Я видела, как мать словно ежилась под перекрестным огнем восторженных взглядов; я знала, как в эту минуту ее тянуло в обыденную, скромную скорлупу, и была уверена, что она с искренней радостью предоставила бы мне эту обильную дань похвал, тем охотнее, что, унаследовав тип Ланских, я не была красива и разве могла похвастаться только двумя чудными густыми косами, ниспадавшими ниже колен, ради которых и был избран мой малороссийский костюм.
Мать и тут сумела подыскать себе укромный уголок, из которого она с неразлучным лорнетом зорко следила за моим жизнерадостным весельем и, садясь в карету, с отличающей ее скромностью, заметила, улыбнувшись:
– Се que c’est pourtant que la toilette! On est meme parvenu à me trouver bien ce soir!
– Comment bien, maman, – негодующим протестом вырвалось у меня. – C’est belle, c’est superbe qu’il faut dire. Vous êtiez la plus poétique des visions!
И должно быть, мой юношеский восторг метко схватил определение, так как именно такой полвека спустя стоит она еще перед моими глазами.
X
Теперь приходится мне приступить к описанию моего первого тяжелого горя.
В радостные грезы беззаботной молодости впервые ворвалась леденящая струя суровой неотвратимости, оставив по себе неизгладимый след.
По возвращении из-за границы, мы провели лето в подмосковной деревне брата Александра, но мать часто нас оставляла, наведывая отца, который по обязанности проживал в Елагинском дворце.
Из-за смут и частых поджогов, разоряющих столицу, он был назначен временным генерал-губернатором заречной части ее.
Несмотря на краткость этих путешествий, они тем не менее утомляли мать, и как только она покончила устройство новой зимней квартиры, в первых числах сентября, она выписала нас домой.
Осень выдалась чудная; помня докторские предписания, мать относилась бережно к своему здоровью, и все шло благополучно до ноября.
Тут родился у брата третий ребенок, но первый, желанный сын, названный Александром, в честь деда и отца. Я уже упоминала о нежных, теплых отношениях, соединяющих ее с ним.
Переселившись в Москву, он, понятно, сильно желал, чтобы она приехала крестить внука, и этого сознания было достаточно, чтобы все остальные соображения разлетелись в прах.
Тщетно упрашивал ее отец, под гнетом смутного предчувствия, чтобы она ограничилась заочной ролью, – она настояла на своем намерении.
Накануне ее возвращения, в праздничной суматохе, позабыли истопить ее комнату, и этого было достаточно, чтобы она схватила насморк.
Путешествие довершило простуду.
Сутки она боролась еще с недугом, выехала со мною и сестрою по двум-трем официальным визитам, но по возвращении домой, когда она переодевалась, ее внезапно схватил сильнейший озноб. Ее так трясло, что зуб на зуб не попадал.
Обессиленная, она легла в постель. Призванный домашний доктор сосредоточенно покачал головою и отложил до следующего дня диагноз болезни.
Всю ночь она прометалась в жару, по временам вырывался невольный стон от острой боли при каждом дыхании. Сомнения более не могло быть. Она схватила бурное воспаление легких.
Несмотря на обычное самообладание, отец весь как-то содрогнулся; ужас надвигавшегося удара защемил его сердце, но минутная слабость исчезла под напором твердой воли скрыть от больной охватившую тревогу.
Мы же, частью по неопытности, частью по привычке часто видеть мать болящей, были далеки от предположения смертельной опасности.
Первые шесть дней она страдала беспрерывно, при полной ясности сознания.
Созванные доктора признали положение очень трудным, но не теряли еще надежду на благополучное разрешение воспалительного процесса.
– Надо ждать отхаркивания – что-то оно скажет, – решили они. Как сегодня помню его появление. С какими страшными усилиями отделялась мокрота, окрашенная кровью! Как мы глазами впивались в этот благоприятный симптом! Какая безумная радость залила сердце, вызывая слезы умиления при охватившем сознании: мама спасена!
Утомленные продолжительным бдением и постоянным уходом, мы впервые за время болезни уснули крепким, счастливым сном.
Наутро надежды рассеялись. Громовым ударом поразил нас приговор, что не только дни, но, вероятно, и часы ее сочтены.
Телеграммами тотчас выписали Сашу из Москвы, Гришу из Михайловского, Машу из тульского имения.
Воспаление огненной лавой охватило все изможденное тело, – оно перешло на кишки и на все внутренности. Старик доктор Карелл, всю жизнь пользовавший мать, утверждал, что за всю свою практику он не встречал такого сложного случая.
Физические муки не поддаются описанию. Она знала, что умирает, и смерть не страшила ее. Со спокойной совестью она готова была предстать пред Высшим Судьей. Но, превозмогая страдания, преисполненное любовью материнское сердце терзалось страхом перед тем, что готовит грядущее покидаемым ею детям.
Образ далекой Таши, без всяких средств, с тремя крошками на руках, грустным видением склонялся над ее смертным одром. Гриша смущал ее давно продолжительной связью с одной француженкой, в которой она предусматривала угрозу его будущности; нас трое, так нуждающихся в любви и руководстве на первых шагах жизни, а мне, самой старшей, только что минуло восемнадцать лет!
В этой последней борьбе духа с плотью нас всех поражало, что она об отце заботилась меньше, чем о других близких, а как она его любила, какой благодарной нежностью прозвучало ее последнее прости!
– Merci, mon Pierre, tu es le seul être au monde qui m’a donné le bonheur sans mélange! Au bientot! Je sais que sans moi tu ne pourras pas vivre. (Ты единственный в мире, давший мне счастье без всякой примеси! До скорого свидания! Я знаю, что без меня ты не проживешь.)
И это блаженное сознание, эта вера в несокрушимость любви, даже за гробовым пределом, столь редко выпадавшие на женскую долю в супружестве, способны были изгладить в эту минуту все, выстраданное ею в жизни.
Этим убеждением руководилась она, благословляя и наставляя каждую из нас, как уже обреченных на полное сиротство, и, взяв слово со старшего брата, что в случае второго несчастья он возьмет нас к себе и вместе с женою заменит нам обоих отшедших.
Предчувствие ее не сбылось. Отец пережил ее на целых четырнадцать лет, но она ясно провидела глубокую, неизлечимую скорбь, ставшую его неразлучной спутницей до последнего дня его жизни. Сколько тихих слез воспоминания оросили за эти долгие годы ее дорогую могилу в Александро-Невской лавре, посещение которой стало его насущной потребностью!
Как часто, прощаясь со мной, отходя ко сну, он говаривал с облегченным вздохом:
– Одним днем еще ближе к моей драгоценной Наташе! Да, такую любовь способна внушить не красота плоти, чары которой гибнут во мраке и ужасах могилы, а та возвышенная чистота и благородство души, которая как отблеск вечного манит за собой в лучший, горний мир.
Христианкой прожив, такой она и скончалась. Самые мучительные страдания не вырвали слова ропота из ее уст. По временам она просила меня читать ей вслух Евангелие. Собрав последние силы, она прощалась со всеми служащими и каждого поблагодарила.
Без глухих, сдержанных рыданий никто не вышел из ее комнаты.
С трепетным ожиданием считала она часы до приезда Маши, которая поспела только накануне смерти. К ней обратилась она с трогательною мольбою относительно столько нашумевших писем ее отца. Как старшей, она неоднократно говорила, что дарит их ей, а теперь просила разрешения отдать их Таше, ввиду ее материальной нужды, тогда как она в это время казалась вполне обеспеченной.
Сестра, конечно, ни минуты не задумалась дать свое согласие, и возможность этой, хоть малой, загробной помощи послужила утешением ее недремлющей заботе.
Мы все шестеро, кроме Таши, пребывавшей тогда за границей, рыдая толпились вокруг нее, когда по самой выраженному желанию она приобщилась Св. Тайн.
Это было рано утром 26 ноября 1863 г. Вслед за тем началась тяжелая, душу раздирающая агония.
Но на все вопросы до последней минуты она отвечала вполне ясно и сознательно. В предсмертной судороге она откинулась на левую сторону. Хрип становился все тише и тише. Когда часы пробили половину десятого вечера, освобожденная душа над молитвенно склоненными главами детей отлетела в вечность!
Несколько часов спустя мощная рука смерти изгладила все следы тяжких страданий.
Отпечаток величественного, неземного покоя сошел на застывшее, но все еще прекрасное чело.
Для верующей души так очевидно было, что там, у подножия Всеведающего Христа, в вечном блаженстве она обрела награду за суровый приговор людской несправедливости!
Анонимный пасквиль
Первый вызов. Женитьба Дантеса
Утром 4 ноября я получил три экземпляра анонимного письма, оскорбительного для моей чести и для чести моей жены. По виду бумаги, по слогу письма, по манере изложения я в ту же минуту удостоверился, что оно от иностранца, человека высшего общества, дипломата. Я приступил к розыскам. Я узнал, что в тот же день семь или восемь лиц получили по экземпляру того же письма, в двойных конвертах, запечатанных и адресованных на мое имя. Большинство из получивших эти письма, подозревая какую-нибудь подлость, не переслали их мне.
Пушкин – гр. А. X. Бенкендорфу, 21 ноября 1836 г.
Великие кавалеры, командоры и рыцари светлейшего Ордена Рогоносцев в полном собрании своем, под председательством великого магистра Ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина единогласно выбрали Александра Пушкина коадъютором (заместителем) великого магистра Ордена Рогоносцев и историографом ордена.
Непременный секретарь: граф I. Борх.
Анонимный "Диплом", полученный Пушкиным 4 ноября 1836 г. // А. С. Поляков. О смерти Пушкина. СПб., 1922 г.
Я жил тогда в Большой Морской, у тетки моей Васильчиковой. В первых числах ноября (1836) она велела однажды утром меня позвать к себе и сказала:
– Представь себе, какая странность! Я получила сегодня пакет на мое имя, распечатала и нашла в нем другое запечатанное письмо, с надписью: Александру Сергеевичу Пушкину. Что мне с этим делать?
Говоря так, она вручила мне письмо, на котором было действительно написано кривым, лакейским почерком: "Александру Сергеевичу Пушкину". Мне тотчас же пришло в голову, что в этом письме что-нибудь написано о моей прежней личной истории с Пушкиным, что следовательно уничтожить я его не должен, а распечатать не в праве.
Затем я отправился к Пушкину и, не подозревая нисколько содержания приносимого мною гнусного пасквиля, передал его Пушкину: Пушкин сидел в своем кабинете, распечатал конверт и тотчас сказал мне:
– Я уже знаю, что такое; я такое письмо получил сегодня же от Елиз. Мих. Хитровой; это мерзость против жены моей. Впрочем, понимаете, что безыменным письмом я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моего камердинера вычистить платье, а не мое. Жена моя – ангел, никакое подозрение коснуться ее не может. Послушайте, что я по сему предмету пишу г-же Хитровой.
Тут он прочитал мне письмо, вполне сообразное с его словами. В сочинении присланного ему всем известного диплома он подозревал одну даму, которую мне и назвал. Тут он говорил спокойно, с большим достоинством, и, казалось, хотел оставить все дело без внимания. Только две недели спустя, я узнал, что в этот же день он послал вызов кавалергардскому поручику Дантесу, усыновленному, как известно, голландским посланником, бароном Геккереном.
Гр. В. А. Сологуб. Воспоминания
Неумеренное и довольно открытое ухаживание молодого Геккерена за г-жою Пушкиной порождало сплетни в гостиных и мучительно озабочивало мужа. Несмотря на это, он, будучи уверен в привязанности к себе своей жены и в чистоте ее помыслов, не воспользовался своею супружескою властью, чтобы вовремя предупредить последствия этого ухаживания, которое и привело на самом деле к неслыханной катастрофе, разразившейся на наших глазах. 4-го ноября моя жена вошла ко мне в кабинет с запечатанной запискою, адресованной Пушкину, которую она только что получила в двойном конверте по городской почте. Она заподозрила в ту же минуту, что здесь крылось что-нибудь оскорбительное для Пушкина. Разделяя ее подозрения и воспользовавшись правом дружбы, которая связывала меня с ним, я решился распечатать конверт и нашел в нем диплом. Первым моим движением было бросить бумагу в огонь, и мы с женою дали друг другу слово сохранить все это в тайне. Вскоре мы узнали, что тайна эта далеко не была тайной для многих лиц, получивших подобные письма, и даже Пушкин не только сам получил такое же, но и два других подобных, переданных ему его друзьями, не знавшими их содержания и поставленными в такое же положение, как и мы. Эти письма привели к объяснениям супругов Пушкиных между собой и заставили невинную, в сущности, жену признаться в легкомыслии и ветрености, которые побуждали ее относиться снисходительно к навязчивым ухаживаниям молодого Геккерена; она раскрыла мужу все поведение молодого и старого Геккеренов по отношению к ней; последний старался склонить ее изменить своему долгу и толкнуть ее в пропасть. Пушкин был тронут ее доверием, раскаянием и встревожен опасностью, которая ей угрожала, но, обладая горячим и страстным характером, не мог отнестись хладнокровно к положению, в которое он с женой был поставлен: мучимый ревностью, оскорбленный в самых нежных, сокровенных своих чувствах, в любви к своей жене, видя, что честь его задета чьей-то неизвестной рукою, он послал вызов молодому Геккерену, как единственному виновнику, в его глазах, в двойной обиде, нанесенной ему. Необходимо при этом заметить, что, как только были получены эти анонимные письма, он заподозрил в их сочинении старого Геккерена и умер с этой уверенностью. Мы так никогда и не узнали, на чем было основано это предположение, и до самой смерти Пушкина считали его недопустимым. Только неожиданный случай дал ему впоследствии некоторую долю вероятности. На этот счет не существует никаких юридических доказательств, ни даже положительных оснований.
Кн. П. А. Вяземский – Вел. кн. Михаилу Павловичу.
Геккерен был педераст, ревновал Дантеса и поэтому хотел поссорить его с семейством Пушкина. Отсюда письма анонимные и его сводничество.
П. В. Анненков. Записи // Б. Модзалевский. Пушкин, 1929 г.
Когда появились анонимные письма, посылать их было очень удобно: в это время только что учреждена была городская почта. Князь Гагарин и Долгоруков посещали иногда братьев Россет, живших вместе со Скалоном на Михайловской площади в доме Занфтлебена. К. О. Россет получил анонимное письмо и по почерку стал догадываться, что это от них. Он, по совету Скалона, не передал Пушкину ни письма, ни своего подозрения.
Вяземские жили тут же подле Мещерских, т. е. близ дома Вильегорских, на углу Большой Итальянской и Михайловской площади (ныне Кочкурова).
А. О. Россет по записи Бартенева // Рус. арх., 1882, I.
Ревность Пушкина усилилась, и уверенность, что публика знает про стыд его, усиливала его негодование; но он не знал, на кого излить оное, кто бесчестил его сими письмами. Подозрение его и многих приятелей его падало на барона Геккерена. Барон Геккерен за несколько месяцев перед тем усыновил Дантеса, передал ему фамилию свою и назначил его своим наследником. Какие причины побудили его к оному, осталось неизвестным; иные утверждали, что он его считал сыном своим, быв в связи с его матерью; другие, что он из ненависти к своему семейству давно желал кого-нибудь усыновить и что выбрал Дантеса потому, что полюбил его. Любовь Дантеса к Пушкиной ему не нравилась. Геккерен имел честолюбивые виды и хотел женить своего приемыша на богатой невесте. Он был человек злой, эгоист, которому все средства казались позволительными для достижения своей цели, известный всему Петербургу злым языком, перессоривший уже многих, презираемый теми, которые его проникли. Весьма правдоподобно, что он был виновником сих писем с целью поссорить Дантеса с Пушкиным и, отвлекши его от продолжения знакомства с Натальей Николаевной, исцелить его от любви и женить на другой. Сколь ни гнусен был сей расчет, Геккерен был способен составить его. Подозрение пало также на двух молодых людей, кн. Петра Долгорукого и кн. Гагарина; особенно на последнего. Оба князя были дружны с Геккереном и следовали его примеру, распуская сплетни. Подозрение подтверждалось адресом на письме, полученном К. О. Россет; на нем подробно описан был не только дом его жительства, но куда повернуть, взойдя на двор, по какой идти лестнице и какая дверь его квартиры. Сии подробности, неизвестные Геккерену, могли только знать эти два молодые человека, часто посещавшие Россета, и подозрение, что кн. Гагарин был помощником в сем деле, подкрепилось еще тем, что он был очень мало знаком с Пушкиным и казался очень убитым тайною грустью после смерти Пушкина. Впрочем, участие, им принятое в пасквиле, не было доказано, и только одно не подлежит сомнению, это то, что Геккерен был их сочинитель. Последствия доказали, что государь в этом не сомневался, и говорят, что полиция имела на то неоспоримые доказательства.
Н. М. Смирнов. Памятные заметки // Рус. арх., 1882, I.