хутухтой как человеком "мелочным и неспособным воспринимать широкие идеи" он об этом не говорил. Если даже и так, Богдо-гэген и его министры не могли не знать о замыслах барона, столь же грандиозных, сколь и опасных для хрупкой независимости Халхи, зажатой между двумя гигантами - Китаем и Россией.
Идея возрождения державы Чингисхана была центральным пунктом геополитической программы Унгерна. "Это государство, - говорил он Оссендовскому, - должно состоять из отдельных автономных племенных единиц и находиться под моральным и законодательным руководством Китая, страны со старейшей и высшей культурой. В союз азиатских народов должны войти китайцы, монголы, тибетцы, афганцы, племена Туркестана, татары, буряты, киргизы и калмыки". Цель их объединения - образовать "оплот против революции".
В 1920-х годах родственники Унгерна с интересом читали и пересылали друг другу книгу Оссендовского, но отказывались верить, что при всем его сумасбродстве их брат или кузен мог вынашивать подобные планы. К тому же автор, безжалостно беллетризуя реальность, давал поводы усомниться в своей правдивости. Под его пером Унгерн излагает эти планы во время ночной бешеной гонки на автомобиле по окрестностям Урги, отвлекаясь на реплики типа: "Это волки! Волки досыта накормлены нашим мясом и мясом наших врагов".
Еще менее достоверным должен был казаться другой его монолог, произнесенный тоже ночью, после того как гадалка предсказала ему скорую смерть. В трансе она потеряла сознание; когда ее "бесчувственное тело" вынесли из юрты, Унгерн, обращаясь к Оссендовскому, заговорил: "Умру… Я умру… Но это ничего… Ничего!.. Дело уже начато и не умрет. Я знаю пути, по которым пойдет оно. Племена потомков Чингисхана пробудились! Ничто не потушит огня, вспыхнувшего в сердцах монголов! В Азии образуется громадное государство от Тихого океана и до Волги".
У клана Унгерн-Штернбергов такие места в книге Оссендовского должны были вызывать понятное раздражение. Им хотелось видеть своего кузена или племянника обычным белым генералом с нормальной разумной идеологией, чтобы гордиться родством с ним, а не считать его японским агентом или прожектером с бредовыми идеями. Русские эмигранты тоже не верили Оссендовскому. Одни считали, что он сознательно романтизирует "дегенеративного" барона, другие не желали расставаться с мифами о героях борьбы за потерянную родину, которым прощалось все, только не планы расчленения России и равнодушие к ее судьбе. Однако рассказы Оссендовского подтверждаются признаниями самого Унгерна.
Его слова (в письме есаулу Кайгородову) о борьбе во имя "дорогой для нас родины, матушки России", кажутся куда более фальшивыми, чем ссылки на волю Неба и призывы к восстановлению маньчжурской династии. Эмигранты хотели видеть в нем русского патриота, между тем в протоколе одного из допросов его политические взгляды характеризуются следующим образом: "К судьбе России безразличен, так как, во-первых, не патриот; во-вторых, сторонник желтой расы и допускает оккупацию России Японией".
Далее записано: "Идеей фикс Унгерна является создание громадного среднеазиатского кочевого государства от Амура до Каспийского моря. С выходом в Монголию он намеревался осуществить этот свой план. При создании этого государства в основу он клал ту идею, что желтая раса должна воспрянуть и победить белую расу. По его мнению, существует не "желтая опасность", а "белая", поскольку белая раса своей культурой вносит разложение в человечество. Желтую расу считает более жизненной и более способной к государственному строительству, и победу желтых над белыми считает желательной и неизбежной".
А тремя месяцами раньше, рассуждая о необходимости сплотить "в одно целое" Внутреннюю Монголию и Халху, Унгерн из Урги писал в Пекин, Грегори: "Цель союза двоякая: с одной стороны, создать ядро, вокруг которого могли бы сплотиться все народы монгольского корня; с другой - оборона военная и моральная от растлевающего влияния Запада, одержимого безумием революции и упадком нравственности во всех ее душевных и телесных проявлениях".
Сказанное в плену и написанное в письме к Грегори почти буквально совпадает с текстом Оссендовского; тот, видимо, в самом деле пользовался дневниковыми записями. Свои заветные мечты Унгерн выражал одними и теми же словами, что свойственно людям с навязчивыми идеями. Такие идеи кажутся настолько значимыми, что как магическая формула могут существовать лишь в единственном словесном воплощении, нерасторжимо слитом с ее сутью.
Программа Унгерна покоилась на идеологии, выводившей его далеко за рамки Белого движения. Она близка японскому паназиатизму (или, по Владимиру Соловьеву, "панмонголизму"), но отнюдь ему не тождественна. Доктрина "Азия для азиатов" предполагала ликвидацию на континенте европейского влияния и последующую гегемонию Токио от Индии до Монголии, а Унгерн возлагал надежды именно на кочевников, ибо только они сохранили утраченные остальным человечеством, включая отчасти самих японцев, изначальные духовные ценности и потому должны стать опорой будущего миропорядка.
Когда Унгерн говорил о "желтой культуре", которая "образовалась три тысячи лет назад и до сих пор сохраняется в неприкосновенности", он имел в виду не столько культуру Китая и Японии, сколько неподвижную, в течение столетий подчиненную лишь смене годовых циклов, стихию кочевой жизни. Ее нормы уходили в глубочайшую древность, что казалось непреложным свидетельством их божественного происхождения. Как писал Унгерн князю Найдан-вану, только на Востоке блюдутся еще "великие начала добра и чести, ниспосланные самим Небом".
Потомки воинов Чингисхана мало походили на своих предков. По словам Хитуна, полюбившего их совсем за другие качества, чем Унгерн, современные монголы стали "скромными, робкими, миролюбивыми, часто эксплуатируемыми разными обманщиками и самозванцами". Все это Унгерн не мог не видеть, но верил, что с его помощью они вернут себе былую воинственность. Кочевой образ жизни был для него идеалом отнюдь не отвлеченным и не рассыпался при столкновении с действительностью. В его системе ценностей образованность или гигиенические навыки значили куда меньше, чем религиозность, преданность, простодушие, уважение к аристократии. Важно было и то, что монголы остались верны не просто монархии, но высшей из ее форм - теократии.
Он знал их язык, носил монгольское платье и не фальшивил, когда заявлял, что "вообще весь уклад восточного быта чрезвычайно ему во всех подробностях симпатичен". В Урге имелось достаточно комфортных домов европейского типа, но Унгерн предпочел жить в юрте, поставленной во дворе китайской усадьбы. Там он ел, спал, принимал наиболее близких ему людей. Если тут и присутствовал элемент сознательной мимикрии, то не в такой степени, как казалось его врагам. Разумеется, он и чисто по-актерски играл выбранную для себя роль, но это была роль действующего лица исторической драмы, а не участника маскарада.