Никола Русский. Италия без Колизея (сборник) - Ширяев Борис Николаевич 6 стр.


– Будьте на этот счет спокойны, – расправляет широкие плечи Александр Иванович.

* * *

14 октября 1950 г., Рим

Сегодня я имел честь представиться Главе Династии и долго беседовать с Августейшей Четой.

Я откладываю тетради и пишу письма.

Александру М…

Мельбурн, Австралия

Дорогой Александр Иванович! Я долго не отвечал Вам, т. к. был это время в Риме. Помните наш разговор перед Вашим отъездом? Так вот, в Риме [14 окт. 1950 г.] я видел Великого Князя [Владимира Кирилловича] и Его Супругу [Леониду Георгиевну]. Видел не на торжественном приеме, не на банкете, а запросто и говорил с Ними тоже просто и откровенно, так же, как мы с Вами говори ли когда-то. Теперь я могу рассказать Вам то, что обещал.

Говорят, что первое впечатление о человеке всегда самое верное. Мое первое впечатление от Великого Князя я определил бы двумя словами: Его простота в обращении, умение стать близким к каждому, понять его, и могучая сила, не физическая (хотя этим Его тоже Бог не обидел), а духовная, внутренняя сила. Такой человек, если уж возьмет на свои плечи бремя, так выдержит, вынесет. Помните, в Баньоли, я рассказывал Вам сказку о богатыре Святогоре? Она Вам тогда очень понравилась.

Вот и в Великом Князе эта Святогорова кровь чувствуется. Не побоится взять на себя всю тягу земли Российской. По колени в землю врастет, а выдержит! Наше это, народное, русское, Александр Иванович! Мое, Ваше и многих еще миллионов. Я рассказывал Ему о тех русских людях, среди которых мы с Вами жили, о тех, что погибают за проволокой концлагерей, о голодных колхозниках, обо всем, что мы с Вами знаем, что сами испытали. И в Его ответных словах, в Его вдумчивых, глубоких вопросах я услышал, почувствовал, увидел то, о чем мы говорили с Вами при Вашем отъезде: любовь к народу, великую, безмерную любовь к нему, к Вам, ко мне, ко многим, многим миллионам, любовь большой, высокой, царственной души. Значит, те "качества", о которых Вы говорили, имеются, а, если так, то и "линию поведет" правильно, на народ и на тягу земную, для которой "особенный человек" нужен. И Великая Княгиня Ему под стать. Если бы Вы Ее глаза виде ли, когда я о Соловках рассказывал, так и в душу бы к ней заглянули. Она вся светилась в Ее глазах.

Простите за короткое письмо. Не скучайте по России в Австралии, как Вы пишете. Вернемся еще!

По-прежнему любящий Вас,

Борис Ширяев

1 ноября 1950 г.

"Наша страна", № 60,

Буэнос-Айрес, 23 декабря 1950 г.

Путем назначенным

Отец Лука держится прямо, ступает твердо, размеренно, тоже прямым путем идет. Смотрю на него и думаю: эх, еще посоха, тоже прямого, высокого посоха, ему не хватает! А то каким бы он выглядел игуменом! Настоящим, русским… Хозяином-владыкой какого-нибудь северного, в полуночной дебре утвержденного, за Онегой или за Ветлугой воздвигнутого монастыря.

Рядом с ним – отец Феофан. Ростом поменьше, а бородой поокладистей, с лица же всегда тихий свет струится. Тоже он русский инок, только обличия другого. Такие не в игумены шли прежде, а в мирские печальники. Закидывали они за плечи убогую котомочку и брели по путям и тропинам Русской Земли, из Почаева на Соловки, из Валаама в Киев, от нетленных святительских мощей к явленной иконе Нечаянной Радости и сами нечаянную радость с собой несли, несли и щедрой рукой, не ведая, что творят, раздавали ее алчущим, страждущим и убогим… Радость чистой голубиной веры в милость Господню из ковчегов голубиных душ своих.

Не похожи они друг на друга, но оба они – Русь, Русь единая и многоликая в своем единстве.

Когда они оба появились в нашем стихшем уже и опустевшем, по ликвидации ИРО, лагере Пагани, вошли в него в своих скуфейках с вышитыми восьмиконечными крестами, в потертых монашеских подрясниках, то по апельсиновым аллеям запахло смолистой керженской елью. Я ясно ощущал ее запах.

Отец Феофан – разом к пчелам. А итальянская администрация рада тому безмерно. Специалист, организовавший нашу пасеку, эмигрировал, и без ухода пчелы совсем захирели. Теперь же бесплатный работник нашелся, очистил ульи, каких-то маток пересадил, какие-то рои сдвоил, и разом ожили Божьи труженицы, зажужжали весело и радостно Подошла мягкая итальянская осень, дохнуло прохладой с гор, и мы стали часто вечерами прогуливаться с отцом Лукою по залитой оранжевой луною роще. Садились на каменные лавки и то говорили, то молчали, но оба знали: мы рядом, мы вместе, мы – Русь, путаными, непостижимыми уму человека тропами, бредущая неустанно какой-то своей, ей одной понятной, святыне – к скрытому в тайне Преображенному Китежу.

Тропы наши пролегали далеко одна от другой и в незримом Царстве Духа, и по зримым Царствам Земным. Его по земле – от Графской пристани к сербскому монастырю, где он принял игуменский посох, потом сквозь гонения, сквозь скорбь утраты своей паствы – сюда, в тихое Пагани. Здесь его тропа скрестилась с моею, извивно метавшейся… но о ней я писал уже много. Повторяться не стоит.

– Не сами люди избирают себе пути земные и духовные, но Господь ведет их по ним, – тихо говорит отец Лука, не то мне, не то просто в лунную тишь, – каждому своя тропа, каждому свой назначенный предел. Одному – прямая широкая дорога, другому – путаная, извилистая. Но все к одной цели, к одному последнему пределу. А разве в материальном мире не так? Смотрите, вон ослик со своей ношей карабкается по крутизне, а внизу, в долине, по широкой страде несется мощный авто. Но оба они идут к своей цели, к назначенному им пределу, и в целом их движение обобщено. А смогла бы разве эта мощная, тяжелая машина пробраться по узкой, обрывистой тропинке? И, наоборот, смог ли бы ослик нести с такой быстротой тяжелый груз авто?

– Каждый своим путем? – спрашиваю я. – И на путь Голгофы тоже?

– А как же, – отвечает отец Лука, – и туда пролегал у каждого свой путь. Разве не шел к ней на спасение благоразумный разбойник своим разбойным путем?

Я молчу, но знаю, что мы оба мыслим о наших различных тропах в мире Духа и в мире Земном. О разном, по-разному и, вместе с тем, созвучно и едино. Не так же ли мыслил и говорил своей тихой протопопице, бредя угрюмой тайгой, несокрушимый в своем упорстве Аввакум. Ведь и он – русский и русскою шел тропой.

Подоспел Новый Год, итальянский, не русский, чужой, с золотящимися в густой зелени апельсинами. Мы решили встречать его вместе, в нашей крохотной комнатке, – два монаха и блуждающая по земным тропам семья. Засветили лампадку перед маленькой иконкой Владимирской Заступницы, прибрали свой закуток, украсили, чем смогли. Жена наварила янтарного студня, а я изготовил флакончик русской водки из спирта… Убогая, нищая Русь. По ней пролегают наши тропы, бродяжьи, бездомные… Но Русь.

Подошло к двенадцати, отец Лука стал пред иконой и мерно, неся в себе тайну путей, зазвучали слова молитв…

– … о погибших во брани и смуте… о земле нашей многострадальной… – молит Господа отец Лука, и отец Феофан вторит ему.

Трепетно мерцает лампадка. Здесь – тихая, смиренная Русь. Ее уголок. Крупица. Но сколько таких крупиц рассеяно сейчас по безбрежному миру? Какие пути вели к ним русских людей и куда поведут от них?

Каждому – свой путь и все пути – к своим пределам, к единому общему пределу, единому в многоликой Руси.

Благословение Господне на вас… – осеняя грядущий год крестом, возглашает отец Лука.

Кое-как, теснясь, уселись за наш, сконструированный из ящиков, стол.

С Новым Годом!

Стукнулись разномастными, разнокалиберными чашками.

А "там"? Как "там" встречают? Вернее, уже встретили. Ведь "там" живут на два часа впереди.

Я включаю радио в волну 50, и в нашу комнату врывается брызжущий удалью разлив русской песни, русского трепака. Частым перебором вьются балалайки вокруг плавно вышивающей мелодию гармони, соловьями заливаются жалейки.

Мой сынишка вдруг срывается со своего чемодана и, уперев руки в бока, делает "выходку"… Да какую! "Первый парень на деревне" позавидовал бы!

– Откуда? – широко открывает глаза жена. – Откуда? Как он выучился? Ведь он же никогда в своей жизни не видал русской пляски? – дергает она меня за рукав. – Откуда и как пришло это к нему?

– Путем незримым, – отвечаю я, – тем путем, который не обозначен ни на одной карте, но который во много раз тверже и вернее проложенных по земле дорог. Путем крови… Русской крови в жилах. Помнишь полный запрет танца вообще, а русского в особенности во времена военного коммунизма? А потом помнишь "заптанцы" и "джимку"? Теперь же вот трепака заплясали. Да еще как отхватывают! Кто пляшет? Ведь не старики же, помнящие его, а такие же, как Лоллюшка? Кто научил их?

* * *

Прошел год, и мы снова готовимся к встрече грядущего. Жена что-то "изобретает" на том же столе, а я развожу аптекарское снадобье и сыплю в него лимонную цедру.

– Далеко теперь те, с кем мы встречали нынешний год, – грустно говорит жена. – Нету наших монашков. Они в какой-то Небраске, и весь Пагани опустел. Русских почти совсем не осталось.

– Ничего, – утешаю ее я этим замечательным, всеобъемлющим, только в русском языке живущим словом, – что из того, что они в Небраске, но ведь ты знаешь, что они вспомнят о нас в своей молитве в тот же час, в ту же минуту нового года, как и мы их. Вот и будем вместе, встретясь снова на пути незримом.

Знаешь, какой тост я предложу теперь? Не угадаешь. Я подниму стакан не за новый грядущий год, но за старый, минувший, за всю вереницу истекших годов наших жизней, за пройденные, преодоленные этапы. Ведь каждый из них был дорожной верстой, отрезком предназначенного нам поприща и каждый приближал нас к пределу, к цели. К назначенному. Я выпью за всех русских людей, шедших своими различными путями: извилистыми тропинами и гладкими, широкими дорогами, горами и лесами, оврагами и равнинами. У каждого – свой, и все вместе – русские. Я выпью за твердых в шаге своем и за слабых, колеблющихся; за избравших путь верный и за заблудшихся, за павших в пути и за достигших им назначенного… За всех. Ибо все они – Русь, великая в своем многоличии, и все они идут к ней как зримыми, осознанными, так и незримыми, непонятными им самим, путями… Идут к назначенному.

* * *

Я поднимаю свои стакан, дорогие читатели! Чокнемся!

"Знамя России", № 100,

Нью-Йорк, 7 января 1954 г.

Я – человек русский

От Баньóли, пригорода Неаполя, до врезавшейся в море острой косы Поццуоли весь берег густо усыпан купальными кабинками. По вечерам, когда спадает жара, вагоны трех ведущих сюда линий метро, трамвая и электрички выбрасывают крикливую толпу веселых купальщиков. Кабина стоит двести лир. Нам, баньольским дипийцам, такой расход не по карману. Да и к чему он, когда можно, выбрав пролет между кабинными поселками, спокойнейшим образом перелезть через ограду набережной, выбрать под нею подходящий плоский камень и, непринужденно расположившись на нем, пользоваться всеми морскими радостями абсолютно бесплатно. Даже интереснее: тут и медузы, тут и крабы, тут и настоящие неаполитанские лаццарони, которым американские туристы деньги платят за позирование перед фотоаппаратами.

А выкупавшись и постояв в позе Пушкина (по Айвазовскому), любуясь голубеющим вдали Капри, можно заглянуть и в прибрежную кафетерию. Пол-литра кианти – шестьдесят лир, и сиди с ним весь вечер, слушай море, вопли осликов, песни бродячих певцов – ту Италию, которой ни в Риме, ни во Флоренции, ни в Милане уже не увидишь. Неаполитанский юг любит свое прошлое и не хочет с ним расставаться.

Сегодня воскресенье, и я с трудом нахожу место в набитом купальщиками кафе-поплавке. Купальный костюм имеет здесь все права гражданства; выпить чашечку густого кофе или глоток коньяку, а потом опять в голубую теплынь волны.

Музыкальных гастролеров тоже больше, чем в будни, и их репертуар разнообразнее. Сейчас вихрастый парень с гармонией, отдав должное традиции тягучей, как сироп "Санта Лючия", заплатил современности навязчивым модным фокстротом, а потом заиграл "Катюшу". Это в порядке вещей: после войны "Катюша" успешно конкурирует с устаревшей "Лючией", а "Стенька Разин" даже вытесняет "Стелла дель маре".

В вихрах парня что-то не итальянское и как будто знакомое. Где я их видел? Разве вспомнишь это теперь, разве разыщешь этот кадр в прошедшей перед глазами калейдоскопической киноленте? Но знакомое… знакомое…

Парень закидывает за спину трехрядку и теперь к его правой руке маленькая гармошка, а левой он подносит к губам какой-то похожий на черную раковину снаряд. Гармошка взвивается кверху, стремительно опускается и начинает четко выговаривать:

Как по улице Варваринской
Шел-бежал мужик комаринский…
А раковина подсвистывает ей, как Соловей-разбойник:
Эх, боярыня ты Марковна,
У тебя ли шуба бархатна…

Бронзовый юноша-купальщик в трусах пытается вложиться в залихватский ритм фокстротной закачкой, но это не выходит и он начинает выколачивать чечетку босыми пятками. Мои соседи подстукивают пивными кружками. Песня русской беспредельной равнины яркою, пестрою лентою вьется над голубым волнистым заливом.

Парень обрывает лихой подсвист и гордо произносит: "Io sono uomo russo! Я – русский человек!".

Затерявшийся в калейдоскопе кадр выныривает из пестрого месива памяти и становится перед моими глазами.

– Алеша, – кричу я, – Алеша Пшик! Русский человек! Декоративная часть вынырнувшего кадра очень далека от окружающей нас обстановки.

…Набитый беженцами товарный вагон. Посредине его – горящая печка; вокруг нее плотное, сбитое в войлок кольцо людского месива, а над ним, стоя на куче мешков, вот этот самый Алеша играет на этой самой гармошке ту же самую залихватскую песенку и покрикивает: "Веселей! Жизни давай! Мы – русские люди!.."

Алеша Фролов – мой земляк по Ставрополю. У его тещи там домик на Подгорной улице. Но знали и звали там Алешу не Фроловым, а Пшиком. Таков был псевдоним его, эстрадного музыкального иллюзиониста, игравшего на гармониях, метлах, бутылках "рыковской", сиренах авто и каких-то совсем непонятных инструментах.

Вдруг разом происходят три события: вагон сотрясается на стрелке, дверь открывается сама собой, песня обрывается и Алеша орет со своей эстрады: "Стой! Бабку потеряли!".

Дальше крики, свистки, гудки, остановка маневрировавшего поезда и бабка, Алешина теща, сидящая на снегу и ругательски ругающая ни в чем неповинного Алешу.

– Чёрт лупоглазый! Нашел время песни играть!

– Я – русский человек, мамаша, и без песни жить не могу…

– Чуть до смерти не убилась через твои, идола, песни… Чего суешься? И сама в вагон влезу!

Приехав в Киев, мы с Алешей потеряли друг друга, чтобы встретиться снова здесь, на берегу Неаполитанского залива. В причудливом узоре сплетаются в наши дни пути русских людей.

– Какой чёрт занес вас сюда, Алеша? – трясу я его за плечо. – Садитесь, пейте и рассказывайте, почему вы здесь?

– Я здесь потому, что я русский человек, – веско и убежденно отвечает Алеша.

Но такое логическое построение непонятно, и я требую разъяснений.

– Очень просто, – отвечает Алеша, – в Киеве, на беженском пункте регистрируюсь, пишу фамилию сценическую, конечно, известную… Майор читает и что-то по-немецки начинает лопотать. Я же, как вам известно, кроме "гут" – ни гу-гу… Однако, вижу, что дело на мое колесо поворачивается: скажет майор "Пшик", тыкнет меня пальцем в живот и улыбается. Я планирую: наверное, он меня по сцене знает, и ему в ответ: "гут". Он мне тоже: "гут"? И я ему: "гут". Дал мне бумагу какую-то подписать, талоны в столовку на всю семью, а ефрейтор в комнату отвел. Очень хорошая комната, и дрова… Недели не прошло – приходит вахтмейстер с переводчиком. "Собирайся, – говорит, – в Германию со всем семейством". "На какого она мне чёрта, Германия, – отвечаю, – я – человек русский!". "Нет. Ты – немец, фольксдойч, по собственному твоему заявлению…". Бабка разом запсиховала: "Вот, – кричит, – до чего нас твоя музыка довела! На немцев повернули и в Германию гонят, а у меня, слава Богу, дом еще не отнятый на три комнаты и сарай…"

Однако делать нечего, у немцев во всем порядок, тем же вечером и уехали мы в Мюнхен.

– А там в "остовцы" на работу попали?

– Нет, извиняюсь, у немцев такого порядка нет, чтобы артиста к станку ставить! В Германии нам мировая житуха была! В Мюнхене мне обратно комнату дали, полное содержание, зарплата 300 марок и ежедневные выступления в солдатских клубах. Успех – мировой!

– По-немецки там выучились?

Назад Дальше