Гончарова и Дантес. Семейные тайны - Александра Арапова 10 стр.


Уступая желанию сестры Маши, нас троих, еще маленьких девочек, отправили с ней, с нашей гувернанткою и неразлучною няней к сестре Таше в Немиров, Житомирской губернии, где муж ее квартировал по должности начальника штаба.

Жгучей болью отозвалась в моем сердце эта первая разлука с матерью, и разнообразие впечатлений из окон громадной колымаги, смутно смахивавшей в моей памяти на Ноев ковчег, не скоро разогнало охватившую меня детскую грусть.

Курьезно было бы описать это путешествие. В сравнении с всюду введенным теперь комфортом многим показалось бы оно баснословным, но здесь это не у места.

Одно только знаю, что брезгливое чувство, с которым я всю жизнь относилась ко всякого рода передвижениям, несомненно запало во мне в эту отдаленную эпоху Крымской войны.

Вятка являлась прототипом провинциального захолустья, по своей отдаленности служившего надежным местом ссылки. Приезд генерал-адъютанта казался таким великим событием, что их чуть не с колокольным звоном встречали.

Местный кружок, состоящий из служебного персонала и богатых купцов, приготовился увидеть в лице матери важную, напыщенную светскую даму и долго не мог прийти в себя от простоты ее, от доброты и отзывчивости, сквозившей в каждом слове, в каждом жесте.

Она, в свою очередь, возвращаясь в Петербург, увезла самую теплую память о своих "вятских друзьях", которые без всякого стеснения прибегали к ней, когда требовалась какая-нибудь услуга в далекой столице.

И с каким усердием принималась она хлопотать то о помещении девочки в институт, то об определении на службу, то о выслуженной пенсии, то о смягчении наказания!

Долго благодатная память о знакомстве с ней сохранялась в том дальнем крае.

Между прочим, ей удалось оказать большую услугу Салтыкову-Щедрину, он был сослан в Вятку за свое сочинение "Запутанное дело". Нрава неуживчивого, он стал во враждебные отношения с окружающим обществом и жил отшельником, прямо изнывая от скуки и тоски.

Мать с ним познакомилась; сначала он чуждался ее, но искреннее участие покорило его гордость. Ей было так жаль его загубленной молодости, той творческой силы, которая могла заглохнуть в неподходящей среде, что она приложила все старания подбодрить его нравственно надеждою на близкую, лучшую будущность. Расставаясь, она завещала ему не унывать, а по приезде в Петербург принялась преследовать своими просьбами двоюродного брата отца, Сергея Степановича Ланского, занимавшего пост министра внутренних дел, пока не достигла очень скоро помилования Салтыкова.

IX

Отцу пришлось довести сформированное в Вятке ополчение только до Казани, так как там было получено известие о подписании мира и приказ о распущении по домам.

Года проходили с пестрой вереницей забот и радостей. Чуть ли не последним счастливым событием для матери была свадьба старшего брата Александра с племянницей отца Софьей Александровной Ланской. Мать была всегда одинаково добра и ласкова со всеми детьми, и трудно было отметить фаворитизм в ее отношениях. Однако же все как-то полагали, что сердце ее особенно лежит к нему. Правда, что и он, в свою очередь, проявлял к ней редкую нежность, и она часто с гордостью заявляла, что таким добрым сыном можно похвалиться.

Соня была круглая сирота; мать знала ее с самого детства, изучила ее тихий, кроткий нрав, те сердечные задатки, из которых вырабатывается редкая жена и примерная мать, подозревала даже ту сильную привязанность к брату, которую она тщательно от всех скрывала и ради которой отвергала партии выгоднее и блестящее его… Одним словом, этот брак являлся для матери исполнением заветной мечты, но ни единым намеком она не навела брата на эту мысль, постоянно мучаясь своей опрометчивостью в грустном выборе дочери.

Она страшилась даже косвенно повлиять на него, и можно себе представить ее радостное изумление, когда он неожиданно пришел просить ее согласия!

Но и тут для нее не обошлось без мучительной тревоги.

Дней за десять до свадьбы явился священник Конного полка, в котором брат служил, и объявил, что он отказывается совершить брак из-за родственных отношений, потому что такой брак против канонических правил.

Никто в семье даже не подумал о подобном затруднении и в первую минуту это сочли взбалмошной придиркой. Мать тотчас же поехала к своему духовнику, протопресвитеру Бажанову, и вернулась страшно расстроенная. Он подтвердил ей, что это правило установлено вселенским собором, и сам митрополит не властен дать разрешения. Жених и невеста были как громом поражены. Оставался один исход – прибегнуть к власти Царя, воззвать к его состраданию и милосердию.

Мать так и поступила.

Ей представился случай лично изложить императору Александру Николаевичу историю этой юной, пылкой любви, изобразить разбитое сердце невесты на самом пороге желанного счастья, и он отнесся сочувственно к обрушившемуся на них удару. Прокурору Св. Синода графу Толстому было высочайше поручено уладить это дело.

Он уговорил митрополита дать благословение священнику, который согласится совершить недозволенный брак.

Конногвардейский священник, несмотря на этот компромисс, упорствовал в своем отказе, но отец Никольский, законоучитель Пажеского корпуса, снисходительно отнесся к положению своего бывшего ученика.

Когда отец Никольский явился к митрополиту, он его к себе не допустил, а ограничился тем, что осенил его благословением на пороге, считая, вероятно, что он этим умаляет грех, в угоду Царя принимаемый им на душу.

Год с небольшим после женитьбы брата вышла замуж и старшая сестра Маша за его товарища по полку, Леонида Николаевича Гартунга, впоследствии так трагически покончившего с собой в здании московского суда.

Это был благородный и честнейший человек, ставший жертвою новых веяний. Невинная кровь его обрызгала позорную, холодную жестокость тех, кто лицеприятно подтасовывали факты, чтобы, в партийной цели, посадить его на скамью подсудимых.

К счастью матери, она не дожила до этого кровавого эпизода.

Здоровье ее медленно, но постоянно разрушалось. Она страдала мучительным кашлем, который утихал с наступлением лета, но с каждой весною возвращался с удвоенным упорством, точно наверстывая невольную передышку.

Никакие лекарства не помогали, по целым ночам она не смыкала глаз, так как в лежачем положении приступы учащались, и она мне еще теперь мерещится, неподвижно прислоненная к высоким подушкам, обеими руками поддерживающая усталую, изможденную голову. Только к утру она забывалась коротким лихорадочным сном.

Последнюю проведенную в России зиму 1861 года она подчинилась приговору докторов и с наступлением первых холодов заперлась в комнатах.

Но и этот тяжелый режим не улучшил положения.

К физическому недугу присоединилось моральное напряжение, с которым вся Россия ожидала день 19 февраля. Мать, твердо уверовавшая в предвидение Пушкина, убеждена была, что не обойдется без революции и резни на улицах.

В томительной тревоге прошла предшествующая ночь и часы, сопровождавшие обнародование манифеста, и затем с недоумением пришлось сознаться, что это мировое событие ничем не нарушило покоя столицы и обыденного строя жизни.

На меня лично этот резкий перелом не произвел впечатления. Все злоупотребления и ужасы крепостного быта лишь отдаленным эхом достигали до детского слуха, и я только потом постигла их из книг.

Крестьяне отца все были на оброке, а из крепостных служащие в доме являлись основой патриархального быта, не словом, а делом вылившегося ходячим определением: "Вы наши отцы, а мы ваши дети". Не только не применялись какие-либо наказания, но я не могу припомнить, чтобы мать возвысила голос на кого-нибудь из слуг.

Лучшей иллюстрацией справедливости моих утверждений может служить отношение к эмансипации нашей старой няни, отроду не разлучавшейся с матерью, которой и была дана в приданое.

Старших братьев и сестер занимало дразнить ее, приходя по очереди поздравлять с только что дарованной свободой.

– Отстаньте вы от меня! – ворчала она на них. – И кому только это на ум взбрело? Ну, что мне с вашей волей? Куда я с ней денусь, коли маменька меня в доме держать не захочет? И статочное ли это дело людей без всяких бар оставить? Вот лишний раз и вспомянешь батюшку Николая Павловича, Царство ему небесное! Остался он бы живым, никогда бы этого не допустил.

Продолжительное зимнее заточение до такой степени изнурило мать, что созванные на консилиум доктора признали необходимым отъезд за границу, предписывая сложное лечение на водах, а затем пребывание на всю зиму в теплом климате.

Отец не задумался подать просьбу об увольнении от командования первой гвардейской кавалерийской дивизией, передал управление делами своему брату и, получив одиннадцатимесячный отпуск, увез в конце мая всю семью за границу.

В Швальбах мать прибыла такою слабою, что она еле-еле могла дотащиться до источника. Она провела там несколько недель с нами тремя, так как отец воспользовался близостью Висбадена, чтобы брать ванны от ревматизма, а гувернантка уехала лечиться в Дрезден.

Не в правилах матери было доверять нас чужому надзору и в особенности меня, так как живость характера и пылкость воображения всегда служили опасением, чтобы я чем-нибудь не нарушила строгость приличия. Между нами было условлено, что в обществе, если она приметит, что я слишком чем или кем-нибудь увлекаюсь, она только наведет на меня лорнет и пристально взглянет.

Я же должна моментально задать себе вопрос: Suis-je assez calme? (Достаточно ли я спокойна?) – и держаться соответственно собственному сознанию.

Как часто в жизни приходилось моим близким приводить мне на память это молчаливое материнское предостережение! Она в Швальбахе только и думала о нас, томясь мыслью, что здоровье мешает ей доставлять нам развлечение поездками и экскурсиями в горах, на которые так падки все посещающие впервые заграничные курорты.

Воды не принесли ожидаемой пользы, и мы оттуда направились в Гейдельберг на консультацию с знаменитым Хелиусом и на свидание с дядей Сергеем Николаевичем Гончаровым, временно там поселившимся с семьей.

Тут произошел эпизод, сам по себе пустяшный, но неизгладимо запечатлевшийся в моем уме, так как мое шестнадцатилетнее мышление сразу постигло вечно сочащуюся рану, нанесенную сердцу матери тем прошлым, о котором все близкие тщательно избегали ей напоминать.

Мы занимали в одной из больших гостиниц довольно оригинально расположенную квартиру. Спальни выходили в коридор и отделялись от отведенной нам гостиной с выходом на садик, раскинувшийся по пригорку, обширным залом, куда в назначенные часы собирались за table d’hote.

Обедающих бывало немного.

Мы занимали один конец стола, а на противоположном собиралась группа из восьми до десяти человек русских студентов и студенток. Курсистки в ту пору не существовали.

Мы изредка глядели на них, они со своей стороны наблюдали за нами, но знакомства не завязывали и, по усвоенной привычке, продолжали между собою говорить по-французски.

По окончании обеда все быстро убиралось и оставался только стол под белой скатертью.

Когда я проходила однажды по опустелой и уже приведенной в порядок комнате, мне бросилась в глаза оставленная книга. Схватить ее и влететь в гостиную, где находились родители и сестры, было делом одной минуты.

– Посмотрите, – радостно воскликнула я, – русская книга, и разогнута как раз на статье о Пушкине.

"В этот приезд в Москву, – стала я громко читать, – произошла роковая встреча с Натальей Николаевной Гончаровой, – той бессердечной женщиной, которая загубила всю его жизнь".

– Довольно, – строго перебил отец, – отнеси сейчас на место. Что за глупое любопытство совать нос в чужие книги!

Я тут только сообразила свою оплошность и виновато взглянула на мать.

Я до сих пор не забыла ее смертельную бледность, то выражение гнетущей скорби, которое лишь старые мастера способны были воплотить в лике Mater Dolorosa; она закрыла лицо руками и, пока я поспешно выходила, до моего слуха болезненным стоном долетело:

– On ne m’épargnera done jamais! et devant mes enfants encore! (Никогда меня не пощадят, и вдобавок перед детьми!)

Напрасно страдала она мыслью уничижения перед нами, зная, что часто нет судей строже собственных детей. Ни одна мрачная тень не подкралась к ее светлому облику, и частые, обидные нападки вызывали в нас лишь острую, негодующую боль, равную той, с которой видишь, как святотатственная рука дерзко посягает на высокочтимую, дорогую святыню.

Относя книгу на место, я не утерпела, чтобы не взглянуть на заглавие. Теперь оно изгладилось из моей памяти, но утвердить могу одно, что внизу было имя Герцена.

Не прошло и десяти минут, как один из соотечественников явился за ней и, признав неприкосновенность, должен был унести ее в полном недоумении, удалась ли или нет придуманная выходка. Я же всю жизнь упрекала себя, что так легкомысленно сыграла им в руку.

Не стану останавливаться на подробностях путешествия. Успешное лечение в Вилдбаде, осень в Женеве и первая зима в Ницце оказали на здоровье матери самое благоприятное влияние. Силы восстановились, кашель почти исчез, и если проявлялся при легкой простуде, то уже потерявши острую форму. Отец со спокойным сердцем мог вернуться на службу в Россию, оставив нас на лето в Венгрии, у тетушки Фризенгоф, так как, чтобы окончательно упрочить выздоровление, необходимо было еще другую зиму провести в тех же климатических условиях.

Но за период этой разлуки случилось обстоятельство, сведшее на нет с таким "трудом достигнутый результат. Дурные отношения между моей сестрой и ее мужем достигли кульминационного пункта; они окончательно разошлись, и, заручившись его согласием на развод, она с двумя старшими детьми приехала приютиться к матери.

Религиозные понятия последней страдали от этого решения, но, считая себя виноватой перед дочерью, она не пыталась даже отговорить ее.

Летние месяцы прошли в постоянных передрягах и нескончаемых волнениях. Дубельт, подавший первый эту мысль жене, вскоре передумал, отказался от данного слова, сам приехал в Венгрию, сперва с повинной, а когда она оказалась безуспешной, то он дал полную волю своему необузданному, бешеному характеру.

Тяжело даже вспомнить о происшедших сценах, пока, по твердому настоянию барона Фризенгофа, он не уехал из его имения, предоставив жене временный покой.

Положение ее являлось безысходным, будущность беспросветная. Сестра не унывала; ее поддерживала необычайная твердость духа и сила воли, но зато мать мучилась за двоих.

Целыми часами бродила она по комнате, словно пытаясь заглушить гнетущее горе физической усталостью, и часто, когда взор ее останавливался на Таше, влажная пелена отуманивала его. Под напором неотвязчивых мыслей, она снова стала таять как свеча, и отец, вернувшийся к нам осенью, с понятной тревогой должен был признать происшедшую перемену. Забрав с собою сестру и ее детей, мы направились в Ниццу на прежнюю виллу, оставленную за нами с весны.

Не знаю, приезд ли отца, его беззаветная любовь, нежная забота, проявляющаяся на каждом шагу, или временное затишье, вступившее в бурную жизнь сестры, приободрили мать, повлияв на ее нервную систему, но зима прошла настолько благополучно, что в мае она категорично объявила, что пора вернуться домой.

Смутное время, переживаемое Россией в 1863 году, уже выразилось Польским восстанием; отец считал неблаговидным пользоваться долее отпусками, а опять расставаться с ним ей было не под силу. Наконец, мне только что минуло восемнадцать лет, наступила пора меня вывозить в свет, и я всем существом стремилась к этой минуте, да и остальным это двухлетнее скитание прискучило; всех одинаково тянуло на родину.

Эти соображения одержали верх над голосом рассудка; доктора единодушно утверждали, что жизнь матери может продлиться только в благодатном климате, но она, равно как и отец, склонны были считать эти заявления привычной уловкой местных эскулапов.

Однако доктор-швейцарец, пользовавший ее все время и привязавшийся к ней теплым чувством, бывшим уделом всех, близко ее знавших, перед самым отъездом с неподдельной грустью поведал нашей гувернантке:

– J’ai fait tout mon possible pour empécher cette fatale imprudence… Souvenez-vous de mes paroles. L’organisme de madame est usé à un tel point que le plus léger froid l’enlevera comme une feuille d’au-tomne. (Я сделал все возможное, чтобы воспрепятствовать этой роковой неосторожности. Запомните мои слова. Ее организм расстроен до такой степени, что самая легкая простуда унесет ее, как осенний лист.)

Не прошло и полгода, как исполнилось это зловещее предсказание, и с каким сокрушенным сердцем отец и все мы, осиротелая семья, проклинали ослепивший нас тогда оптимизм!

В течение ниццкого карнавала легендарная красота матери вспыхнула последним бывалым блеском.

Я в эту зиму стала немного появляться в свете, но вывозил меня отец, так как никакое утомление не проходило безнаказанно у матери. Тогдашний префект Savigni придумал задать большой костюмированный бал, который заинтересовал все съехавшееся международное общество. Мать уступила моим просьбам и не только принялась спешно вышивать выбранный мне наряд, но, так как это должно было быть моим первым официальным выездом, захотела сама меня сопровождать.

Когда в назначенный час мы, одетые, собирались уезжать, все домашние невольно ахнули, глядя на мать. Во время первого года нашего пребывания за границей скончался в Москве дед Николай Афанасьевич, она по окончании траура сохранила привычку ходить в черном, давно отбросив всякие претензии на молодость.

Скромность ее туалетов как-то стушевывала все признаки красоты. Но в этот вечер серо-серебристое атласное платье не скрывало чудный контур ее изваянных плеч, подчеркивая редкую стройность и гибкость стана. На гладко причесанных, с кое-где пробивающейся проседью, волосах лежала плоская гирлянда из разноцветно-темноватых листьев, придававшая ей поразительное сходство с античной камеей, на алой бархотке вокруг шеи сверкал бриллиантами царский подарок, и, словно окутанная прозрачной дымкой, вся фигура выступала из-под белого кружевного домино, небрежно накинутого на голову.

Ей тогда было ровно пятьдесят лет, но ни один опытный глаз не рискнул бы дать и сорока.

Чувство восхищения, вызванное дома, куда побледнело перед впечатлением, произведенным ею на бале.

Современные репортеры не преминули бы описать это entree a sensation!

Я шла за нею по ярко освещенной анфиладе комнат, и до моего тонкого слуха долетали обрывками восторженные оценки: "Voyez done, c’est du classique tout pur! On n’est plus belle comme cela! Parlez-moi des beautés slaves! Ce n’est plus une femme, c’est un rêve!" (Поглядите! Это самая настоящая классическая голова! Таких прекрасных женщин уже не бывает! Вот она, славянская красота! Это не женщина, а мечта!) а те, которые ее хоть по виду знали, ежедневно встречая медленно гуляющей "на променаде" в неизменном черном одеянии, с шляпой, надвинутой от солнечных лучей, недоумевая шептали:

"Это просто откровение! За флагом молодые красавицы! Воскресла прежняя слава! Второй не скоро отыщешь!"

Назад Дальше