Гумилев без глянца - Павел Фокин 2 стр.


Внешность Гумилева показалась мне тогда необычайной до уродства. Он действительно был некрасив и экстравагантной (потом он ее бросил) манерой одеваться – некрасивость свою еще подчеркивал. Но руки у него были прекрасные и улыбка, редкая по очарованию, скрашивала, едва он улыбался, все недостатки его внешности [9; 463].

Надежда Савельевна Войтинская (в замужестве Левидова; 1886–1965), писательница, художница, выполнила для журнала "Аполлон" серию графических портретов современных деятелей культуры, в том числе портрет Н. С. Гумилева:

Очень сильная мимика рта, глаза полузакрыты, сильно пальцами двигал, у него были длинные выразительные руки [16; 102].

В. А. Карамзин, штаб-ротмистр, сослуживец Н. С. Гумилева:

(1916). Командир полка был занят, и мне пришлось ждать, пока он освободится. Я присел на балконе и стал наблюдать за прохаживавшимся по балкону Гумилевым. Должен сказать, что уродлив он был очень. Лицо как бы отекшее, с сливообразным носом и довольно резкими морщинами под глазами. Фигура тоже очень невыигрышная: свислые плечи, очень низкая талия, малый рост и особенно короткие ноги. При этом вся фигура его выражала чувство собственного достоинства. Он ходил маленькими, но редкими шагами, плавно, как верблюд, покачивая на ходу головой… [11; 538–539]

Всеволод Александрович Рождественский:

Пока он читал, я невольно приглядывался к его внешности. Он был на этот раз (осенью 1916 г. – Сост.) в штатском, в легком просторном костюме – помнится, в сером, с синим галстуком. Лицо удлиненное, глаза несколько зеленоватого оттенка – и в них нет-нет вспыхивает что-то чуть-чуть насмешливое, ироническое. Острижен наголо. С первого взгляда кажется немного долговязым, нескладным, но вместе с тем все его движения свидетельствуют о ловкости и силе. Очень выразительные, длинные крепкие пальцы. Рот вычерчен четко; в нем настойчивость, воля. Голова вообще несколько черепоподобная. И есть что-то несовременное в ее очертаниях, напоминающих скульптурные портреты средневековья. Вообще Гумилев некрасив. Впоследствии я как-то слышал от него такое ироническое замечание: "Вероятно, я похож на верблюда – царя пустыни". И в этом несомненно была крупица правды [20; 413].

Ирина Владимировна Одоевцева (наст. имя и фам. Ираида (Рада) Густавовна Гейнике; 1895, по другим сведениям 1901–1990), поэтесса, мемуаристка. Ученица Н. С. Гумилева в Литературной студии Дома искусств в Петрограде, жена Г. В. Иванова:

Трудно представить себе более некрасивого, более особенного человека. Все в нем особенное и особенно некрасивое. Продолговатая, словно вытянутая вверх голова, с непомерно высоким плоским лбом. Волосы, стриженные под машинку, неопределенного цвета. Жидкие, будто молью траченные брови. Под тяжелыми веками совершенно плоские глаза.

Пепельно-серый цвет лица. Узкие бледные губы. Улыбается он тоже совсем особенно. В улыбке его что-то жалкое и в то же время лукавое. Что-то азиатское. От "идола металлического", с которым он сравнивал себя в стихах:

Я злюсь как идол металлический
Среди фарфоровых игрушек. <…>

Он продолжает торжественно и многословно говорить. Я продолжаю, не отрываясь, смотреть на него.

И мне понемногу начинает казаться, что его косые плоские глаза светятся особенным таинственным светом.

Я понимаю, что это о нем, конечно, о нем Ахматова писала:

И загадочных, темных ликов
На меня поглядели очи…

<…> И вот уже я вижу совсем другого Гумилева. Пусть некрасивого, но очаровательного. У него действительно иконописное лицо – плоское, как на старинных иконах, и такой же двоящийся загадочный взгляд [23; 17–18].

Леонид Ильич Борисов (1897–1972), прозаик, мемуарист:

Николай Степанович Гумилев не только мне одному, но и всем, кто видел его однажды, казался человеком пожилым, значительно старше своих лет: прямой, впалощекий, высоколобый, всегда крепко сжимавший губы и неулыбчиво смотрящий на собеседника своего, – мне он показался учителем латыни или греческого и, несомненно, не моложе сорока трех – сорока пяти лет.

В девятнадцатом году ему было только тридцать три года [12; 166].

Вера Иосифовна Лурье (1901–199?), поэтесса, ученица Н. С. Гумилева в Литературной студии Дома искусств в Петрограде:

Высокий, худой, прямой, точно из дерева, в черном потертом пиджаке с заплатой на спине, всегда в белых носках, спускающихся часто на сапоги – грибочками; или в дохе темно-коричневой, привезенной из Африки, с такой же меховой шапкой, в которой я его очень любила, т<ак> к<ак> она укорачивала его длинный череп и оттеняла его тонкое, бледное лицо.

Стриженая, конусообразная голова, раскосые серые глаза, щурятся они точно с усмешкой, глядят на всех свысока, в мелких зубах непременно дымится папироса, в тонких белых руках с длинными пальцами – маленький томик! [17; 7]

Дориана Филипповна Слепян (1902–1972), актриса, драматург:

И вообще своеобразие его облика скорее удивляло, чем привлекало: очень высокий, движения как на шарнирах, дынеобразная голова с небольшими глазами, какого-то неопределенного цвета и выражения… но руки… У него были необыкновенно красивые, выразительные руки [12; 195].

Лев Владимирович Горнунг (1902–1993), поэт, переводчик, исследователь жизни Н. С. Гумилева:

В начале 1921 года <…> Гумилев уже окончательно расстался со своей военной формой, которую еще носил после войны, и одевался в простой костюм, косоворотку и кепку, заломленную назад [10; 184].

Эрих Федорович Голлербах (1895–1942), поэт, философ, искусствовед, художник, библиофил, мемуарист:

Голова у него была оригинальной формы, с высоким, куполообразным лбом и плоским затылком, – длинная, яйцевидная голова, вся вытянутая вверх, на длинной тонкой шее. Волосы он стриг коротко, по-военному. Лицо у него было не русского типа, что-то германское или английское сквозило в этом белесоватом лице, с большим красноватым носом, розовыми веками и бескровными губами, приоткрывавшими в невеселой улыбке крупные, желтоватые, немножко неправильные зубы. Пожалуй, его можно было принять за прусского лейтенанта, переодетого в штатское. Одевался он опрятно, но без подчеркнутой элегантности, носил почти всегда один и тот же черный, уже слегка потертый пиджачный костюм с черным галстуком. Зимой он имел несколько экзотический вид, т<ак> к<ак> носил вывезенную с севера оленью доху, подол которой был разукрашен орнаментом. <…>

Чтобы закончить возможно более точный "портрет" Н. С., нужно еще вспомнить о его руках: они были красивой формы, с узкой кистью и длинными сухими пальцами – руки, которые принято называть "аристократическими" и которые можно увидеть на старинных портретах.

В размеренной, крупной походке Гумилева, во всех его движениях была какая-то истовость, неторопливость. Идя по улице, он останавливался у церквей (если шел один) и неспешно осенял себя крестным знамением. Столь же методически обедал он в Доме Литераторов, вынимал из кармана пакетик с маслом и клал кусочек масла в скудный "литераторский" суп, чтобы придать ему хоть какую-нибудь питательность, столь же неторопливо курил, держа папиросу в вытянутых пальцах [30; Ф. 453. Оп. 1. Д. 22. Л. 6–8].

Георгий Петрович Блок (1888–1962), двоюродный брат А. А. Блока. Из письма Б. А. Садовскому. Петербург, 12 июля 1921 г.:

Физиономия отвратная, какая-то непристойно-голая, глаз косой и глупый, рот – щель помойная и череп, череп! А говорят – женщины его любят [28; 5].

Творчество

Анна Андреевна Ахматова (урожд. Горенко; 1889–1966), поэт, участница "Цеха поэтов", первая жена Гумилева, мать его сына Льва:

Н. С. говорил, что согласился бы скорее просить милостыню в стране, где нищим не подают, чем перестать писать стихи [4; 128].

Сергей Константинович Маковский:

Стихи были всей его жизнью. Никогда не встречал я поэта до такой степени "стихомана". "Впечатления бытия" он ощущал постольку, поскольку они воплощались в метрические строки. Над этими строками (заботясь о новизне рифмы и неожиданной яркости эпитета) он привык работать упорно с отроческих лет. В связи отчасти с этим стихотворным фанатизмом была известная ограниченность его мышления, прямолинейная подчас наивность суждений. Чеканные, красочно-звучные слова были для него духовным мерилом [9; 330].

Николай Степанович Гумилев. Из письма В. Я. Брюсову. Париж, 12 (25) марта 1907 г.:

Я не сравниваю моих вещей с чужими (может быть, во вред мне), я просто мечтаю и хочу уметь писать стихи, каждая строчка которых заставляет бледнеть щеки и гореть глаза [6, 53].

Владислав Фелицианович Ходасевич (1886–1939), поэт, переводчик, критик, мемуарист, сотрудник журнала "Весы":

Он обладал отличным литературным вкусом, несколько поверхностным, но в известном смысле непогрешимым. К стихам подходил формально, но в этой области был и зорок, и тонок. В механику стиха он проникал, как мало кто. Думаю, что он это делал глубже и зорче, нежели даже Брюсов. Поэзию он обожал, в суждениях старался быть беспристрастным [9; 539].

Николай Корнеевич Чуковский (1904–1965), писатель, мемуарист:

У Николая Степановича была прекрасная черта, – он постоянно внушал всем окружающим, что поэзия – самое главное и самое почетное из всех человеческих дел, а звание поэта выше всех остальных человеческих званий. Слово "поэт" он произносил по-французски "poete", а не "паэт", как произносили мы, обыкновенные русские люди. В этом отношении дальше его пошел один только Мандельштам, который произносил уже просто: пуэт. Неоднократно слышал я от Гумилева утверждение, что поэт выше всех остальных людей, а акмеист выше всех прочих поэтов [29; 30].

Надежда Савельевна Войтинская:

Он говорил, что его всегда должна вдохновлять какая-либо вещь, известным образом обставленная комната и т. п. В этом смысле он был фетишистом. В Царском Селе, под фирулой строгого отца и брата офицера, он вдохновляться не мог. Ему не хватало экзотики. Он создал эту экзотику в Петербурге, сделав себе маленькое ателье на Гороховой улице. Он утверждал, что позировать нужно и для того, чтобы писать стихотворение, и просил меня позировать ему. Я удивлялась: "Как?" Он: "Вы увидите "entourage"". Я пришла в ателье, там была черепаха, разные экзотические шкуры зверей… Он мне придумал какое-то странное одеянье, и я ему позировала, а он писал стихотворение "Сегодня ты придешь ко мне…" [16; 100–101].

Анна Андреевна Гумилева:

Памятно мне любимое большое мягкое кресло поэта, доставшееся ему от покойного отца. Сидя в нем, он писал свои стихи. Творить Коля любил по ночам, и часто мы с мужем – комната была рядом с его кабинетом (в доме Гумилевых в Царском Селе. – Сост.) – слышали равномерные шаги за дверью и чтение вполголоса. Мы переглядывались, и муж говорил: "Опять наш Коля улетел в свой волшебный мир" [9; 421].

Николай Степанович Гумилев. Из статьи "Жизнь стиха". 1910 г.:

Происхождение отдельных стихотворений таинственно схоже с происхождением живых организмов. Душа поэта получает толчок из внешнего мира, иногда в незабываемо яркий миг, иногда смутно, как зачатье во сне, и долго приходится вынашивать зародыш будущего творения, прислушиваясь к робким движениям еще не окрепшей новой жизни. Все действует на ход ее развития – и косой луч луны, и внезапно услышанная мелодия, и прочитанная книга, и запах цветка. Все определяет ее будущую судьбу. Древние уважали молчавшего поэта, как уважают женщину, готовящуюся стать матерью.

Наконец, в муках, схожих с муками деторождения (об этом говорит Тургенев), появляется стихотворение. Благо ему, если в момент его появления поэт не был увлечен какими-нибудь посторонними искусству соображениями, если, кроткий как голубь, он стремился передать уже выношенное, готовое и, мудрый как змей, старался заключить все это в наиболее совершенную форму.

Такое стихотворение может жить века, переходя от временного забвения к новой славе, и даже умерев, подобно царю Соломону, долго еще будет внушать священный трепет людям. Такова Илиада…

Но есть стихотворения невыношенные, в которых вокруг первоначального впечатления не успели наслоиться другие, есть и такие, в которых, наоборот, подробности затемняют основную тему, они – калеки в мире образов, и совершенство отдельных их частей не радует, а скорее печалит, как прекрасные глаза горбунов. Мы многим обязаны горбунам, они рассказывают нам удивительные вещи, но иногда с такой тоской мечтаешь о стройных юношах Спарты, что не жалеешь их слабых братьев и сестер, осужденных суровым законом. Этого хочет Аполлон, немного страшный, жестокий, но безумно красивый бог.

Что же надо, чтобы стихотворение жило, и не в банке со спиртом, как любопытный уродец, не полужизнью больного в креслах, но жизнью полной и могучей, чтобы оно возбуждало любовь и ненависть, заставляло мир считаться с фактом своего существования? Каким требованиям должно оно удовлетворять?

Я ответил бы коротко: всем. <…>

Стихотворение должно являться слепком прекрасного человеческого тела, этой высшей ступени представляемого совершенства: недаром же люди даже Господа Бога создали по своему образу и подобию [11; 160–163].

Владимир Казимирович Шилейко (1891–1930), поэт, филолог-востоковед, второй муж А. А. Ахматовой. В записи П. Н. Лукницкого:

Он же говорил, что в стихи нельзя играть, если в стихе сомнение – обязательно плохие стихи будут. И в том же 1912 году он говорил, что стихотворение не может быть написано с "нет". Отрицание не есть поэтическая форма, только утверждение… [16; 138–139]

Николай Максимович Минский (наст. фам. Виленкин; 1856–1937), поэт, драматург, философ, публицист, переводчик:

Основной чертой творчества Гумилева всегда была правдивость. В 1914 году, когда я с ним познакомился в Петербурге, он, объясняя мне мотивы акмеизма, между прочим сказал: "Я боюсь всякой мистики, боюсь устремлений к иным мирам, потому что не хочу выдавать читателю векселя, по которым расплачиваться буду не я, а какая-то неведомая сила". В этих словах разгадка всего творчества Гумилева. Он выдавал только векселя, по которым сам мог расплатиться. Он подносил читателю только конкретное, подлинное, лично пережитое. Отсюда жизненность его вдохновений, отсутствие в них всякой книжности. Отсюда же активное отношение его к жизни [21; 169].

Николай Степанович Гумилев. Из письма В. Я. Брюсову. Царское Село, 9 (22) июля 1910 г.:

Начиная с "Пути конквистадоров" и кончая последними стихами, еще не напечатанными, я стараюсь расширять мир моих образов и в то же время конкретизировать его, делая его таким образом все более и более похожим на действительность. Но я совершаю этот путь медленно, боясь расплескать тот запас гармоний и эстетической уверенности, который так доступен, когда имеешь дело с мирами воображаемыми, и которому так мало (по-видимому) места в действительности. Я верю, больше того, чувствую, что аэроплан прекрасен, русско-японская война трагична, город величественно страшен, но для меня это слишком связано с газетами, а мои руки еще слишком слабы, чтобы оторвать все это от обыденности для искусства. Тут я был бы только подражателем, неудачным вдобавок; а хочется верить, что здесь я могу сделать что-нибудь свое [6; 169].

Николай Степанович Гумилев. В записи по памяти И. В. Одоевцевой:

Ничего так не помогает писать стихи, как воспоминания детства. Когда я нахожусь в особенно творческом состоянии, как теперь, я живу будто двойной жизнью: наполовину здесь, в сегодняшнем дне, наполовину там, в прошлом, в детстве. В особенности ночью.

Во сне – не странно ли – я постоянно вижу себя ребенком. И утром, в те короткие таинственные минуты между сном и пробуждением, когда сознание плавает в каком-то сиянии, я чувствую, что сейчас, сейчас в моих ушах зазвучат строчки новых стихов. Но, конечно, иногда это предчувствие обманывает. И сколько ни бьешься, ничего не выходит.

И все же это ощущение, если его только уметь сохранить, помогает потом весь день. Легче работать и веселее дышать [23; 58].

Виктор Яковлевич Ирецкий (наст. фам. Гликман; 1882–1936), писатель, журналист, публицист. Один из основателей Дома литераторов в Петрограде в 1918 г.:

Говоря о том, что должен знать поэт, он на первом месте ставит историю.

– Поэт должен знать и любить историю. Герои истории – это те образы, которые всегда должны пламенеть в душе каждого поэта. Когда я произношу два имени Ромула и Рема – передо мной встает вся культура Древнего Рима. Для меня это нечто вроде камертона, наводящего на определенную настроенность. <…>

Поэт должен быть знаком, как я уже сказал, с историей, а затем с географией, с мифологией, с астрологией, с алхимией, с наукой о драгоценных камнях. Это – незаменимые источники образов, в совокупности своей являющиеся частью общей науки об эйдологии – науки об образах [13; 207–208].

Ирина Владимировна Одоевцева:

Он считал, что поэту необходим огромный запас знаний во всех областях – истории, философии, богословии, географии, математике, архитектуре и так далее.

Считал он также, что поэт должен тщательно и упорно развивать зрение, слух, обоняние, осязание, вкус. Что надо учиться видеть звуки и слышать цвета, обладать слышащими глазами и зрячими ушами, чтобы воспринимать жизнь во всей ее полноте и богатстве.

– Большинство людей, – говорил он, – полуслепые и, как лошади, носят наглазники. Видят и различают только знакомое, привычное, что бросается в глаза, и говорят об этом привычными штампованными готовыми фразами. Три четверти красоты и богатства мира для них пропадает даром [23; 74].

Николай Степанович Гумилев. В записи по памяти И. В. Одоевцевой:

У поэта должно быть плюшкинское хозяйство. И веревочка пригодится. Все, что вы слышали или читали, тащите к себе, в стихи. Ничего не должно пропадать даром. Все для стихов [23; 80].

Всеволод Александрович Рождественский:

Поэзия, конечно, являлась основной его темой, и, как мне кажется, он приписывал ей поистине всеобъемлющие свойства. Мечтал написать философский трактат "Поэзия как наука" – в противовес бальмонтовской книге "Поэзия как волшебство", называя ее "бредом шамана". Был совершенно убежден в том, что поэтическое творчество подвластно научному анализу, и считал, что любое стихотворение "химически разложимо на составные элементы" (что впоследствии и пытался доказать в ряде своих теоретических статей) [20; 415].

Андрей Яковлевич Левинсон (1887–1933), театральный, художественный, литературный критик, журналист и переводчик, сотрудник журнала "Аполлон":

Назад Дальше