Твардовский без глянца - Павел Фокин 13 стр.


После окончания школы Триша года два жил в семье, не имея постоянного занятия. Стал он просить отца отдать его в кузнецы, т. е. в обучение кузнечному делу. ‹…›

Кузница, в которую был отдан Триша в ученье, находилась в деревне Бобыри, недалеко от имения Талашкино, в верховьях реки Сож. Принадлежала она Молчановым, широко известным в округе кузнецам. ‹…›

Отработал Триша у Молчановых четыре года и стал хорошим кузнецом. Иногда в последние годы работы у Молчановых удавалось Тришке (так звали его Молчановы) иметь полутайный заработок в десять-тридцать копеек, но не каждый день. Гордей Васильевич заработанные Тришей деньги не брал, а если и брал, то на хранение. Сам Триша очень бережно относился к своему малому заработку, собирал, как говорится, по копейке. За несколько лет он собрал около двухсот рублей, что позволило, выйдя из ученья, построить свою кузницу в Барсуках и приобрести хорошее оборудование для кузницы: мех, наковальню, тиски, точило, сверлильный станок ручного действия. ‹…›

Хорошую одежду Трифон Гордеевич очень любил и в молодости всегда имел ее, пока не разрослась семья. На моей памяти у отца было два довольно хороших костюма и хромовые сапоги. Многие из соседей одалживали у отца костюмы для особо важных и торжественных случаев, например для свадеб. ‹…›

Шесть лет упорного тяжелого труда привели Трифона Гордеевича к намеченной цели. Старая отцовская хата была заменена новой, более просторной. Также перестроен был двор, и на нем впервые за десятки лет заржала первая лошадь. Хороший гнедой мерин, купленный у богатого хозяина в Барсуках и до пяти лет не знавший упряжки, был непокорного характера. Трифон Гордеевич покорил коня лаской. И всю жизнь тепло, с любовью вспоминал этого славного гнедого коня. ‹…›

Трифон Гордеевич был среднего роста, сероглаз, темнорус, со светло-рыжими усиками, круглолицый и розовощекий. Можно утверждать, что в молодости был красив и довольно силен". [12; 128–133]

Алексей Иванович Кондратович:

"Александр Трифонович рассказывал, что его мать Мария Митрофановна (в девичестве Плескачевская) была из дворянского рода, но уже такого разорившегося и обедневшего, что не умела ни читать, ни писать, но зато по крестьянству могла все. Не так давно в смоленских архивах нашли документы, свидетельствующие, что еще в начале XIX века дворяне Плескачевские владели хоть и не столь уж солидным, но все же обеспечивающим их собственные нужды хозяйством. Но уже дед поэта Митрофан Плескачевский считался вовсе захудалым дворянином-однодворцем, настолько бедным, что однажды совсем лишился дворянского звания, поскольку не смог заплатить положенные двадцать пять рублей в год за ношение фуражки – это был последний символический знак принадлежности к благородному сословию. И сам он был почти безграмотным и настолько далеким от какой-либо позабытой в роду культуры, что не сумел научить чтению ни одну из своих семи дочерей. Они уже вели образ жизни, ничем не отличимый от крестьянского.

Но Трифону Гордеевичу, человеку немалой гордости, если не гордыни, весьма польстило, что он взял за себя хоть и окрестьянившуюся, но дворянку.

Мария Митрофановна пришлась ко двору. Она все умела делать. При всем том была несомненно поэтической натурой и, как вспоминал Александр Трифонович, "впечатлительна и чутка, даже не без сентиментальности, ко многому, что находилось вне практических, житейских интересов крестьянского двора, хлопот и хозяйки в большой многодетной семье. Ее до слез трогал звук пастушьей трубы где-нибудь вдалеке за нашими хуторскими кустами и болотцами, или отголосок песни с далеких деревенских полей, или, например, запах первого молодого сена, вид какого-нибудь одинокого деревца"". [3; 46–47]

Александр Трифонович Твардовский.Фрагмент, не вошедший в "Автобиографию":

"Она, сколько я помню ее, обладала редкостной восприимчивостью к тому, что читалось из книг или рассказывалось, или пелось в песнях. Сама она, когда была помоложе, очень хорошо пела своим слабым голосом городские песни из дореволюционных песенников, но с особенным чувством те деревенские, бабьи и девичьи песни, каких не было ни в одном песеннике.

В поле и дома, во всякой женской работе она, что называется, не знала равных себе по чистоте, быстроте и выносливости, хотя совсем не отличалась здоровьем. Во всякой работе, говорила она, нужно найти "ряд", "слой", а там она и пойдет. – Эти ее слова я запомнил на всю жизнь". [9, VIII; 180–181]

Константин Трифонович Твардовский:

"Взяв в аренду принадлежавшую Песляку кузницу, Трифон Гордеевич стал работать и жить в Белкине. Это поместье было недалеко от родительского дома Марии Митрофановны – всего два километра. ‹…›

Живя в Белкине, мать никак не могла привыкнуть к тому, что у нее не было хозяйства, т. е. земли. И решили отец и мать экономить на всем, но собрать денег для покупки участка. Возможно, они собирали бы десять, а то и больше лет. Но пришел однажды знакомый крестьянин Епифан Александрович Животков из деревни Адоево. Зная мечты и чаяния Трифона Гордеевича, он обратился к нему с таким предложением: если тот одолжит сто рублей на полгода, то Животков укажет продаваемую в рассрочку землю. Деньги Животков просил на покупку участка из бывшей "пустоши Столпово". ‹…›

Епифану Александровичу отец сто рублей дал. Но и сам все бросил и, не глядя в натуре, а согласно плану, который ему показали в банке, внес задаток, оформил нужные документы и с этого дня стал владельцем участка в одиннадцать десятин и несколько квадратных саженей. ‹…›

Все крестьяне, купившие землю на пустоши Столпово, были приписаны к ближайшим деревням: Столпово, Загорье, Федоровское. Наш хутор был приписан к деревне Загорье и имел такое же название. ‹…›

В первый год жизни на земле для посева площадей не было. Выжигая, вернее сжигая вырубленные и выкорчеванные березки, ольшаник, лозу, по этим огнищам посеяли пуд ячменя. Урожай был очень хороший – сам-сорок. Это очень порадовало отца, и он с еще большей энергией стал рубить, корчевать, выжигать заросли.

Выбрав самое высокое место из всего участка, отец поставил небольшую, семь на семь аршин, хатку в два окна, а заодно, под одну кровлю с хатой, и сарай для скота. ‹…›

Построил отец в Загорье и кузницу, оставив возле нее деревья, которые росли там довольно долго и украшали это неприглядное строение. Но заказов на кузнечные поделки было мало. Да их и не могло быть, потому что почти в каждой окрестной деревне были свои кузнецы. Поэтому кузницу отец закрыл, оборудование и инструмент продал. Немалую роль при этом сыграла еще и иллюзия отца, что при старании можно жить с земли и без кузницы.

Но прошло около пяти лет, и эта иллюзия исчезла под влиянием суровой действительности.

Расчистка, выкорчевка подвигались медленно, распашка была трудоемка. К тому же выявилось, что годной для возделывания сельскохозяйственных культур земли очень мало, да и та сплошь разобщена "оборками" – так называли на Смоленщине небольшие болотца". [12; 134–135]

Александр Трифонович Твардовский.Фрагмент, не вошедший в "Автобиографию":

"Отец был, может быть, еще более зол и неутомим в работе, работал он до ожесточения, будь то у кузнечного горна или на раскорчевке ляда, в косьбе и т. п., но тут главное было в материальном расчете, корысти и опять-таки тщеславии. Кроме того, эта работящесть была неравномерной, порывистой. Он мог вдруг, в разгар самой сезонной работы в кузнице или в поле, уткнуться в книгу и, как выражалась мать, "окаменеть" над ней на час, на два. – И книги, не в упрек ей сказать, она недолюбливала, видя, может быть, в них одну из тех неприятных черт, которыми он как бы подчеркивал перед соседями и родней, что он им не ровня". [9, VIII; 181]

Алексей Иванович Кондратович:

"‹…› В жизни Трифона Гордеевича и его семьи, работавшей от зари до зари не только в поле, но и в кузнице, были изредка просветы относительного достатка, но "вообще жилось скудно и трудно и может быть, тем труднее, – замечал Александр Трифонович, – что наша фамилия в обычном обиходе снабжалась еще шутливо-благожелательным или ироническим добавлением "пан", как бы обязывая отца тянуться изо всех сил, чтобы хоть сколько-нибудь оправдать ее. Между прочим, он любил носить шляпу, что в нашей местности, где он был человек "пришлый", не коренной, выглядело странно и некоторым вызовом, и нам, детям, не позволял носить лаптей, хотя из-за этого случалось бегать босиком до глубокой осени. Вообще многое в нашем быту было "не как у людей"".

Прозвище "Пан Твардовский", которым наградили хуторяне отца поэта, и то, что он был человеком в тех местах новым, "не своим", породило потом немало толков о происхождении поэта. Меня, например, множество раз спрашивали, не был ли Твардовский поляком. Дело в том, что пан Твардовский – герой польской народной средневековой легенды. Желая приобрести сверхъестественные познания и пожить в свое удовольствие, он продал душу дьяволу, после чего имел много веселых приключений. Когда же по истечении условленного срока дьявол повел пана Твардовского к себе, тот сообразил и спасся тем, что запел духовную песнь. И все же был осужден витать между небом и землей до дня Страшного суда. Легенда эта – одна из версий легенды о Фаусте, польский вариант ее, кстати говоря многократно разрабатывавшийся польскими поэтами, да и бытовавший изустно.

Трифону Гордеевичу казалось, что он как-то причастен к легенде, и когда его называли шутливо, а то и иронически – пан Твардовский, он расцветал". [3; 43–44]

Александр Трифонович Твардовский.Фрагмент, не вошедший в "Автобиографию":

"Эта шляпа и это эфемерное "панство" дорого обошлись отцу в условиях нашей местности, в тридцатом году. Правда, еще немалую роль тут могла сыграть почти новая пятистенка, которую отец незадолго перед тем (30 г.) купил за полцены у одного зажиточного соседа ‹…›, рано учуявшего приход больших перемен жизни и покинувшего наши места по собственной инициативе. Пятистенка была поставлена на месте нашей старой "пуни" и выглядела снаружи очень солидно, но за недолгое время, сколько жила в ней наша семья, "освоена" по-зимнему была только передняя половина с обычной русской печью, а вторая, чистая, где предполагалось быть голландке ("зал"), оставалась холодной и неотделанной. ‹…›

К этому еще нужно добавить, что характер у отца был малосимпатичный, заносчивый и нетерпимый в отношении хуторян-соседей, которых он подчеркнуто ставил ниже себя (не только по уму, что само собой разумелось, но и по благосостоянию, что было весьма условно).

Может быть, именно в силу этих черт своего характера отец, как это ни странно, все потрясения и испытания, выпавшие в последующие годы на долю его и многочисленной семьи (кроме меня), воспринимал с некоторым тщеславным удовлетворением, видя, должно быть, в них уже несомненное подтверждение того факта, что он-таки действительно был "паном", или "жителем", как у нас называли людей определенного достатка". [9, VIII; 180]

Детство

Владимир Яковлевич Лакшин:

"В четыре года Шурка был спасен Гордеем Васильевичем от страшного наказания. В красном углу в избе висела икона, где святой сложил три перста в крестном знамении. Шурка взглянул на нее как-то и сказал: "А боженька курит". Что тут началось! Все стали на него кричать, отец схватил розги, мать ушла в слезах, не смея заступиться. На это дело вошел в избу дед, спросил, отчего шум, и сказал, быстро перекрестившись: "Господи, беру грех младенца на себя".

Это был для него не пустяк, прибавлял Александр Трифонович, он верил серьезно, истово, верил в геенну огненну и наказание на том свете. Но, наверное, рассудил: что ему, если к его грехам один малый грех за младенца прибавится? Ну, черти там, еще немного уголька под сковородку подсыпят – все одно гореть.

С чертями тоже были у него свои отношения: если закрестит все углы, глядишь, и черт не проскочит. А где закрестить забудет, тут ему и лазейка". [4; 117]

Константин Трифонович Твардовский:

"Дед делал нам очень незатейливые игрушки, а больше пел солдатские песни. В то время, о котором пишу, Александру было года три или чуть больше. В семье его звали Шурой, а дедушка называл "Шурилка-мурилка", и Шура охотно принимал такое обращение.

Когда мы стали постарше, дед показывал нам ружейные приемы, сам себе командуя "на караул", "к ноге" и так далее. Молитвам он нас не учил, хотя сам молился довольно долго и почти всегда вслух. Если мы в это время начинали баловаться, дед поворачивал голову в нашу сторону и довольно крепко "загибал" по-русски, а потом как ни в чем не бывало продолжал молитву.

Также рассказывал дедушка о своей родине, упоминал город Бобруйск, реку Березину, деревню, в которой жил и откуда был взят в солдаты. Он говорил, что дома остался его брат – человек богатырской силы и роста. Рассказывал и про город Варшаву, где служил в крепостной артиллерии, и что во время службы он присягал четырем государям, чем, видимо, гордился". [12; 128]

Александр Трифонович Твардовский.Из дневника:

"Смерть деда произошла буквально на моих глазах, я помню ее до подробностей, хотя было мне тогда не больше четырех лет. Я с печки смотрел на его большую седую голову, лежавшую на подушке в его запечном углу (передний от дверей "пол" у печи) и крупную руку, в которой плохо держалась свечка, – ее все время поправляли. Помню, что меня все это занимало и глубоко подавляло и устрашало. Понятие об ужасном и неизбежном для всех людей, а значит, и для меня конце просто наполняло меня всего, когда я, отрываясь от той картины, припадал к разостланной на большом "полу" или каком-то полке над ним, вровень с печкой, овчинной шубе и думал, думал: что же это такое, как все это ужасно. ‹…› При мне деда и обмывали двое наших соседей, усадив его голого на скамье перед печкой, где на загнетке стоял чугун с водой, и обряжали в его черный мундир; причесывали, ласково и уважительно пошучивая: вот так, вот так будет ему (красиво). Почему я должен был это все видеть?" [9, VII; 163]

Константин Трифонович Твардовский:

"Незаметно ушло наше детство. Встали перед нами обязанности и заботы: летом – пасти скотину, а зимой – ходить в школу и учить уроки. Нужно сказать, что пастьба скотины была для нас нелегкой работой. Кто-то один из нас занимался ею до обеда, а другой – после. ‹…› Свою скотину каждый хуторянин пас на своей земле. Объединиться нам, пастушатам, иногда представлялась возможность лишь после уборки хлебов. Но когда случалось такое объединение трех-четырех пастушков, чего тут только не было: и борьба, и игры, и рассказы о колдунах, волках и т. д. И тут время летело незаметно, наступал вечер и надо было гнать скотину домой. А было так жаль чего-то еще не оконченного, и домой идти не хотелось.

Шла война. Осенью 1916 г. отца мобилизовали. Газет в нашей округе никто не получал, и никаких подробностей о ходе войны мы не знали. С уходом отца все заботы и работы пришлось взять на себя матери. Пока был отец, нам, детям, казалось, что мать наша только и умеет, что варить обед, стирать белье, прясть, вязать носки, рукавички. Но когда мы увидели, что мама наша может все делать, даже дров нарубить в лесу и привезти домой, то уважение и любовь к ней возросли еще больше. Мы поняли: и без отца не пропадем". [12; 137–138]

Алексей Иванович Кондратович:

"В крестьянстве рано приучают детей к работе, поначалу легкой, подсобной – но работе. Александр Трифонович рассказывал, что мальчиком лет семи-восьми его посылали топить подовин – полуподземное помещеньице, где сушится зерно. Работа эта считалась и детской, и стариковской, настолько была проста – следи, как топится печь, и все дела. В подовине было уютно, тепло, но страшновато, особенно когда спускались сумерки и сквозь маленькое окошечко наверху еле сочился свет. Деревня тех лет была еще полна поверьями, верили, как говорится, не только в бога, но и в черта и во всякую нечисть. Дед Митрофан рассказал однажды собиравшемуся в подовин Шурке, что там в запечье водятся маленькие чертенята-анчутки, счетом двенадцать и все или в красненьких или зелененьких шапочках. Чертенята не такие злые, но напакостить могут. Внушало страх, что они вообще есть, а то, что они в разных шапочках и их не больше и не меньше как двенадцать, убеждало, что они есть непременно. И в наступающей темноте, когда усиливался свет печки и от нее пламенели стены помещенья, оставалось только одно спасенье, но и того хватало ненадолго, – читать. Читать, чтобы забыться и не видеть, как из запечья появятся юркие анчутки и затеют свою игру. И вдруг еще и с ним… Тут Шурка обмирал от страха, и он, хоть и нельзя было оставлять печь без присмотра, вначале медленно поднимался по лестнице наверх, но с каждой ступенькой быстрее и быстрее и вылетал на волю уже опрометью". [3; 49–50]

Константин Трифонович Твардовский:

"Осенью 1917 г. отец по какой-то медицинской "липе" возвратился домой. ‹…›

В эту же осень в нашей старой хатке поселилась семья Фомы Захаровича Захарова, с тем чтобы перезимовать. Семья такая же большая, как наша. Сам Фома был еще в солдатах на войне. В этой семье был мальчик Гриша. У него болели глаза, но видеть он видел. Был он старше Шуры года на три и умел читать, хотя в школу не ходил. Читать же научился у своего старшего брата Павла.

Был в семье Захаровых и мой ровесник, звали его Игнатом. Осенью 1917 г. мы с Игнатом стали ходить в первый класс Егорьевской сельской школы. А Гриша оставался дома. Вот к нему-то и стал ходить Шура. Играли они больше на печке, в какую игру – им знать. Важно то, что как-то от Гриши Шура выучил азбуку и научился читать, минуя слоги. Перескажет сначала все буквы, а потом разом – слово". [12; 138–139]

Иван Трифонович Твардовский:

"…Шура и я. Мы играем в камушки на куче песка у колодца. Такие игры – обычное занятие деревенских детей тех лет. Поиграв, побежали с братом вприпрыжку к гумну, напевая что-то задорное. Было мне четыре года. Я с трудом поспевал за ним. У распахнутых ворот гумна, в тени, на прохладном току остановились.

В полумраке гумна стояла веялка. Мы подошли к машине. С замиранием сердца смотрели на нее. Мое внимание привлекла пара шестеренок в сцеплении, и я потрогал их рукой. Тем временем Шура зашел с другой стороны и обнаружил там рукоятку!.. Машина застучала, заколыхалась, а я, крича и теряя сознание, упал на ток с раздавленными пальцами левой руки. Видя мои страдания, Шура тоже плакал, метался в растерянности, не зная, как быть и что делать, склонялся надо мной со словами: "Боже мой! Боже мой! Ваня!!" Но, опомнившись, схватил меня под руки и потащил в сторону хаты к бабушке Зинаиде Ильиничне. Мы ревели в два голоса, и бабушка услышала и встретила нас причитаниями сочувствия и святой материнской готовностью разделить наше горе, помочь, приласкать, успокоить…" [12; 156–157]

Константин Трифонович Твардовский:

Назад Дальше