И она не выдержала и ушла с той проклятой дачи, ушла с Муром, захватив с собой из вещей только то, что они могли унести.
По докладной секретаря
Так закончилось "болшевское заточение" Марины Ивановны и началось ее скитание по чужим углам…
Сначала был Мерзляковский. Куда же еще, к кому она могла бежать! У Лили, у Елизаветы Яковлевны, нашла свой приют Аля, когда приехала из Парижа, теперь Марина Ивановна и Мур. Два лежачих места под углом, одно совсем коротенькое, другое в длину Мура, и две двери наискосок, одна из комнаты Елизаветы Яковлевны, другая из коридора. И когда Мур, читая, забывался, а он, конечно, забывался и вытягивал ноги, – то пройти из комнаты или в комнату Елизаветы Яковлевны было уже невозможно.
"Есть нора, вернее – четверть норы – без окна и без стола, и где – главное – нельзя курить…" – говорила Марина Ивановна.
Елизавета Яковлевна и Зинаида Митрофановна, обе больные, не выносили табачного дыма, а Марина Ивановна не могла без папирос. И потом, Елизавета Яковлевна преподавала художественное чтение актерам, любителям, днем у нее всегда были ученики, и Марине Ивановне и Муру приходилось либо сидеть на общей кухне, заставленной чужими столами, либо уходить из дома, чтобы не мешать занятиям. Но все же была хоть эта нора в коммунальной квартире, где можно было спастись от болшевского одичания и омертвения…
Теперь перед Мариной Ивановной встала неотложная и тяжелая задача – надо было добывать жилье, надо было добывать деньги! Надо было думать, на что жить, где жить и как жить.
Неизбежность действия, безотлагательность хлопот – может быть, именно это и помогло Марине Ивановне выбраться из того омута отчаяния и жути, в котором она пребывала последние месяцы. На нее теперь ложилась ответственность за жизнь и существование сына.
Ее "инкогнито", о котором говорил Пастернак Тарасенкову, запрет появляться в общественных местах, где ее могут узнать, встречаться со старыми знакомыми – все это касалось не ее самое, а ее мужа, Сергея Яковлевича Эфрона. Он скрывался под чужим именем, его скрывали, и она своим появлением могла бы выдать его присутствие здесь, в Москве. Впрочем, от кого было скрывать, кому было выдавать – там, в Париже, все хорошо знали, что он в Москве и что она поехала к нему в Москву…
Теперь его не было. Слухи, которые распространились тогда в Париже в день ее отъезда, что его арестовали, оправдались спустя четыре месяца. Она была одна. Она могла выйти из своего вынужденного заточения, и она выходит.
Она обращается за помощью к Фадееву, он главный в Союзе писателей, а она – писатель. Правда, теперь он не только руководит Союзом, но еще и член ЦК, его избрали совсем недавно, в марте того же 1939 года на XVIII съезде партии. А Первого мая во всех газетах появился снимок, где он в числе других руководителей партии и правительства на мавзолее, на трибуне в одном ряду со Сталиным, не рядом, нет, ибо и здесь, на мавзолее, на трибуне строго блюдется порядок "местничества", кто за кем, кто рядом с кем.
Может быть, именно член ЦК Фадеев и мешает писателю Фадееву, человеку Фадееву, проявить гуманность и должную чуткость к Марине Ивановне? Он слишком высоко вознесся, он только что приближен… С Цветаевой все сложно. Цветаева не просто эмигрантка, Игнатьев тоже был эмигрант и граф вдобавок, и из какой еще семьи! А его "Пятьдесят лет в строю" печатают под гул рецензий и рокот одобрений, и, ясно, неспроста, для этого была нужна команда, команду дали, и графа принимают в Союзе писателей с распростертыми объятиями. Куприн – Союз писателей его встречает, ласкает, обихаживает. "Союз писателей все меры принимает, чтобы у нас как можно скорее была квартира…" – писала Елизавета Морицевна Куприна. И квартира была. Опять-таки не потому, что этого хотел только Союз.
С Цветаевой же все было не совсем понятно: ее приезд в Россию, какой-то вроде бы негласный, и муж посажен, и дочь. Посаженные не Ежовым, сваленным уже и, может быть, расстрелянным, а новым, только восходящим наркомом Берией, в пенсне, спокойным, самоуверенным, самодовольным, подчеркнуто одетым в штатское. И был он, кстати, на тех самых первомайских торжествах рядом со Сталиным; и шествовал с ним тогда на площадь из Кремля бок о бок, как некогда, еще совсем недавно, вот так же рядом, путаясь в шинели, всегда растерянный, словно бы попал случайно не в ту компанию, шагал ушастенький, с хорьковой мордочкой, жестокий недоросточек Ежов. Об этом тоже оповестили нас газеты. Фадеев близок был к "верхам" и, может, больше знал, а может, близость ослепляла…
Ценил ли он Цветаеву – поэта? Знал ли, понимал? Или считал, или должен был считать, что она пишет стихи, чуждые народу? О том, что чуждо, что не чуждо для народа, партия, правительство взяли на себя право решать от имени народа, за народ все наперед зная, что вредно, что полезно, в каких пропорциях, когда. Для этого был создан агитпроп ЦК. И целая когорта специально натасканных "партгувернеров" в обкомах, райкомах и горкомах – блюли народ и строго выполняли постановления ЦК. ЦК давало указания, что можно, что не можно в газетах, в кино, в театрах, в музыке, в литературе и искусстве. Оно дозировало, оно планировало, оно воспитывало… Ну а генсек Союза писателей? Генсек тоже получал инструкции ЦК и указания ЦК; бывало, он, конечно, ошибался, бывало, поступал и вопреки, как думал сам, и ему за это нагорало, и он уходил в запой, или, как говорил Твардовский, – "водить медведя…". Но в общем-то он твердою рукой вел Союз писателей по курсу, проложенному партией и лично товарищем Сталиным.
Он был одним из "видных организаторов литературы" – так сказано о нем в энциклопедии. Организовывать литературу – казалось бы, на первый взгляд, нелепая, невыполнимая задача. Истинно литература – то Божий дар! Тут партия, правительство бессильны, и вопреки постановлениям и проработкам, и вопреки убийству – она живет без монументов и наград. И все же политика партии в области организации литературы оказалась "мудрой"…
Как раз те годы, 1939–1940-й, когда Марина Ивановна появляется в Москве, и были вехами в "организации" литературы. Сначала, правда, был 1934-й – тогда потушен был пожар двадцатых, хотя отсвет его виден и по сию пору! Были ликвидированы все литературные объединения, которыми так пестры и так богаты те годы. Свободные дискуссии повсюду, в кафе, в издательствах и на эстраде, споры, диспуты, издание журналов, журнальчиков всех направлений – стихия, одним словом. А литературой надо было управлять, литературу надо подчинять, литература признана служить орудием агитации и пропаганды нужных партии идей.
В 1934 году был создан единый Союз писателей и единый "метод" соцреализма. "Лозунг коммунистической партии о соцреализме советской литературы раскрывает перед писателями возможность разрешить возложенную на них великую историческую задачу – строить новый общественный порядок вместе с пролетариатом под руководством коммунистической партии… Тов. Сталин поставил перед писателями нашей страны величайшую задачу быть "инженерами человеческих душ", переделывать старого человека в нового человека социалистического общества". (Теперь это звучит почти как фарс, ну а тогда все было устрашающе всерьез!..)
Итак, единый союз, единый метод, но… любое единение всегда – чревато. Теперь надо было разбить это единение иным путем, а главное, заставить писателя служить!
Февраль 1939-го – ордена писателям. 21 орден Ленина, 49 Трудового Красного Знамени, 102 Знака Почета. Ахматова, Пастернак, Булгаков, Платонов не награждены, хотя вчерашние студенты Симонов, и Алигер, и Долматовский получают ордена как поощрения, в них верят…
Февраль 1940-го – снова praemium – награды. На этот раз не только знак отличия на лацкане, но и деньги, большие деньги. Сталин царским жестом в честь своего шестидесятилетия швыряет премии – Сталинские премии – за выдающиеся достижения в области литературы! А премия – не только деньги и значок лауреата, но и тиражи, переиздания, рецензии (теперь только похвальные, иных не может быть!), "пьедестал", почет и слава, места в президиумах, и обязательно – член редколлегии, член правления Союза, член правления Литфонда! Все блага, все преимущества, квартира, дача, et cetera, et cetera. Вплоть до похорон – какая категория кому. Погребут ли по первому разряду, с некрологом, подписанным членами правительства, с портретом или без, с объявлением в газетах и в каких, и сколько строк кому положено, или просто закопают, как рядового гражданина.
Ждать, когда поймет читатель, оценит, да и поймет ли правильно, сумеет ли он оценить, что надо и кого надо?! Народ – дитя и ошибиться может, а тут оценку ставят сверху – быть посему: тот гений, тот талант, тот выдающийся, а тот уже и классик. И всем все ясно, сомнений быть не может, читатель знает, что читать! Писатель знает, что писать: строчит на премию, на тему. К пленуму ЦК еще готовится какое-то решение, а на столе уже почти готов роман, как говорится, "информация – мать интуиции…". Казалось бы, вчера еще все шли в одном ряду, ничем не выделяясь, и книги равно средне-серые, а тут кто-то сумел сориентироваться, выбрал тему – тема это главное – и в яблочко попал, и назначается ведущим, а тот, другой – отстал, ведомый, стало быть. По лесенке, по ступенькам расставлены, и тот, кто посерее, карабкается выше, выше!
Ну а истинная литература? Литература пробиралась, обдираясь в кровь, где-то по задворкам, но упорно шла и шла…
Не помню, где и по какому поводу возник тот разговор. Есть только запись, что Марина Ивановна тогда произнесла: "Награду за стихи из рук чиновников! А судьи кто?! Поэт орденоносец! Поэт медаленосец! Какой абсурд! У поэта есть только имя и судьба. Судьба и имя…"
…Фадеев и Цветаева? Цветаева – Фадеев? Но нам ничего об этом не известно, документов, свидетельств пока нет. Мы знаем только, что было письмо Марины Ивановны к Фадееву и есть ответ Фадеева, и мне запомнился еще рассказ Бориса Леонидовича, что у него был разговор с Фадеевым по поводу того, чтобы принять в Союз писателей Марину Ивановну, а если нельзя в Союз, то хотя бы в члены Литфонда, что даст ей какие-то материальные преимущества. Оказалось, нельзя ни того ни другого. Фадеев отказал. Он рассердился на Бориса Леонидовича – как тот может об этом поднимать вопрос, неужели сам не понимает, что в данной ситуации это невозможно!
Борис Леонидович тогда нелестно отзывался о Фадееве, он называл его "лукавым царедворцем, бездушным лицедеем". Николай Николаевич Вильмонт вспоминал, что он тоже обращался с такой просьбой к Фадееву, и результат был тот же.
Марина Ивановна умерла членом групкома. А Борис Леонидович – членом Литфонда – не столь уж велика разница… Россия так богата талантами, и потому, должно быть, в России ими так походя бросаются и не научатся никак беречь. Одним больше, одним меньше, все остается в конечном счете достоянием народа. Ну а народ? Народ – помянет когда-нибудь потом "заупокойной свечечкой"…
Марина Ивановна не просит принять ее в Союз или в Литфонд. Не просит из гордости, а может быть, ей известен разговор Бориса Леонидовича с Фадеевым? Она просит только помочь ей с жильем, помочь добыть с таможни ее рукописи, книги, вещи. Дело в том, что, уезжая из Парижа, она послала весь свой багаж на имя дочери, Ариадны Эфрон. По приезде ей задержали выдачу багажа, а теперь и вовсе, после ареста дочери, отказались его выдать.
Марина Ивановна приходит в Союз писателей, в тот бывший "Дворец искусств" на углу Поварской и Кудринской – куда в двадцатых годах она так часто приходила с дочкой Алей. Где была анфилада комнат с лепными потолками, каминами, старинной мебелью, стенами, обтянутыми штофом, где Бальмонт справлял свой юбилей, а на лужайке перед домом в разлетающейся крылатке Андрей Белый – "ubertanzt" ничевоков… "Два крыла, ореол кудрей, сияние…" – пытался разъяснить им, ничевокам, что поэзия всегда есть что, чего, поэзия не может быть ничего.
Но вряд ли в этом нынешнем Союзе писателей Марина Ивановна узнает дом Соллогуба. Внешне он вроде бы не изменился, а внутри комнаты уже начали делить перегородками, за которыми разместятся завы и замы, и только приемная Фадеева так и останется неприкосновенной и будет свидетельствовать о том, что здесь и впрямь когда-то могли жить Ростовы. Фадеева Марина Ивановна не застает и оставляет, по-видимому, письмо секретарше. Был ли он занят, отсутствовал или не захотел ее принять – во всяком случае, о личном их свидании ничего не известно. Марина Ивановна появляется в Литфонде. Ее видят в Гослитиздате. Москва шумит, литературная Москва, конечно: – Вы видели Цветаеву? – Приехала Цветаева! – Вернулась из эмиграции Цветаева! – Цветаева в Москве!
Но Борис Леонидович говорил: приезд Куприна был решен по инициативе правительства, верхов, а Цветаеву пустили по докладной секретаря! Так оно, видно, и было. Куприна встречали цветами и почетом. На московском перроне его приветствовали писатели, щелкали камерами фоторепортеры. В центральных газетах было объявлено о его приезде, помещены снимки его с супругой. В гостинице их ожидали номера. Велись хлопоты о предоставлении им квартиры. А пока шло лето – он приехал в мае, – для него специально оборудовали дачу. Директору голицынского Дома писателей Серафиме Ивановне Фонской было дано распоряжение: немедля обеспечить. И она немедля обеспечила.
"В полдень – 10 мая 1937 года – мне позвонили из Союза писателей и сообщили, что на днях в Голицыно должен приехать вернувшийся из эмиграции Александр Иванович Куприн со своей женой Елизаветой Морицевной, – вспоминает впоследствии Серафима Ивановна. – Нужно для Куприна снять дачу, хорошую и удобную, желательно поблизости от Дома. Нужно, сказали мне, создать такую обстановку, чтобы писатель почувствовал: он вернулся в родной дом. Весь день ходила я по поселку. Искала дачу – тихую, спокойную. На проспекте Луначарского, у старого железнодорожника Звягинцева, была славная дачка из трех комнат с большой террасой. Перед террасой – кусты мелких роз, в саду отцветали яблони и вишни… Эту дачу мы и арендовали. Теперь предстояло как-то убрать ее. Постелили на стол вышитую крестом скатерть, на окна повесили такие же шторы, расставили белую плетеную мебель местного производства. А главным украшением, думалось мне, будет самовар, чайник и грелка к нему в виде петушка с гребешком. Незатейливая эта грелка придавала террасе обжитой, домашний вид.
Теперь следовало подумать о человеке, который мог бы заботиться о Куприных, найти женщину душевную и приятную. В доме нашем работала в это время уборщицей Анастасия Федоровна Богданова, в прошлом ткачиха "Трехгорки". Она хорошо пела… За неделю мы оборудовали дачу и все приготовили. Я сообщила об этом в Союз писателей и в Наркомат просвещения, Потемкину, который все беспокоился, названивал нам и повторял, чтобы мы постарались получше устроить Куприна.
Он был доставлен на машине в Голицыно в Дом писателей, его ждали к обеду, где специально для него было продумано меню. Потом проводили на дачу. Потом приезжали из Москвы справляться, не нужно ли чего".
Что ж, все это естественно – на Родину вернулся русский писатель. Да, но это свершилось по воле верхов, и было дано указание, и сам нарком просвещения требовал доложить обстановку, и Союз писателей был обеспокоен.
Ну а если "по докладной секретаря"?.. Письмо Марины Ивановны к Фадееву разыскать не удалось. Если оно не попало в частные руки и не скрыто до поры до времени, то, скорее всего, было сожжено тем горбуном, который в октябре 1941 года накануне эвакуации Союза из Москвы жег бумаги. Я видела, как в эти дни над крышей соллогубовского особняка летали хлопья сажи, а зачастую целые обугленные страницы вылетали с искрами из трубы и медленно планировали над сквериком. Немцы уже подошли совсем близко к городу, и во всех учреждениях, не успевших эвакуироваться, по всей Москве жгли архивы, документы. Горбун заведовал отделом кадров в Союзе, и все его боялись. И, завидя его, мрачно говорили: "Этот человек все про всех знает!" Он был на вид безобидный, на тоненьких ножках – горбун как горбун, но все знали – он засекреченный, на такую должность, да еще в творческий союз, не назначают просто так. Говорили, к этому горбуну приезжали прямо с Лубянки и, запершись с ним в его кабинетике за железной дверью и вынув из несгораемого шкафа личное дело очередного члена Союза, копались в нем. Говорили, и сам горбун целые дни изучал по анкетам кто есть кто, и когда он появлялся в дубовом зале бывшей масонской ложи, где в свободное от заседаний время стояли ресторанные столики, даже пьяные возгласы смолкали. Но, впрочем, он окончил свою карьеру там же, на Лубянке, во внутренней тюрьме, или в какой-то другой московской тюрьме…
Итак, письмо Марины Ивановны к Фадееву не найдено. Имеется ответ Фадеева.
Тов. Цветаева!
В отношении Ваших архивов я постараюсь что-нибудь узнать, хотя это не так легко, принимая во внимание все обстоятельства дела. Во всяком случае, постараюсь что-нибудь сделать.
Но достать Вам в Москве комнату абсолютно невозможно. У нас большая группа очень хороших писателей и поэтов, нуждающихся в жилплощади. И мы годами не можем достать им ни одного метра.
Единственный выход для Вас: с помощью директора Дома отдыха в Голицыне (она член местного поселкового Совета) снять комнату или две в Голицыне. Это будет стоить Вам 200–300 рублей ежемесячно. Дорого, конечно, но при Вашей квалификации Вы сможете много зарабатывать одними переводами – по линии издательств и журналов. В отношении работы Союз писателей Вам поможет. В подыскании комнаты в Голицыне Вам поможет Литфонд. Я уже говорил с тов. Оськиным (директор Литфонда), к которому советую Вам обратиться.
А.Фадеев.
Письмо датировано 17 января 1940 года.
А Марина Ивановна уже более месяца жила в Голицыне. Фадеев действительно сказал директору Литфонда Оськину о Марине Ивановне, и вся ее дальнейшая судьба зависела от того, что и как он сказал. И Оськин, следуя тому, что и как сказал Фадеев, дал распоряжение все той же Серафиме Ивановне Фонской, та и подыскала для Марины Ивановны соответствующее жилье.