Гумилев без глянца - Павел Фокин 3 стр.


Мы знаем поэтов-мистиков, озаряемых молниями интуиции, послушных голосам в ночи. Таков был Блок. И как представить Блока преподавателем? Гумилев был по природе церковником, ортодоксом поэзии, как был он и христианином православным. Не мистический опыт, а откровение поэзии в высоких образцах руководило им. Он естественно влекся к закону, симметрии чисел, мере; помнится, он принялся было составлять таблицы образов, энциклопедию метафор, где мифы всех племен соседствовали с исторической легендой; так вот, сакраментальным числом, ключом было число 12–12 апостолов, 12 паладинов и т. д. [9; 555].

Ирина Владимировна Одоевцева:

Я не раз видела, как Гумилев, наморщив лоб и скосив глаза, то писал, то зачеркивал какое-нибудь слово и, вслух подбирая рифмы, сочинял стихи. Будто решал арифметическую задачу. Ничего таинственного, похожего на чудо, в этом не было [23; 140].

Ида Моисеевна Наппельбаум (1900–1992), поэтесса, мемуаристка, ученица Гумилева в Литературной студии Дома искусств в Петрограде, участница кружка "Звучащая раковина":

Он говорил: "Часто бывает – начинаешь стихотворение какой-то строфой, отталкиваешься от нее, как от трамплина. Дальше пишешь стихи. Кончил. И вдруг, оказывается, та, первая, что к тебе пришла, строфа здесь не нужна. И отсекаешь ее. Очень часто первая строфа погибает. А бывает иначе: та первая становится последней, той, ради которой и написано стихотворение" [19; 25].

Лев Владимирович Горнунг. Со слов В. А. Павлова:

Говорил, что инженеры существуют для того, чтобы могли существовать поэты [10; 185].

Надежда Савельевна Войтинская:

Он был изувер, ничем не относящимся к поэзии не интересовался, все – только для поэзии [16; 101].

Особенности речи и декламации

Ольга Людвиговна Делла-Вос-Кардовская. В записи Л. В. Горнунга:

Стихи он читал медленно, членораздельно, но без всякого пафоса и слегка певуче [10, 193].

Всеволод Александрович Рождественский:

Говорил он, слегка растягивая слова, несколько пришепетывая, дикцию его нельзя было назвать ясной, но поражали собранность и целеустремленность его стихотворной речи. В ней почти отсутствовала столь привычная тогда для поэтов напевность [20; 413].

Арсений Альвинг (наст. имя и фам. Арсений Алексеевич Смирнов; 1885–1942), поэт, прозаик, переводчик. В записи Л. В. Горнунга:

Любил стих<отворении>е жены из "Вечера" с эпигр<афом> – мне всегда откр. <нерзб.> (уголок загнут) и читал его. Но читал он очень плохо. Многие слова проглатывал, немного картавил, впечатление получалось, как будто у него во рту был камешек. Ахматова в шутку даже говорила Арсению, что предлагала мужу класть настоящий камешек, на что он отвечал, картавя, "зачем мне камешек, раз у меня есть уже он". Кроме того, голос был то низкий, то высокий. Некрасив был очень [30; Ф. 397. Оп. 2. Д. 68. Л. 2–3].

Эрих Федорович Голлербах:

В Доме отдыха (в 1921 г. – Сост.) Гумилев выступал со стихами раза два. Несколько раз выступал он в те годы и в Доме Литераторов, где устраивались "живые альманахи". Нельзя сказать, чтобы он был хорошим чтецом. Дикция у него была своеобразная, злые языки говорили, что он не выговаривает десяти букв из алфавита. Он как-то особенно произносил букву л, а буква р иногда тоже как бы соскальзывала у него в нечто похожее на л. Особенно отчетливо звучали в его чтении звуки о и а. Читал он громко, неторопливо и важно, глядя не на публику, а куда-то вдаль неподвижным взглядом холодных, раскосых, редко моргающих глаз. Держался он на эстраде как всегда, очень прямо и тут как-то особенно бросались в глаза его военная выправка и очень прямой постав головы [30; Ф. 453. Оп. 1. Д. 22. Л. 5–6].

Леонид Ильич Борисов:

[Гумилев] читал высокоподнятым голосом, отчеканивая каждое слово, иногда жестикуляцией помогая ритму своих великолепных стихов [12; 167].

Георгий Петрович Блок:

А как он читает стихи – ужас один!

"Я бросаю в Каспии-и-и-и-йское море…" – с какой-то заведомо-фальшивой музыкой [28; 5].

Сергей Игнатьевич Бернштейн (1892–1970), лингвист, специалист по фонетике, в 1920-е годы организовал запись голосов современных поэтов. В записи студента кафедры изучения живой речи Института истории искусств (КИЖР ИИИ) В. Горского. 25 мая 1923 г.:

В декламации (Гумилева, стихотворение "Канцона. 1". – Сост.) улавливаются мелодические линии (напевность чтения): Носятся жалобы влюбленных – "а" и "е" подверглись растяжению, причем оба они одинаково ударные динамически; стало быть имеем не одну, как в проз[аической] речи, а 2 акцентных вершины <…>. В отношении распределения ударений – чтение Гумилева обладает большим числом их, чем прозаическая речь; в чтении видна тенденция ударять каждое слово, – я объясняю это обстоятельство присутствием в творчестве поэта строгого выбора слов, т<ак> что всякое (данное) слово имеет свое назначение точно, и поскольку это так – оно подчеркиваемо в чтении. Общий акцентный вес каждого слова увеличивается еще и мелодической вибрацией голоса на произнесении гласных звуков. <…>

Сама мелодическая линия Гумилева похожа на мелодическую линию А. Белого <…>, но число слов не всегда соответствует числу ударений (на 20 стихов – 3 отклонения). Членит Гумилев стихотворную декламацию по границе стиха – последние отчетливо слышутся, т<ак> что engembement не является фонетической связкой между предыдущими и последующими стихом в его декламации, хотя engembement оттенен в стихе. <…> Кстати, вспомним и тенденцию Гумилева делать ударным каждое слово стиха. Вообще такая тенденция должна бы повести к нарушению мелодического сцепления слов, но – в чтении Гумилева – мы такого факта не встречаем, т<ак> к<ак> почти совершенное отсутствие пауз – при наличии восходяще-нисходящей мелодической линии – сохраняет единство стиха. Ударенные гласные при растяжении несут в себе также восходяще-нисходящую мелодическую линию. <…>

Вибрирование голоса в произнесении – своего рода художественный прием – он содействует сообщению всем гласным <…> одинаковой ударности. Итак, стих Гумилева (в исполнении автора) – непрерывный отрезок речи с уравненными гласными; в результате имеем: слово выделено, но единство стиха не нарушено. Данный эффект достигается преимущественно паузальными мелодическими средствами [30; Ф. 343. Оп. 3. Д. 17. Л. 1–2].

Характер

Ирина Владимировна Одоевцева:

Он весь насквозь штатский, кабинетный, книжный. Я не понимаю, как он умудрился наперекор своей природе стать охотником и воином [23; 60].

Лев Владимирович Горнунг:

По словам Ольги Людвиговны (Делла-Вос-Кардовской. – Сост.), в его характере она находила проявления очень сильной воли, большой настойчивости, ясности в суждениях и какой-то своеобразной интуиции. Наряду с некоторой сухостью, расчетливостью и, вероятно, эгоизмом он обнаруживал удивительную сердечность, участливость и доброту.

Она вспомнила такой случай. Однажды жившая у них девушка-прислуга, неосторожно обращаясь со спиртовкой, обожгла лицо. Ольга Людвиговна была в это время дома одна и, растерявшись, не знала, как оказать ей помощь. В этот момент раздался звонок, и когда открылась дверь, перед ней стояла высокая фигура в цилиндре – Гумилев. Узнав, в чем дело, он без всякой с ее стороны просьбы моментально бросился за врачом и быстро его привез. Потом он побежал за лекарством. Это был не холодный Гумилев в цилиндре, а добрый и участливый человек [10; 194].

Сергей Константинович Маковский:

При этом – неистовое самолюбие! [9; 330]

Ирина Владимировна Одоевцева:

Сколько раз мне приходилось видеть, как он самодовольно любуется своим отражением в зеркале, и я все же всегда изумляюсь этому.

Должно быть, его глаза видят не совсем то, что мои. Как бы мне хотелось хоть на мгновенье увидеть мир его глазами [23; 105].

Лев Владимирович Горнунг. Со слов В. А. Павлова:

Гумилев был очень высокого мнения о себе, был тщеславным, иногда надменным, любил шутить над другими [10; 185].

Василий Иванович Немирович-Данченко (1845–1936), писатель, поэт, журналист:

Он не только как поэт сам увлекался часто даже странными идеями, нет. Он умел зажигать и окружающих, случалось, совсем не свойственным им энтузиазмом. Аудитории, в которых он неутомимо выступал как лектор, проникались его восторженностью и героизмом. Если бы существовала школа исследователей и авантюристов (в благородном значении этого опошленного теперь слова), я не мог бы указать для нее лучшего руководителя [9; 574].

Эрих Федорович Голлербах:

Неудачи и насмешки не могли смутить Н. С. – в нем самом было много иронии и к себе, и к другим, и еще больше жадного интереса к жизни [21; 16].

Надежда Савельевна Войтинская:

Он мужественно переносил насмешки. Он приехал зимой в Териоки. Я смеялась, что он считал недостатком носить калоши. У него было странного покроя, в талию, "а-ля Пушкин", пальто. Цилиндр. У меня подруга гостила. Мы пошли на берег моря. Я бросила что-то на лед… "Вот, рыцарь, достаньте эту штуку". Лед подломился, и он попал в ледяную воду в хороших ботинках.

<…> Я не видела, чтобы он когда-нибудь рассердился. Я его дразнила, изводила. Он умел сохранить торжественный вид, когда над ним смеялись. Никогда не обижался. Он был недоступен насмешке. Приходилось переставать смеяться, так как он серьезно отвечал и спокойно [16; 102].

Павел Николаевич Лукницкий (1900–1973), писатель, биограф Н. С. Гумилева. Из дневника 1925 г.:

Я: "Николай Степанович помнил обиды?"

А<нна> А<хматова>: "Помнил…" [16; 229]

Анна Андреевна Гумилева:

Когда старшему брату было десять лет, а младшему восемь, старший брат вырос из своего пальто и мать решила передать его Коле. Брат хотел подразнить Колю: пошел к нему в комнату и, бросив пальто, небрежно сказал: "На, возьми, носи мои обноски!" Возмущенный Коля сильно обиделся на брата, отбросил пальто, и никакие уговоры матери не могли заставить Колю его носить. Даже самых пустяшных обид Коля долго не мог и не хотел забывать [9; 416].

Ольга Алексеевна Мочалова (1898–1978), поэтесса, мемуаристка, адресат лирики Гумилева:

Было в нем забиячество, задирчивость, самолюбивая горделивость, вкус к ловкачеству – то малоинтересно. Может быть, преизбыток этих свойств относится к более раннему возрасту. <…>

Всегда – тренировка себя на границах последних крайностей, заглядыванье в лицо смерти, как бы для испытанья ее власти. Неразделимо смешанные – отчаянье и отчаянность [18; 104].

Эрих Федорович Голлербах:

Повторяю, он влекся к страшной красоте, к пленительной опасности. Героизм казался ему вершиной духовности. Он играл со смертью так же, как играл с любовью [21; 17].

Надежда Савельевна Войтинская:

В его репертуаре громадную роль играло самоубийство: "Вы можете потребовать, чтоб я покончил самоубийством" – была мелочь…

Он должен был не забыть сделать что-нибудь. Я сказала: "А если забудете?" – "Вы можете потребовать, чтобы я покончил с собой" [16; 102].

Вера Иосифовна Лурье:

Несколько раз в своей жизни покушался Ник<олай> Степ<анович> на самоубийство, часто из-за любви (он считал без этого и любовь ненастоящей), но всегда неудачно. Раз купил он себе целый фотографический прибор для получения цианистого калия, но последний оказался фальсификацией. Другой раз, находясь где-то в гостинице, пустил себе кровь, но руку нечаянно опустил в холодную воду; от потери крови он лишился сознания, но т<ак> к<ак> от холодной воды кровь остановилась, то к утру он пришел в себя; за ненадлежащее поведение его выгнали из гостиницы; тогда, послав на последние деньги телеграмму в Париж, он должен был в глухих кустарниках провести несколько суток, питаясь одними ягодами [17; 8].

Ольга Алексеевна Мочалова:

Грань его прекрасной мужественности – белокаменная скрытность. О многом он не говорил никогда никому, при всей щедрости его общительности с людьми, душевные тайники оставались непроницаемыми [18; 105].

Павел Николаевич Лукницкий. Из дневника:

Однажды Николай Степанович вместе с ней (Ахматовой. – Сост.) был в аптеке и получал для себя лекарство. Рецепт был написан на другое имя. На вопрос АА Николай Степанович ответил: "Болеть – это такое безобразие, что даже фамилия не должна в нем участвовать, что он не хочет порочить фамилии, подписывая ее на рецептах" [16, 116–117].

Ирина Владимировна Одоевцева:

Гумилев действительно стыдился не только своей доброты, но и своей слабости. От природы у него было слабое здоровье и довольно слабая воля. Но он в этом не сознавался никому, даже себе.

– Я никогда не устаю, – уверял он. – Никогда.

Но стоило ему вернуться домой, как он надевал войлочные туфли и садился в кресло, бледный, в полном изнеможении.

Этого не полагалось замечать, нельзя было задавать ему вопроса:

– Что с вами? Вам нехорошо?

Надо было просто "не замечать", взять книгу с полки или перед зеркалом "заняться бантом", как он говорил.

Длились такие припадки слабости всего несколько минут. Он вставал, отряхивался, как пудель, вылезший из воды, и как ни в чем не бывало продолжал разговор, оборвавшийся его полуобморочным молчанием.

– Сократ говорил: "Познай самого себя". А я говорю: "Победи самого себя". Это главное и самое трудное, – часто повторял он. – Я, как Уайльд, – побеждаю все, кроме соблазна [23, 79].

Ольга Алексеевна Мочалова:

К высокой мужественности относятся его твердые "да" и "нет", – увы, столь редкие в душах неопределенных и расплывчатых. Он любил говорить и писать: "Я знаю, я твердо знаю", – что свидетельствует о большой внутренней осознанности [18; 105].

Виктор Яковлевич Ирецкий:

Гумилев производил впечатление человека твердого, решительного, с крепким позвоночным хребтом, без малейших следов интеллигентской неврастении, без так называемой рефлексии. Сказано – сделано. Обещано – будет исполнено. Мне нередко приходилось иметь с ним деловые отношения по Дому Литераторов и меня, признаться, всегда привлекала его мужественная манера отчетливо говорить "да" или "нет", его аккуратность и верность слову. <…> Гумилев был человек внутренней дисциплины и честный в своих словах [13; 208].

Анна Андреевна Гумилева:

В то же время поэт был очень суеверен. Верно, Абиссиния заразила его этим. Он до смешного подчас был суеверен, что часто вызывало смех у родных. Помню, когда А. И. переехала в свой новый дом, к ней приехала "тетенька Евгения Ивановна". Тогда она была уже очень старенькая. Тетенька с радостью объявила, что может пробыть у нас несколько дней. В присутствии Коли я сказала А. И.: "Боюсь, чтобы не умерла у нас тетенька. Тяжело в новом доме переживать смерть". На это Коля мне ответил: "Вы, верно, не знаете русского народного поверья. Купив новый дом, умышленно приглашают очень стареньких, преимущественно больных старичков или старушек, чтобы они умерли в доме, а то кто-нибудь из хозяев умрет. Мы все молодые, хотим еще пожить. И это правда, я знаю много таких случаев и твердо в это верю".

5 июля 1914 года мы с мужем праздновали пятилетний юбилей нашей свадьбы. Были свои, но были и гости. Было нарядно, весело, беспечно. Стол был красиво накрыт, все утопало в цветах. Посредине стола стояла большая хрустальная ваза с фруктами, которую держал одной рукой бронзовый амур. Под конец обеда без всякой видимой причины ваза упала с подставки, разбилась, и фрукты рассыпались по столу. Все сразу замолкли. Невольно я посмотрела на Колю, я знала, что он самый суеверный; и я заметила, как он нахмурился. Через 14 дней объявили войну [9; 428–429].

Ирина Владимировна Одоевцева:

Суеверие Гумилева было скорее "театром для себя". Он слишком часто подчеркивал его:

– Я сегодня три раза возвращался к себе перед тем, как выйти, – объяснял он мне, – первый раз споткнулся о порог кухни, второй раз кошка на дворе шмыгнула мне наперерез, а в третий я, спускаясь по лестнице, подумал, что, если я не вернусь сейчас же обратно, со мной случится неприятность. Большая неприятность. Вот оттого и опоздал. Уж вы извините.

Были у него всяческие удачные и неудачные места для встреч и расставаний. Плохо было встретиться около бывшего Бассейного рынка, над которым высоко в небе поднимался железный болт с развевающейся на его конце, громыхающей на ветру железной цепью.

– Как виселица, – говорил Гумилев. – Будто на ней все мои несбывшиеся надежды болтаются. И я сам с ними.

Зато встреча в Доме литераторов или по дороге в него неизменно считалась удачной. После нее полагалось ждать что-нибудь очень приятное… [23; 289]

Владислав Фелицианович Ходасевич:

Он был удивительно молод душой, а может быть, и умом. Он всегда мне казался ребенком. Было что-то ребяческое в его под машинку стриженной голове, в его выправке, скорее гимназической, чем военной. То же ребячество прорывалось в его увлечении Африкой, войной, наконец – в напускной важности, которая так меня удивила при первой встрече и которая вдруг сползала, куда-то улетучивалась, пока он не спохватывался и не натягивал ее на себя сызнова. Изображать взрослого ему нравилось, как всем детям [9; 539].

Михаил Федорович Ларионов (1881–1964), живописец:

Вообще он был непоседой. <…> Отличался удивительным умением ориентироваться [13; 103].

Ирина Владимировна Одоевцева:

Он всегда был очень точен и ненавидел опаздывать.

– Пунктуальность – вежливость королей и, значит, поэтов, ведь поэты короли жизни, – объяснял он [23; 57].

Назад Дальше